Город улыбок
Город улыбок

Полная версия

Город улыбок

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

И в эту секунду кто-то уронил апельсины.

Не три и не пять. Целую корзину. Апельсины хлынули на брусчатку, как из пробитой бочки, и покатились во все стороны: под ноги, под юбки, под сапоги Инспектора, вниз по мостовой, к булочной, к лавке ниток, к самой кулисе в конце улицы.

— Ой! Апельсины! — закричала Забава так, что с карниза взлетели голуби в картонных масках. — Люди, помогите! Это последние! Это заморские! Это на свадьбу!

Сорок человек в масках одновременно наклонились. В Городе улыбок не принято смотреть, как пропадает хорошая вещь. Люди ловили апельсины, сталкивались лбами, извинялись, роняли, ловили снова. Господин в котелке поскользнулся и сел на брусчатку с апельсином в каждой руке и выражением человека, который выиграл в лотерею. Мадам Шепоток взвизгнула: апельсин закатился ей под юбку, и она закружилась на месте, пытаясь его найти, как собачка, которая ловит свой хвост. Мякиш выскочил из булочной с подносом и стал собирать апельсины на поднос, приговаривая «заморские, заморские». Даже Лад отступил на шаг. Два апельсина подкатились к его сапогам и остановились. Ждали, что он с ними сделает.

Он ничего с ними не сделал. Он смотрел поверх голов.

А когда толпа выпрямилась, Терпи в первом ряду уже не было. И детей не было. Только на брусчатке, там, где они стояли, лежала оброненная детская варежка. А вниз по улице уходила красная шаль, широкая, как парус, и под ней угадывались три фигуры, одна большая и две маленькие.

Забава вернулась через десять минут. С пустой корзиной и совершенно невинным видом. Подобрала с мостовой последний апельсин и протянула его мадам Шепоток.

— Вам, — сказала она. — За помощь.

Мадам Шепоток взяла апельсин. И что-то записала в блокнотик.

Лад подошёл к Мире, когда толпа почти разошлась.

— Вы принесли имя? — спросил он.

Голос ровный. Как расписание поездов.

Мира знала, что надо сказать «не помню». Или «я не спрашиваю имён». Или промолчать. Молчать безопасно. Её с детства учили, что молчать безопасно.

— Нет, — сказала Мира.

Просто «нет». Без объяснений. Она смотрела ему прямо в прорези маски, снизу вверх, потому что Мира достаёт Ладу только до плеча. Но смотрела так, что это было неважно.

Мира ни разу в жизни не говорила Инспектору «нет». Ей стало страшно. И ещё стало немного не по себе от того, как легко это слово вышло. Слово давно лежало наготове и ждало.

Лад помолчал. Потом посмотрел на стену. На лицо Терпи. На синюю точку.

— Имя мне больше не нужно, — сказал он. — Мне нужен тот, кто рисует.

И ушёл, не оглядываясь. Два апельсина так и остались лежать у стены.

Ночью Мира взяла скребок.

Она не сказала себе, зачем. Но знала. Она шла соскоблить точку. Хотя бы точку. Если стереть точку, лицо на стене будет просто лицом, мало ли в городе усталых женщин. А маска Терпи будет просто маской. И никто ничего не докажет.

Улица Кулис ночью совсем другая. Фонари горят через один. Луна висит над крышами и чуть покачивается: наверху Милан, наверное, проверяет узлы. Брусчатка блестит. Кулиса в конце улицы похожа на большую тёмную воду. Где-то далеко ухнула ветряная машина, и по улице прошёл короткий холодный ветер.

Мира дошла до угла и остановилась.

У стены кто-то стоял.

Высокий. Очень высокий. Без мундира, в одной белой рубашке с закатанными рукавами. Рядом на брусчатке ведро. В руке широкая кисть.

Он красил стену. Белой краской. Лицо Терпи исчезало под ней полосами, сверху вниз: сначала лоб, потом брови, потом глаза. Он работал медленно и очень аккуратно. Не торопясь. Не оглядываясь. Так спокойно, будто делал это уже много раз.

Мира стояла за углом и не дышала.

Кисть дошла до левого глаза. До синей точки. Задержалась на ней. Секунду. Две. Мира видела, как замерла рука в белом рукаве, как кисть чуть дрогнула над точкой, не решаясь.

Потом закрасила.



Лад опустил кисть в ведро. Выпрямился. И сказал, не оборачиваясь, в пустую ночную улицу:

— Я знаю, что вы здесь, Мира.

Глава 10. Заплатки

Мира вышла из-за угла.

Прятаться дальше было глупо, а Мира не любила выглядеть глупо. Она подошла к стене и остановилась в трёх шагах от Лада, со скребком в руке. Скребок вдруг стал очень заметен. Как ложка, которую держишь в руках, когда тебя застали у чужого варенья.

Стена была белой. Совсем. Ни бровей, ни глаз, ни точки. Только запах свежей краски и одна капля, которая медленно ползла вниз по штукатурке.

Лад вытер руки тряпкой. Палец за пальцем, так же, как надевал перчатки.

— Это что? — спросил он и кивнул на скребок.

— Скребок.

— Вижу. Зачем?

Мира молчала. Лад протянул руку ладонью вверх. Подождал. И Мира отдала ему скребок. Она потом сама не могла понять, почему отдала. Просто рука протянулась, а её рука ответила, как отвечают на «передайте соль».

Лад повертел скребок, как интересную, но бесполезную вещь.

— Лица на стенах — улики, — сказал он. — Улики уничтожают. А тех, кто ходит к ним ночью, записывают.

— Вы меня запишете?

— Уже, — сказал Лад.

Он поднял ведро, сунул скребок в карман брюк и пошёл вверх по улице, к площади. Без мундира он выглядел странно. Как человек с афиши, которого привыкли видеть только на афише, а он вдруг сошёл с неё и пошёл по улице с ведром. Белая рубашка ещё долго светилась в темноте между фонарями, а потом пропала за поворотом.

Мира стояла у белой стены и пыталась понять, что сейчас было.

Он прячет улики для Совета, чтобы Совет нашёл художника сам, без лишнего шума? Тогда зачем закрашивать ночью, своими руками, без помощника? Или он пугает её? Хочет, чтобы она испугалась и сама привела к художнику? Тогда зачем он замер над синей точкой? Оба ответа были плохие, и оба были похожи на правду. Мира выбрала второй. Второй означал, что надо сидеть тихо. Сидеть тихо Мира умела лучше всего на свете.

Она пошла домой.

Улица спала. Луна покачивалась на тросах, наверху тихо скрипела лебёдка: Лунщик проверял узлы перед рассветом. Окна были тёмные. Все, кроме одного.

На втором этаже, над лавкой ниток, горел ночник. В окне, в кружевном чепце, сидела мадам Шепоток. Она помахала Мире рукой в кружевной перчатке.

— Не спится, деточка? — сказала она сквозь приоткрытую форточку. — Мне тоже.

И что-то записала в блокнотик.

Мира коснулась двумя пальцами уголка своей маски. Так в городе здороваются: держу улыбку. Мадам Шепоток ответила тем же. Обеим было неприятно улыбаться друг другу. Но так положено. Улыбаться положено всем. Даже тем, кто записывает.

На крыльце мастерской сидел Хмуря. Ждал, похоже, давно: на шерсти у него блестела ночная роса, а жестяная маска съехала набок. Увидев Миру, он встал, потянулся и пошёл за ней к двери. А у самой двери остановился. Шерсть на загривке поднялась. Хмуря посмотрел на матовое стекло, сказал что-то короткое и неприличное на кошачьем языке, развернулся и ушёл обратно на крыльцо.

Мира открыла дверь. Внутри было темно не так, как всегда. Бывает пустая темнота, а бывает темнота, в которой кто-то сидит.

Она зажгла лампу.

В кресле у верстака, прямо, как статуя, сидела мама.

Молчана. Маленькая, ниже Миры, но такая прямая, что казалась выше. Седые волосы в тугом пучке, черепаховая шпилька. Тёмно-бордовое закрытое платье, кружевной воротник, на плечах старая бордовая шаль с серебряными ландышами по краю. Маска у неё старая, вся в заплатках и металлических скобках, а улыбка на ней такая сдержанная, будто её выдают по талонам. Руки в митенках сложены на коленях.

— Мама, — сказала Мира. — У тебя же нет ключа.

— У меня есть дочь, которая прячет ключ под третьим горшком слева, — сказала Молчана. — Тридцать лет под одним и тем же.

Это была правда.

— Чай будешь?

— У тебя чай всегда холодный. Это не то, что следует предлагать.

Мира всё равно поставила чайник. Руки надо было чем-то занять. Молчана не сводила с неё глаз. Мира чувствовала этот взгляд так же, как недавно чувствовала лупу Лада. Только Лад смотрел на золото. А мама смотрела ниже. На левый уголок улыбки. Туда, где побежала новая трещина, тёмная, свежая.

— Что с твоей маской? — спросила Молчана.

— Ничего, мама.

— У «ничего» не бывает трещин.

Мира поставила на стол чашку. Чашка звякнула о блюдце громче, чем нужно.

Молчана встала. Молча подошла к полке, достала баночку золотой краски и самую тонкую кисть. Ту, которую Мира прятала за банкой с растворителем и которую, как ей казалось, никто не мог найти. Мама нашла её сразу. Мама всегда находила всё, что Мира прятала. Кроме одного. Половица у окна молчала.

Молчана вернулась к табурету под лампой. Похлопала по табурету ладонью.

И Мира села.

Так было всегда, сколько Мира себя помнила. Табурет у лампы, мамина тень, тонкая кисть. Мира сидела, сложив руки на коленях, совсем как мама, и смотрела в сторону. А Молчана наклонялась над ней и молча, очень аккуратно вела кистью по новой трещине. Золото было тёплое и густое. Оно ложилось на тёмную линию и закрывало её. Под золотом трещины не видно. Под золотом можно сделать вид, что ничего не было. Кое-кто в этой мастерской умел это лучше всех и, честно говоря, был этому рад.

Рука у мамы не дрожала. Совсем. Мира подумала, что у мамы вообще никогда ничего не дрожит. Потом подумала, что это неправда, но не смогла вспомнить, откуда это знает.

— Никто не должен видеть, — сказала Молчана.

Она сказала это тихо, почти ласково. Так говорят «надень шарф» или «поешь хоть что-нибудь». Мира слышала эти слова столько раз, что они стали похожи на колыбельную. Под колыбельную не спорят.

Мама вытерла кисть о тряпку и поставила баночку на полку, ровно на то место, где она стояла. Поправила шаль.

— Не ходи по ночам, — сказала она. — Там рисуют всякое.

— Ты видела стену?

— Я видела, что ты пришла со скребком, а ушла без него.

Мира даже не стала спрашивать, откуда она знает. Мама знала всё.

Молчана пошла к двери. У двери остановилась, взялась за ручку.

И тут Мира увидела.

У мамы под ногтями была краска. Синяя. Чуть-чуть, тонкой полоской, как бывает, когда долго работаешь, а потом торопливо моешь руки и под ногти вода не достаёт.

Синюю краску в Городе улыбок продают только в аптеках. По рецепту. А мама за всю жизнь не болела ни разу. Она этим гордилась.

На стене дома напротив до сегодняшней ночи было лицо Терпи. Нарисованное синей краской. Той самой, что блестит в темноте, как мокрая.

Дверь закрылась. Колокольчик звякнул один раз. Хмуря на крыльце проводил Молчану долгим взглядом и только потом вернулся в мастерскую, прошёл мимо Миры и лёг на табурет у лампы. Ещё тёплый.

Мира смотрела на дверь. Потом на свои руки. Потом снова на дверь.

Ей очень не хотелось знать то, что она сейчас увидела.

Глава 11. Агафья

Три дня на улице Кулис ничего не случалось. Это было подозрительно.

Стена напротив стояла белая, как простыня, и люди проходили мимо неё быстрее, чем мимо других стен. Терпи не появлялась. Где она, знали только трое: Забава, Мира и чердак над кухней Забавы, где теперь стояла раскладушка и пахло апельсинами. Детей Терпи увезла к сестре, у той дом большой, места много. Так сказала Забава. Сказала и почему-то отвела глаза.

Лад тоже не появлялся. Мира замечала это каждое утро, открывая ставни, и сердилась на себя, что замечает.

Новая трещина у левого уголка улыбки была под золотом. Только по утрам, когда Мира умывалась, золото на ней казалось чуть тоньше, чем вечером. Будто трещина изнутри его подтачивала. Мира говорила себе, что это свет такой.

На четвёртый день, ровно в полдень, в мастерскую вошла женщина с пирогом.

Пирог она держала перед собой обеими руками, как держат икону или горячую сковородку, а сама была круглая, румяная, в цветастом платке поверх маски и в переднике, который забыла снять. Маска у неё была хорошая, добротная, с улыбкой «я рада вас видеть», только по краям уже стёртая. Так стираются маски у людей, которые много работают руками и часто вытирают лицо рукавом.

— Вы Мира? — спросила женщина.

— Я.

— Агафья, — сказала женщина и поставила пирог на верстак, прямо на эскизы. — Агафона жена.

Мира отодвинула эскизы. Пирог пах капустой, яйцом и чем-то домашним, чему нет названия.

— Он у вас был, — сказала Агафья. — На прошлой неделе. С портфелем.

— Был.

— Улыбку заказывал. Чтобы я думала, что он меня слушает.

Мира не знала, что сказать, поэтому промолчала. Агафья кивнула, будто именно этого и ждала.

— Пришёл домой, — сказала она. — В новой улыбке. Сел на табуретку посреди кухни. Портфель на колени. И говорит: «Агафья, я должен сказать тебе правду». Я, знаете, сначала подумала, что у него другая. Аж половник уронила.

— А он?

— А он открыл портфель и высыпал на стол бумаги. Счета. Расписки. Всё, что за пять лет набрал, пока меня жалел и молчал. Мастерскую его закрыли пять лет назад, а он мне не сказал. Каждое утро уходил с портфелем, будто на работу, и сидел на лавке у Колокола до вечера. Пять лет, — Агафья покачала головой. — Тридцать два года женаты, а я и не знала, что он на лавке сидит.

Она помолчала. Мира ждала.

— Я сначала хотела его этим половником, — сказала Агафья. — А потом посмотрела на бумаги, на него, на улыбку эту вашу, внимательную… И рассмеялась. Сама не знаю чего. Сижу и смеюсь. А он сидит и смотрит. А потом мы с ним до утра эти бумаги разбирали. Знаете, как давно мы с ним до утра не разговаривали? Я и не помню. Нам и говорить-то было не о чем. Он «ага», я «ага». Нас так соседи и звали: Ага и Ага.

Мира засмеялась. Агафья тоже.

— Продали пианино, — сказала Агафья, отсмеявшись. — Всё равно на нём никто не играл, только кот спал. Я пошла в кухарки, в хороший дом, на Изумрудную. Он ищет работу. Не нашёл ещё. Но теперь он мне каждый вечер рассказывает, где был и что видел. Даже если ничего не видел. Вот я и пришла сказать спасибо.

— Спасибо не мне, — сказала Мира. — Он сам сказал.

— Он сказал, что это вы ему велели.

— Я только посоветовала.

— В нашем городе, — сказала Агафья, — посоветовать сказать правду дорогого стоит.

Она посмотрела на ширму с облаками в углу мастерской. Посмотрела долго. Потом сказала, понизив голос:

— Говорят, у вас за ширмой можно.

— Что можно?

Агафья не ответила. Только снова посмотрела на ширму. И Мира поняла.

Значит, об этом уже говорят. Шёпотом, между своими, на кухнях. Что у мастерицы с улицы Кулис за ширмой можно снять маску и поплакать. И ничего не будет. Мира почувствовала, как внутри стало одновременно тепло и холодно. Тепло, потому что это было правдой. Холодно, потому что если говорят на кухнях, то рано или поздно услышат и там, где пишут в блокнотики.

— Переодевайтесь, — сказала Мира. — Не торопитесь.

Агафья ушла за ширму. Мира села за верстак, взяла кисть и стала рисовать. Неважно что. Просто чтобы было слышно, как кисть шуршит по фарфору, и чтобы Агафья знала, что её никто не слушает.

За ширмой было тихо. Потом что-то тихо стукнуло об пол. Потом ещё раз. Потом много раз, мелко, как град по подоконнику.

Мира рисовала. Рука у неё не дрожала.

Тут колокольчик звякнул, и в мастерскую ввалился Смешок. Вихрастый, рыжеватый, с ранцем, который был больше его самого. После той трещины от смеха он стал заходить почти каждый день. Мира тогда сказала: «Приходи смеяться», и он пришёл. Он садился на пол среди старых масок в углу и смеялся. Над чем угодно. Над тем, как Хмуря чешет ухо о ножку верстака. Над тем, как Мякиш за стенкой поёт противню колыбельную. Просто так. Мира работала и слушала, и в мастерской становилось как-то светлее.

— Здрасьте! — сказал Смешок с порога. — А чего у вас пирогом пахнет?

— Тише, — сказала Мира. — У меня клиентка.

Смешок посмотрел на ширму. Понизил голос.

— А кто?

И тут из-за ширмы вышла Агафья. В своей маске, умытая, только платок чуть сбился. Увидела Смешка и остановилась.

Смешок тоже её увидел. И глаза у него в прорезях маски стали круглые-круглые.

— Тётя Агафья? — сказал он. — А вы чего тут?

— А ты чего тут? — спросила Агафья. — Тебя мать искала. Обедать звала.

— Не пойду я обедать, — сказал Смешок и вдруг перестал улыбаться. — Там опять Тихон с Завтра у стены стоят. Мама их к столу не зовёт. Говорит, пусть их мать за них платит. А я не могу есть, когда они смотрят. Мне смешно становится. Это же такая глупость. А мама говорит, это неприлично.

Агафья посмотрела на Миру. Мира посмотрела на Агафью.

— Я у них кухарка, — тихо сказала Агафья. — У госпожи Завидки. Третий день. Хорошее место. Платят исправно.

Она помолчала.

— Детей сестры её у стены держат. Как мебель. Я им тайком пирожки ношу, а госпожа считает. Сегодня одного не досчиталась, — Агафья вздохнула. — Ничего. Я скажу, что кот.

— У вас нет кота, — сказал Смешок.

— Значит, будет, — сказала Агафья.

Она ушла, взяв с Смешка честное слово, что тот к ужину будет дома. Смешок дал честное слово, посидел в углу, посмеялся немного над Хмурей, но как-то вполсилы, и тоже ушёл.

Мира заперла дверь. Зашла за ширму.

На полу у зеркала лежали синие бусины. Много. Больше двадцати. Маленькие, тёплые, ещё светились. Мира собрала их все, по одной, не глядя. Она никогда не смотрела на чужие слёзы. Потом отодвинула верстак, подняла половицу и высыпала бусины в банку. Банка была полна почти до горлышка.

Мира закрыла её, поставила на место, придвинула верстак. Постояла посреди мастерской.

Детей Терпи держат у стены. Как мебель.

На верстаке остывал пирог Агафьи. Мира отрезала от него большой кусок, завернула в чистую тряпицу, потом подумала и отрезала второй. Сняла фартук. Надела шаль.

Изумрудная улица была на другом конце города. Мира никогда не ходила туда без дела.

Теперь у неё было дело.

Глава 12. Чужой обед

Изумрудная улица была на другом конце города, за площадью Колокола и за мостом через канал, где вода нарисована на холсте, а под холстом течёт настоящая. Пешком туда минут сорок. Мира шла быстро, прижимая к груди свёрток с пирогом, и думала только об одном: двое детей стоят у стены и смотрят, как едят другие.

На мосту она чуть не налетела на Милана.

Он стоял у перил и смотрел вниз, на нарисованную воду. На плече у него висел моток верёвки, в руке была жестяная кружка с крышкой. Увидев Миру, он так обрадовался, что сначала забыл поздороваться, а потом вспомнил и поздоровался дважды.

— Вы куда-то торопитесь, — сказал он. Не спросил. Просто сказал, как говорят «идёт дождь».

— На Изумрудную.

Милан посмотрел на её свёрток, на шаль, наброшенную поверх платья кое-как, на руки. Руки у Миры были холодные, это было видно даже со стороны: пальцы побелели на костяшках.

Он ни о чём не спросил. Только снял крышку со своей кружки и протянул ей.

— Чай, — сказал Милан. — Горячий. Я с колосников несу, там ночью холодно.

— Я не буду, спасибо. Я всё равно не допью.

— Его не нужно допивать, — сказал Милан. — Его нужно держать в руках.

Мира посмотрела на него. Милан смутился, как будто сказал что-то лишнее, и стал очень внимательно разглядывать верёвку у себя на плече.

Она взяла кружку. Кружка была тёплая, почти горячая, и тепло пошло от ладоней вверх, к локтям, к плечам. Мира и не знала, как замёрзла.

— Можно я вас провожу? — спросил Милан. И сразу добавил: — Можно сказать «нет». Я не обижусь. Я спрошу ещё раз в другой день.

— Можно, — сказала Мира.

Они пошли рядом. Милан шёл с той стороны, где по мостовой проезжали телеги, и всякий раз, когда телега проезжала слишком близко, чуть-чуть заслонял её плечом. Не трогая. Просто оказывался между. Мира заметила это только на третьей телеге.

Он ни о чём не спрашивал. Ни куда она идёт, ни зачем, ни что в свёртке. Рассказывал сам. Про то, что на Изумрудной в четверг по расписанию дождь, а сегодня среда, так что можно не бояться. Про то, что сменщик у него новенький и путает облака: вчера повесил грозовую тучу над детским садом, малыши плакали, пришлось срочно менять на кучевое. Про то, что голуби на колосниках вьют гнёзда прямо в мешках со снегом, и по вторникам снег падает вместе с пухом.

Мира слушала и пила чай. Маленькими глотками. Чай был крепкий и сладкий, с чем-то пряным. Она выпила половину. Потом ещё немного.

На углу Изумрудной Милан остановился.

— Дальше вы сами, — сказал он.

Мира удивилась. Она уже привыкла, что он рядом.

— Не потому, что вы не справитесь, — сказал Милан. — Вы справитесь. Я подожду здесь. Просто чтобы вам было куда вернуться.

Мира отдала ему кружку. Кружка была почти пустая. Милан посмотрел в неё и ничего не сказал, но глаза в прорезях маски у него сделались такие, будто ему подарили что-то очень дорогое.

Дом Завидки был самым большим на Изумрудной. Три этажа, колонны, балконы с позолоченными перилами, окна в тяжёлых изумрудных шторах. Дверь Мире открыла Агафья в белом переднике. Увидела Миру, увидела свёрток, ничего не сказала, только подмигнула из-под маски и пропустила внутрь.

В столовой обедали.

Столовая была огромная, изумрудная от пола до потолка. Посередине стоял стол, такой длинный, что дальний его конец терялся в полутьме. Над столом висел портрет военного в маске и с орденами на всю грудь. Генерал Мимоходов, хозяин дома. Сам генерал был в походе. Он всегда был в походе, сколько его помнили на Изумрудной. Во главе стола стояло его кресло, пустое, с вышитой на спинке монограммой.

На другом конце стола сидела Завидка. Холёная, высокая, в изумрудном платье с кружевом, в жемчуге, в перстнях на каждом пальце. Маска у неё была дорогая, с позолоченными бровями и улыбкой чуть шире, чем нужно. По бокам от неё сидели дети: Смешок, вихрастый и красный от сдерживаемого смеха, и Ябеда, с изумрудными бантами, прямая, как учительница Сдержанова.

А у стены, далеко от стола, стояли двое.

Тихон в серой кепке. Завтра в жёлтом шарфе. Мальчик держал сестру за руку. Они не плакали, не жаловались и не просили. Они просто смотрели. Как Ябеда отламывает кусочек хлеба. Как Смешок ковыряет ложкой суп. Как Агафья ставит на стол блюдо с жарким. Между столом и стеной лежала широкая полоса пустого паркета, залитая солнцем из окна. Шагов пять, не больше. Но через эту полосу было не перейти.

— Мира, — сказала Завидка, не вставая. Улыбка на маске стала ещё шире. — Какая неожиданность. Мы обедаем.

— Вижу, — сказала Мира.

По маске Завидки, от позолоченной брови к виску, шла тонкая трещина. Мира могла бы взять лупу и наклониться. Но она смотрит не ко всем. Сама она заглядывает только тогда, когда человек приходит к ней за помощью. А иногда то, что прячется под трещиной, приходит к ней само, без спроса, и тогда отвернуться уже нельзя. От Завидки ничего не пришло. Мира не стала звать.

— А они почему не за столом? — спросила она.

Завидка поправила жемчуг.

— Я не обязана кормить чужих, — сказала она. — Пусть мать платит.

— Это дети вашей сестры.

— Сестры, которая сбежала, — сказала Завидка. — Которую рисуют на стенах. Мне ещё скажут спасибо, что я их вообще пустила. Пусть стоят. Им полезно. Будут знать, что бывает, когда мама не держит лицо.

Смешок под столом пошевелился. Мира видела: он отломил от своего хлеба большой кусок, сунул его в рукав, потом наклонился, будто уронил ложку, и, пока Завидка смотрела на Миру, бросил хлеб по паркету. Хлеб проехал через всю солнечную полосу и остановился у ботинок Тихона. Тихон поднял его, не меняя лица, и отдал сестре. Смешок вынырнул из-под стола и подавился смехом так, что мать посмотрела на него долгим взглядом.

— Простите, — выдавил Смешок. — Ложка. Смешная.

Мира подошла к стене. Присела перед детьми на корточки, так, чтобы быть с ними одного роста.

Вблизи она увидела, что на маленькой маске Тихона, у самого виска, бежит тонкая трещинка. Совсем свежая. Мира не собиралась смотреть. Оно пришло само.

Под трещиной была маленькая тёмная комната, похожая на сцену, когда в зале уже погасили свет. Посреди комнаты стоял крошечный мальчик без маски, в серой кепке, и держал на плечах крышу. Настоящую, огромную, с трубой и черепицей, крышу целого дома. Он держал её, как держат на картинках великаны, только великаном он не был. Колени у него дрожали. А у его ног, на подушке, спала девочка с двумя светлыми косичками, укрытая жёлтым шарфом. Мальчик не шевелился. Совсем. Чтобы не разбудить. Над крышей, на тросе, висела нарисованная Луна и чуть покачивалась.

Мира моргнула, и комната пропала. Перед ней снова стоял мальчик семи лет в кепке, ростом ей по плечо, когда она сидит на корточках. Серьёзный. Тихий. С крышей на плечах, которую никто, кроме неё, не видел.

На страницу:
4 из 5