
Полная версия
Город улыбок
— Дочка нарисовала, — сказала Терпи, заметив взгляд. — Это я. Она всегда рисует мне большую улыбку. Говорит, чтобы мне хватило.
Мира кивнула и наклонилась к маске ниже, чем было нужно.
Она рисовала так, как рисуют самое важное: сначала дышала на кисть, потом проводила первую линию одним махом, без остановки, потом отходила на шаг и наклоняла голову, прислушиваясь к фарфору. В мастерской тикали часы. В булочной за стенкой Мякиш ронял противни и ругался на них ласковыми словами.
Улыбка вышла идеальная. Тёплая, спокойная, немного усталая в уголках. Такая бывает у мамы, когда она только что пожелала спокойной ночи и выключила свет, а сама ещё стоит в дверях. Дети такой поверят. Дети всегда верят маминым улыбкам.
На этом можно было остановиться.
Но Мира выдвинула ящик под верстаком. В ящике, за мотками бечёвки и старыми кистями, стоял крошечный аптечный пузырёк. Синий. Такие продают по рецепту, и на полке у Миры их не было, никогда. Мира открыла пузырёк, макнула в него самую тонкую кисть и поставила под левым нарисованным глазом точку. Совсем маленькую, меньше макового зёрнышка. Если не знать, что она там, не заметишь.
Синий цвет в Городе улыбок означает слёзы. Синяя точка на маске это почти признание.
Терпи наклонилась ближе. Увидела. Медленно подняла руку и коснулась своей щеки, той, старой, треснувшей, как будто проверяла, на месте ли она.
— Это что? — спросила она тихо.
— Это чтобы кто-то знал, — сказала Мира, не поднимая головы.
Терпи прижала ладонь к груди и больше ничего не спросила.
Потом она ушла за ширму с облаками, переоделась, как говорят в Городе улыбок, и вышла уже в новой улыбке. Посмотрелась в зеркало у двери. Поправила косынку. Положила на верстак монеты. Мира отодвинула их обратно. Терпи снова положила. Мира снова отодвинула. Это могло продолжаться до вечера, но тут в булочной опять загрохотал противень, и обе вздрогнули и засмеялись.
На верстаке стояла корзинка, позабытая Забавой. В ней лежали апельсины, четыре штуки, круглые и яркие.
— Возьмите детям, — сказала Мира. — Подруга оставила, она всё равно забудет, что приносила.
Терпи взяла два. Мира положила в сумку ещё два, рядом с варежкой. Терпи сказала «спасибо» три раза и ушла. Колокольчик звякнул ей вслед, на этот раз почти весело.
Мира подошла к окну. Ей хотелось посмотреть, как Терпи пойдёт по улице в новой улыбке. Так она смотрела вслед каждой своей работе, хотя никому в этом не признавалась.
У булочной, на той самой лавке, где больше не сидел кот, Терпи ждали дети. Мальчик в серой кепке и девочка в жёлтом шарфе. Они сидели рядом, плечом к плечу, и мальчик держал сестру за руку, как держал её в школьном коридоре. Увидев маму, девочка спрыгнула с лавки и побежала навстречу. Остановилась в двух шагах. Задрала голову и долго смотрела на новую улыбку.
Мира перестала дышать. Сейчас девочка увидит точку. Или не увидит. Или скажет: «Мама, ты другая».
Девочка ничего не сказала. Она взяла у мамы апельсин, понюхала его и засмеялась. А потом протянула маме свой жёлтый шарф, совсем как взрослая, и Терпи наклонилась, и дочка обмотала шарф ей вокруг шеи, криво, в два оборота. Мальчик встал с лавки последним. Он подошёл к матери и посмотрел ей в лицо. Долго. Серьёзно. Так смотрят взрослые, когда что-то понимают и решают промолчать. Потом взял у неё тяжёлую сумку и понёс сам.
Они ушли втроём. Терпи в жёлтом шарфе посередине.
Старую маску, с трещиной через всю щёку, она оставила на верстаке. Мира повесила её на гвоздик у двери, к остальным. Чтобы не мешала.
До вечера мастерская не пустела. Пришли жених с невестой заказывать одинаковые улыбки к помолвке и полчаса спорили, у кого уголки должны быть выше. Пришёл фонарщик с Колокольной, у которого маска закоптилась от фонарей так, что улыбку было не найти; Мира отмыла её, и под копотью улыбка оказалась совсем молодой, фонарщик даже растерялся. И зашёл Мякиш, сообщил, что двенадцать бубликов он Мире простил, но не забыл, и что если она хочет реванша, то он готов в любой четверг. Мира смеялась, когда он ушёл, и ей стало немного легче.
Вечером она осталась одна. Задёрнула занавеску. Зажгла лампу. Стала мыть кисти в банке с водой. Вода стала розовой от алой краски, потом мутной от белой, потом золотистой. А потом синей, от той самой тонкой кисти.
И тут маска треснула.
Это было слышно. Тонкий, сухой звук, как будто кто-то провёл ногтем по стеклу. Только изнутри. Новая трещина побежала от левого уголка улыбки вниз. Тёмная. Не та, старая, под золотом, а новая, свежая, своя. Золото вокруг неё дрогнуло и не удержало. Мира замерла с кистью в руке и медленно подняла другую руку к щеке.
Под маской стало мокро.
Из-под края фарфора, у самого подбородка, выкатилась слеза. Упала на верстак и звякнула. Маленькая синяя стеклянная бусина. Покатилась по доскам, стукнулась о баночку с золотой краской, отскочила и покатилась к краю.
Мира поймала её ладонью у самого края. Сжала кулак. Бусина была тёплая.
— Только не я, — прошептала Мира. — Только не я…
В Городе улыбок за такое увозят.
И в дверь постучали. Три раза. Медленно, тяжело, как стучат люди, которые знают, что им откроют.
За матовым стеклом двери стоял силуэт. Очень высокий, голова почти под самой притолокой. Длинный мундир. И улыбка. Огромная, белая, от уха до уха, видная даже сквозь мутное стекло.
Эту улыбку знал весь город.
Глава 7. Инспектор
Мира успела только сунуть кулак с бусиной под ладонь другой руки и прижать к верстаку.
Дверь открылась.
На пороге стоял Инспектор. За его спиной шёл снег, хотя был не вторник: в Городе улыбок снег положен по вторникам и по праздникам. Видимо, наверху, на колосниках, кто-то задел мешок. Бумажные снежинки кружились в свете лампы, влетали в мастерскую и садились на маски у двери, на плечи Инспектора, на его белые перчатки.
Чтобы войти, ему пришлось наклонить голову. Он был очень высокий. Длинный ультрамариновый мундир с двумя рядами латунных пуговиц. Белые перчатки, белее бумажного снега. Высокие чёрные сапоги. На поясе латунная лупа. И маска. Белая, гладкая, с огромной улыбкой от уха до уха. Такой широкой, что сначала думаешь: смешно. А через секунду думаешь: нет. Совсем не смешно.
Он сделал один шаг через порог. Сапог глухо стукнул о доски. Тень от него легла через всю мастерскую, до самого верстака, и накрыла руки Миры.

— Инспектор Лад, — сказал он. — Плановая проверка.
Голос у него был низкий и ровный. Таким голосом можно читать расписание поездов и приговоры, и звучать будет одинаково.
— Ночью? — спросила Мира.
— Трещины любят ночь, — сказал Лад.
Он снял перчатки. Не торопясь, палец за пальцем. Сложил их пополам и положил на край верстака, ровно на край, так, что пальцы перчаток свешивались вниз. Мира смотрела на эти перчатки и думала, что так аккуратно складывают вещи только люди, у которых внутри очень большой беспорядок. Потом подумала, что это глупая мысль, и перестала.
Лад пошёл вдоль стены.
Сотни масок смотрели на него сверху. Он шёл медленно и время от времени проводил пальцем по краю какой-нибудь маски. Без перчатки. Палец у него был длинный и бледный. Иногда он останавливался, снимал с пояса лупу и смотрел на улыбку так долго, что даже маске, наверное, становилось неловко.
Мира сидела за верстаком и не двигалась. Ладонь её лежала на столе, прижатая к доскам, а под ладонью, в кулаке, была бусина. Бусина грелась. Мира чувствовала, как между пальцами пробивается слабый синий свет. Слёзы в Городе улыбок светятся, когда они свежие. Об этом мало кто знает. Мало кто держал их в руке.
Лад дошёл до конца стены. Повернулся. Посмотрел на верстак.
И подошёл.
Он положил свою руку на стол рядом с её рукой. Совсем близко. Между его пальцами и её пальцами осталось расстояние в одну спичку.
— Что у вас под рукой? — спросил он тихо. Почти ласково.
— Краска, — сказала Мира. Слишком быстро. — Синяя.
Лад молчал. Мира не дышала. Синий свет между её пальцами дрогнул и погас. Бусина тоже испугалась.
— Синяя краска продаётся по рецепту, — сказал Лад.
— У меня есть рецепт.
— Покажете?
— Завтра. Он дома.
Лад посмотрел на неё ещё немного. Потом убрал руку со стола.
Мира смотрела на него и пыталась увидеть трещину. Это было первое, что она делала с каждым человеком, привычка тридцати лет. Трещина есть у всех. У младенцев, у стариков, у самых счастливых людей в городе. Тонкая, едва заметная, у виска, у подбородка, у глаза. Мира находила её всегда.
У Лада трещины не было.
Ни одной. Белый гладкий фарфор от края до края, без единой волосинки. Как будто под маской вообще ничего нет. Или как будто то, что там есть, держат очень, очень крепко.
Лад пошёл к двери. Мира почти выдохнула.
И он остановился возле одной маски.
Старая маска Терпи висела на гвоздике у самой двери, там, куда Мира её повесила днём. Вежливая улыбка, магазинная. И трещина через всю правую щёку. Лад снял её с гвоздика и повернул к лампе. В свете лампы трещина стала похожа на реку на карте.
— Чья? — спросил он.
— Старая, — сказала Мира. — Выброшу.
— Чья старая?
— Клиентки.
— Имя.
— Я не спрашиваю имён. Люди приходят за улыбкой, а не за знакомством.
Лад положил маску Терпи во внутренний карман мундира. Аккуратно, лицом к сердцу.
— Такие трещины мы регистрируем, — сказал он. — Завтра принесёте имя. Если принесёте, клиентку запишут. Ничего страшного, просто запись в книге. Если не принесёте…
Он помолчал.
— Если не принесёте, под подозрением окажетесь вы.
— За что?
— За плохую память, — сказал Лад. — У мастеров она должна быть хорошая.
Потом он сделал то, чего Мира боялась больше всего.
Он подошёл к ней совсем близко. Так близко, что она видела латунные пуговицы его мундира, каждую, и маленькую царапину на третьей сверху. Он поднял лупу. И посмотрел на её маску.
На маску Миры никто никогда так не смотрел. Люди смотрят на маски мимоходом, им достаточно улыбки. А он смотрел медленно, по миллиметру, как сама Мира смотрит на чужие трещины. Вдоль тонких золотых линий, которые сеткой покрывали её фарфор. Вдоль старого шва у левого глаза. И дальше, вниз, к уголку улыбки, где час назад побежала новая, тёмная.
Мира чувствовала этот взгляд кожей под фарфором. Ей хотелось стать гладкой. Новой. Магазинной. Без единой истории.
— А у вас золото на маске, — сказал Лад. — Зачем?
— Так красивее, — сказала Мира. Голос у неё не дрогнул. Она потом сама удивлялась.
Лад опустил лупу. Долго молчал.
— Или так не видно, — сказал он.
Он забрал перчатки. Надел их не торопясь, палец за пальцем. Кивнул Мире коротко и вежливо, как кивают у дверей учреждения. И вышел в снег, снова наклонив голову под притолокой. Дверь закрылась. Колокольчик звякнул один раз, тихо и осторожно.
За матовым стеклом высокий силуэт постоял секунду. Потом ушёл в снег.
Мира заперла дверь на оба замка. Задёрнула занавеску, хотя она и так была задёрнута. Потом села на табурет для клиентов, хотя никогда на него не садилась.
И разжала кулак.
Бусина лежала на ладони. Синяя, тёплая, уже не светилась. Обычная слеза. Такая же, как сотни других.
Мира отодвинула верстак, встала на колени и поддела ножом ту самую половицу у окна, которая каждый вечер отвечала не так, как остальные. Под половицей стояла банка. Обычная стеклянная банка из-под варенья, с жестяной крышкой. В банке лежали синие бусины. Много. Почти доверху.
Мира никогда их не считала. Но число было известно точно: тысяча сто сорок шесть. И далеко не все они были её. Об этом Мира не рассказывала никому, даже Забаве.
Она открыла крышку и опустила в банку тысяча сто сорок седьмую. Бусина звякнула о другие и улеглась сверху. Мира закрыла банку, положила половицу на место, придвинула верстак. Всё это она проделала быстро и привычно, как человек, который каждый вечер моет одну и ту же чашку.
Можно было идти спать.
Мира погасила лампу. И тогда увидела.
На полу у двери, на коврике, среди тающих бумажных снежинок, что-то светилось. Слабо, синим.
Мира подошла. Наклонилась. Подняла.
Бусина. Маленькая, синяя, стеклянная. Совсем свежая, ещё тёплая, ещё светилась изнутри, как светятся только что упавшие слёзы. Она лежала ровно там, где минуту назад стоял Инспектор.
Свою слезу Мира спрятала. Она точно знала: бусина легла в банку, звякнула о другие. И больше Мира сегодня не плакала.
— Это… — прошептала она. — Это не моя.
За дверью шуршал бумажный снег. Где-то далеко, над площадью, тихо пели тросы Луны.
Кто-то в Городе улыбок плакал. И пришёл с этим к ней в мастерскую.
Глава 8. Ага
Чужую бусину Мира до утра держала в кулаке.
Под половицу, к остальным, она её так и не положила. Не смогла. Остальные были понятные, у каждой была своя история. А эта лежала на ладони и не рассказывала ничего. Когда за окном заскрипела лебёдка и солнце поползло над крышами, Мира отыскала на полке пустой спичечный коробок, положила бусину туда и сунула коробок в карман фартука. Отдельно от всех.
В восемь утра колокольчик не звякнул и не лязгнул. Он вскрикнул.
Через порог перекатились три апельсина, за ними красная шаль, за шалью корзина, а за корзиной Забава. Последний апельсин доехал до верстака и остановился у ноги Миры.
— Я позавчера была гадкая, — сказала Забава вместо «здравствуй». — А вчера не пришла, потому что было стыдно. Апельсины в знак мира. Они кислые. Как я.
Мира посмотрела на апельсины. Потом на Забаву. Красная лаковая маска с улыбкой-солнцем, лучики до самых висков. Под маской Забава плохо спала две ночи подряд, это было ясно и без лупы: Забава не умеет засыпать поссорившись. Она так и сказала однажды: «Я не умею засыпать, когда кто-то на меня злится. Мне кажется, они злятся громко».
— Я не злилась, — сказала Мира.
— Злилась. Ты, когда злишься, режешь кисти ровнее.
Забава оглядела мастерскую. Лампу, которая горела с ночи. Табурет для клиентов, сдвинутый к двери. Чашку с остывшим чаем, полную до краёв.
— Ты что, всю ночь не спала?
— Инспектор приходил, — сказала Мира.
Забава замерла с апельсином в руке. Потом обошла Миру кругом, медленно, осматривая со всех сторон, как вазу, которую только что привезли в телеге по брусчатке и боятся распаковывать.
— И ты жива? — спросила она. — Значит, празднуем!
И начала чистить апельсин прямо над верстаком, над кистями и баночками, так что кожура полетела в алую краску. Мира даже не стала ругаться. Ей вдруг стало так легко, что захотелось сесть.
Она рассказала. Про стук, про перчатки, про «трещины любят ночь», про маску Терпи, которую Лад унёс во внутреннем кармане. Про лупу. Про «или так не видно». Про чужую бусину она не рассказала. Коробок лежал в кармане и молчал, и Мира тоже промолчала.
Забава слушала, не перебивая, что с ней бывает раз в год.
— Имя он хочет, — сказала она, дослушав. — А ты его не дашь.
— Не дам.
— Хорошо, — сказала Забава. — Тогда будем думать, что делать, когда ты его не дашь.
Мира и Забава дружат с девяти лет. Это был первый год после той ночи, о которой в городе не говорят, и в школе тогда все ходили тихо, будто пол стеклянный. Мира уже тогда смотрела на людей так, как смотрит сейчас: прямо в маски, долго, по миллиметру. Детям это не нравилось. Детям вообще не нравится, когда их видят насквозь, в этом они похожи на взрослых. С Мирой не садились за парту.
А Забава села. В первый же день. Положила на парту апельсин, разделила пополам, и пока Мира молча смотрела на её красную маску, сказала:
— У тебя трещина. Вот тут. Под золотом.
Мира чуть не уронила свою половинку. Золото на её маске видели все, оно было красивое, тонкое, как паутинка. А трещину под ним не видел никто.
— Я не вижу, — сказала тогда девятилетняя Забава. — Я догадалась. Ты так держишь голову, как будто там больно. Не бойся. Я никому не скажу. Я вообще не умею молчать, но это сохраню.
И сохранила. Двадцать девять лет.
Колокольчик звякнул в девять. Вежливо, один раз.
На пороге стоял мужчина средних лет в сером сюртуке. Обеими руками он прижимал к груди пухлый портфель, застёгнутый на два ремешка. Маска у него была серьёзная, конторская, с аккуратной вежливой улыбкой, такие выдают служащим оптом, со скидкой. По маске, от правой брови к уголку рта, шла трещина, мелкая и частая, как трещина на старом льду.
— Садитесь, — сказала Мира.
— Ага, — сказал мужчина и сел.
Забава, которая уже открыла рот, чтобы что-то сказать, закрыла его обратно. Ей стало интересно.
— Как вас зовут? — спросила Мира.
— Ага… фон. Агафон.
— Что вам нужно, Агафон?
Агафон помолчал. Посмотрел на Забаву, на апельсин, на маски на стенах. Портфель он так и не выпустил.
— Мне нужна улыбка, — сказал он наконец. — Такая, чтобы жена думала, что я её слушаю.
Забава издала звук. Короткий, похожий на то, как чихает кошка. Это она смеялась, стараясь не смеяться.
— А вы её слушаете? — спросила Мира.
— Ага, — сказал Агафон.
— Как зовут вашу жену?
— Агафья.
Забава закрыла лицо обеими руками. Плечи у неё затряслись.
— Что она вам сегодня утром сказала? — спросила Мира, не обращая внимания на Забаву.
— Ага, — сказал Агафон. Потом подумал. — Что-то про… ага.
Мира взяла лупу. Наклонилась к его маске.
Под трещиной была метель. Только вместо снега летела бумага. Счета. Квитанции. Расписки. Уведомления с печатями. Белые, серые, желтоватые, они кружились и кружились, налипали друг на друга, и посреди этой метели стоял Агафон без маски, маленький, в одном сюртуке, и пытался их ловить. Ловил одну бумажку, а в лицо ему прилетали три. Где-то далеко, за метелью, кто-то звал его. Женский голос, тёплый, встревоженный: «Агафон, ты меня вообще слышишь?» Голос долетал до него и рассыпался о бумагу, как горох о стену.
Мира отложила лупу.
Забава ждала, что она скажет что-нибудь про жену. Так в городе обычно и решают: жена зовёт, муж не слышит, значит, муж плохой. Забава уже приготовилась поддакнуть.
— Вы не глухой, — сказала Мира. — И вам не всё равно.
Агафон моргнул.
— Просто внутри у вас так шумят счета, что её голос не долетает.
Агафон крепче прижал к себе портфель. Портфель скрипнул. Забава перестала смеяться.
— Улыбку я вам сделаю, — сказала Мира. — Хорошую. Но она не поможет.
— А что поможет?
— Правда. Придите домой и скажите ей, сколько вы должны. Не «ага». Правду.
Агафон долго смотрел на Миру. Потом опустил глаза на портфель. В мастерской тикали часы. В булочной за стенкой Мякиш спорил с кем-то о цене маковых рулетов.
— Ага, — сказал Агафон.
И тут Мира засмеялась.
Смех вышел сам, без спроса. Короткий, звонкий, неожиданный, как чих. Мира даже не успела удивиться. Она смеялась редко, и смех у неё обычно был тихий, в плечи, а этот вылетел наружу целиком. Агафон растерялся. Забава посмотрела на подругу так, как смотрят на первый подснежник посреди сугроба.
— Слышишь? — сказала Забава. — Ты смеёшься. Значит, Забаву в этом городе ещё не запретили.
Улыбку Мира делала до обеда. Внимательную, тёплую, с маленькой морщинкой между бровей, как у человека, который и правда слушает. Агафон ушёл за ширму с облаками переодеться и пробыл там долго, гораздо дольше, чем нужно, чтобы поменять одну маску на другую. Из-за ширмы было тихо. Забава хотела что-то спросить, но Мира покачала головой.
Агафон вышел в новой улыбке. Поблагодарил. Расплатился. У двери остановился, постоял и сказал:
— Я попробую. Правду.
Ни одного «ага». Забава зааплодировала ему в спину, и он покраснел даже сквозь фарфор.
Когда за ним закрылась дверь, Мира зашла за ширму. На полу, у самого зеркала, там, где Агафон стоял без маски и смотрел на своё лицо, лежала синяя бусина. Одна. Маленькая, ещё тёплая.
Мира подняла её и, не глядя на Забаву, положила в карман.
Вечером Забава ушла, оставив на верстаке два апельсина и всю кожуру. Мира закрыла ставни, зажгла лампу, отодвинула верстак и подняла половицу. Бусина Агафона легла к остальным. Мира не стала на неё смотреть. Она никогда не смотрела на чужие слёзы. Ей хватало того, что она видела под масками.
Тысяча сто сорок восемь.
День кончился хорошо. Так хорошо, что было даже немного страшно, как бывает, когда слишком долго не падает то, что должно упасть.
Уже ночью Мира подошла к окну задёрнуть занавеску.
На стене дома напротив было лицо.
Нарисованное. Огромное, во всю стену, от водосточной трубы до окна второго этажа. Женское лицо, без маски. Усталое, с тенями под глазами, с губами, которые не улыбаются, а просто живут. Его нарисовали за одну ночь, широкими быстрыми мазками, синей краской, и краска ещё блестела в свете фонаря, как мокрая.
Мира узнала его сразу.
Это была Терпи.
А под её левым глазом, маленькая, меньше макового зёрнышка, стояла синяя точка. Та самая.
Кто-то в Городе улыбок рисовал лица, которые все прятали. В городе это было запрещено.
А утром эту стену увидит вся улица. И Инспектор.
Глава 9. Белая краска
В Городе улыбок нет ничего страшнее настоящего лица.
Это стало понятно утром, у стены. Солнце подняли рано, лебёдка скрипела над крышами торопливо: ей тоже хотелось посмотреть. Улица Кулис ещё толком не проснулась, а у дома напротив мастерской уже стояла толпа. Человек сорок. Все в масках, все с улыбками, и все смотрели в одну сторону. Сорок нарисованных улыбок, направленных на одно живое лицо.
При дневном свете лицо Терпи на стене было ещё больше, чем ночью. И ещё живее. Тот, кто его нарисовал, не сделал её ни красивой, ни страшной. Он нарисовал её такой, какая она есть: с морщинкой между бровей, с усталостью в уголках глаз, с губами, которые устали держать улыбку и просто отдыхают. Людям смотреть на это было тяжело. Они отворачивались. И снова смотрели. Так смотрят на то, чего давно не видели в зеркале.
— Кто это? — шептали в толпе.
— Не знаю.
— Похожа на кого-то.
— Все на кого-то похожи.
На углу дома висела латунная табличка, потемневшая от времени: «Изображения лиц без маски являются уликой. Об обнаружении сообщить в Управление инспекторов». Табличку повесили давно, когда Мира была маленькой. Тогда лица на стенах появлялись раз в год. Последние месяцы почти каждую неделю.
Мира стояла с краю, в фартуке поверх платья. Из мастерской она выскочила на минуту. Минута тянулась уже давно. Спала Мира плохо: каждый раз, закрывая глаза, она видела синюю точку под нарисованным глазом и вспоминала, как ставила такую же на маску. Тонкой кистью. Своей рукой.
А потом она увидела Терпи.
Настоящую. В сером пальто, в серой косынке, в новой улыбке, тёплой и спокойной, той самой. Терпи стояла в первом ряду, держала за руки детей, мальчика в кепке и девочку в жёлтом шарфе, и смотрела на стену. На себя. На свою усталость высотой в два этажа.
Маска на ней улыбалась. Маске больше ничего не оставалось.
А под левым глазом маски была точка. Синяя. Меньше макового зёрнышка.
Мира поняла это сразу, одним ударом, как понимают, что забыли выключить утюг. Это их точка. Её точка. Она поставила её, чтобы хоть кто-то знал правду. А теперь правду может узнать вся улица. Достаточно посмотреть на стену, потом на маску. Потом снова на стену.
Мальчик потянул мать за рукав. Девочка что-то спросила. Она вообще всё время что-то спрашивает, эта девочка: «А завтра?», «А послезавтра?», «А почему?» Терпи не ответила. Она стояла и не могла уйти. Так бывает во сне: надо бежать, а ноги не идут.
Мира видела её руки. Терпи сжимала детские ладошки так, будто детей сейчас унесёт ветром. Она боялась не наказания. Она боялась, что дети однажды проснутся, а мамы нет.
— Ой, — сказал сладкий голос совсем рядом.
Мадам Шепоток. Кругленькая, в сиреневом кружеве, в кружевных перчатках, с крошечной шляпкой на седых буклях. Пахло от неё ванилью и свежими пирожками. Блокнотик она держала в руке, раскрытым, и карандаш был наготове.
Мадам Шепоток смотрела на Терпи. Точнее, на её маску. Точнее, на точку под глазом.
— Господин Инспектор, — позвала она негромко. Таким голосом зовут кошку к блюдцу. — А у этой синяя точка. Как на стене!
Лада Мира не видела, пока он не повернул голову. Он стоял в толпе давно, наверное, с самого начала. Высокий, на голову выше всех, в ультрамариновом мундире, белые перчатки сложены за спиной. Огромная улыбка повернулась медленно, как прожектор над сценой, и легла на Терпи.
Мира шагнула вперёд. Она не знала, что собирается сделать. Сказать что-нибудь? Встать между ними? Мира никогда в жизни ни между кем не вставала.








