Город улыбок
Город улыбок

Полная версия

Город улыбок

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

Мира отложила лупу и взяла кисть с белой пастой.

— Смех не преступление, — сказала она тихо, проводя кистью по трещине. — Знаешь?

— Госпожа Сдержанова говорит, что преступление.

— Госпожа Сдержанова держит улыбку по линейке. Ей можно. Тебе нужно другое. Смех держи для своих. Для тех, с кем можно.

— А если таких нет?

Мира подумала.

— Тогда приходи в мастерскую. Там все маски улыбаются, им всё равно. Можешь смеяться хоть до вечера.

Смешок хихикнул. Трещина под кистью дрогнула и закрылась.

В коридоре в это время шла перемена. Малыши бегали вдоль стен, старшие сбились в кучку у окна, и самый длинный из них, с прыщом, который был виден даже сквозь маску, рассказывал страшное.

— А кто плачет, — говорил он громким шёпотом, — того увозят за кулисы. Там каторга. Там на всех надевают железные маски и заставляют крутить солнце. А кто не крутит, тех едят.

— Кто ест? — спросил кто-то.

— Кулисные. У них нет лиц. Совсем. Пусто.

Малыши завизжали и разбежались. Только у стены остались двое. Мальчик лет семи в серой кепке, серьёзный, с курточкой на размер меньше, чем нужно. И девочка лет пяти с двумя светлыми косичками и жёлтым вязаным шарфом. Мальчик держал девочку за руку. А когда длинный дошёл до слова «едят», мальчик спокойно и очень привычно накрыл сестре уши ладонями.

Девочка вывернулась из-под ладоней.

— Тихон, — сказала она. — А завтра нас тоже увезут?

— Нет, — сказал Тихон.

— А послезавтра?

— Нет.

— А почему ты знаешь?

Тихон не ответил. Он просто снова взял её за руку.

Мира смотрела на них из-за плеча Смешка. Она знала этих детей. Не по именам, просто видела иногда на улице с мамой, худой женщиной в сером пальто. Курточка у мальчика была заштопана на локтях очень аккуратно, мелкими стежками. Так штопают поздно ночью, когда больше некому.

Смешок соскочил с подоконника, порылся в кармане и достал половину бублика. Подошёл к Тихону и молча сунул ему в руку. Тихон молча взял и отдал сестре. Всё это они проделали так быстро и так привычно, что было видно: не в первый раз.

— Это мои двоюродные, — сказал Смешок, вернувшись. — Только маме не говорите. Мама говорит, у них своя мама есть.

После уроков Мира шла домой по улице Кулис. Сумка оттягивала плечо, в сумке звякали баночки. День был тёплый, солнце висело высоко на своём тросе и чуть покачивалось, когда наверху, на колосниках, кто-то проходил по мосткам.

В конце улицы, там, где брусчатка упиралась в тяжёлую бордовую кулису, стоял Смешок.

Стоял, прижавшись ухом к бархату.

Мира подошла ближе. Мальчик обернулся, и глаза у него в прорезях маски были круглые.

— Там смеются, — прошептал он. — По-настоящему. Как я.

Мира прислушалась. За кулисой было тихо. Пахло пылью и чем-то сладким, похожим на жжёный сахар.

— Тебе показалось, — сказала она.

— Нет. Послушайте.

Мира не хотела слушать. Ей хотелось взять мальчика за руку и увести, пока их никто не увидел. Но она наклонилась и приложила ухо к бархату.

Тишина.

А потом с той стороны, совсем близко, в одной ладони от её щеки, бархат чуть прогнулся. Как будто кто-то по ту сторону тоже приложил ухо и слушал.

Мира отпрянула. Схватила Смешка за руку и пошла. Быстро. Не оглядываясь. И всю дорогу до мастерской чувствовала, что кулиса у неё за спиной ещё долго покачивается.

Глава 4. Сорок две ступеньки

В четверг вечером в дверь постучали два раза. И подождали.

Так стучит только один человек на всей улице Кулис. Все остальные или звонят в колокольчик, или входят сами, а Забава вообще открывает дверь плечом. А этот стучит дважды, негромко, и ждёт, пока ему скажут «войдите». Если не сказать, он постоит, постоит и уйдёт. Однажды так и ушёл, потому что Мира была за ширмой и не услышала. Наутро вернулся и постучал снова.

— Войдите, — сказала Мира.

Дверь открылась, и в мастерскую вошёл Милан. Вошёл осторожно, бочком, потому что был широкий в плечах, а дверь узкая. Ростом он был чуть ниже знаменитого Инспектора, о котором шептались на улице, но рядом с масками на стенах всё равно казался большим, как шкаф, который зачем-то научился ходить на цыпочках. Светлые волнистые волосы до воротника, рубашка цвета топлёного молока, кожаный жилет, медовый шарф. На поясе мотки верёвки и маленькие латунные блоки, они тихо позвякивали при каждом шаге. Маска у него была молочно-перламутровая, со спокойной улыбкой и серебряным полумесяцем на скуле. Глаза в прорезях были карие и тёплые, как чай, который ещё не успел остыть.

— Можно? — спросил Милан, уже стоя в мастерской.

— Вы уже вошли.

— Я на всякий случай.

В руке у него была маска. Запасная, рабочая, точно такая же, как на нём.

— Вот, — сказал Милан и положил её на верстак. — Посмотрите, пожалуйста. Кажется, царапина.

Мира взяла маску. Повертела под лампой. Маска была целая. Совершенно. Полгода назад Мира заменила на ней ремешок, и с тех пор маска не знала ничего, кроме полки в доме Лунщика.

— Где царапина? — спросила Мира.

— Вот тут. — Милан показал пальцем. Подумал. — Или вот тут.

— Это пыль, Милан.

— Тогда протрите, пожалуйста, — сказал Милан с огромным облегчением.

Мира протёрла. Это заняло четыре секунды. Милан заплатил за это как за полную починку, Мира, как всегда, попыталась отдать сдачу, Милан, как всегда, сделал вид, что не понимает, что такое сдача. Потом он помялся у верстака и сказал, глядя куда-то на банку с кистями:

— Вы никогда не видели, как поднимают Луну. Сверху.

— Не видела.

— Хотите?

Мира хотела сказать «нет, мне работать». Она всегда так говорила. Это были самые удобные слова в её жизни, ими можно было закрыть любую дверь. Но вспомнила, как Забава сегодня в обед сказала «он приходит каждый четверг», и почему-то разозлилась на Забаву. И сказала:

— Хочу.

Милан так растерялся, что уронил свою запасную маску. Мира поймала её у самого пола.

На колосники вела дверца за площадью Колокола. Узкая, низкая, выкрашенная под цвет стены, так что если не знать, не найдёшь. За дверцей начиналась лестница. Деревянная, крутая, без перил.

— Сорок две ступеньки, — сказал Милан. — Я считал. В детстве считал каждый вечер, чтобы не бояться. Потом привык, а считать не перестал.

Он шёл впереди и время от времени оборачивался. Мира поднималась, держась рукой за стену. На двадцатой ступеньке она поняла, что боится высоты. На тридцатой поняла, что очень боится высоты. На сороковой решила, что если сейчас повернёт обратно, Забава об этом узнает. Забава всегда всё узнаёт. Мира поднялась на сорок вторую.

И город кончился.

Вернее, он остался внизу, но стал совсем другим. Наверху не было неба. Неба вообще не было: над головой висел огромный холст, расписанный голубым и белым, весь в заплатках, пришитых грубыми стежками. В одном углу холст отклеился и хлопал, как парус. Между холстом и крышами тянулись узкие деревянные мостки, переплетались канаты, висели блоки, лебёдки, противовесы в мешках с песком. Вдоль мостков стояли пухлые мешки с надписями мелом: «Снег. Вторник». «Снег. Праздник». «Снег. Запас». Над ними на верёвках висели свёрнутые облака, туго, как ковры в лавке. Посередине стояла машина, похожая на огромную прялку с барабаном. Барабан был обтянут парусиной.

— Ветер, — сказал Милан, проследив её взгляд. — Крутишь ручку, и внизу ветер. Только не крутите, пожалуйста. В прошлый раз мальчишки залезли, покрутили, и у господина Бархатова унесло шляпу на крышу Палаты. Её до сих пор не достали.

В дальнем углу, под самым холстом, лежало что-то большое и круглое, укрытое мешковиной. Из-под мешковины пробивался слабый золотистый свет, и вокруг этого места висела паутина размером с простыню.

— Там солнце спит, — сказал Милан. — Его не будите. Оно потом весь день сонное.

Мира посмотрела вниз, сквозь щель между досками, и забыла бояться.

Город лежал внизу целиком, как игрушечный. Крыши, трубы, площадь Колокола с латунной башней. Дома стояли полукругом, балкон над балконом, и сверху было видно то, чего никогда не видно с улицы: у каждого дома была только одна стена. Красивая, с окнами и лепниной. А сзади деревянные подпорки, леса, верёвки, и ничего больше. Улицы кончались кулисами, тёмно-бордовыми, тяжёлыми, и кулисы сверху были похожи на сложенные крылья.

Мира смотрела на всё это и не могла понять, страшно ей или смешно. Город, в котором она прожила всю жизнь, оказался картонным. И при этом был таким красивым, что щипало в носу.

— Девять, — сказал Милан.

Внизу на башне ударил Колокол. Милан подошёл к самому большому блоку, где на четырёх тросах висела Луна.

Луна была стеклянная. Огромная, как мельничный жёрнов, расписанная серебром и тонкими серыми тенями, чтобы снизу казалось, что на ней горы. Внутри стояла лампа. Милан открыл в Луне маленькую дверцу, зажёг лампу длинной лучиной, закрыл дверцу. Взялся за ворот.

Тросы запели. Тихо, низко, на одной ноте. Луна дрогнула, качнулась и поплыла вверх и в сторону, над крышами, туда, где её должен был видеть весь город. Свет из неё ложился на холст неба, и холст становился ночью.

Внизу, на сотнях балконов, люди поднимали головы. Кто-то показывал Луну ребёнку. Кто-то просто стоял, держась за перила. На одном балконе старушка помахала Луне платком. Милан помахал ей в ответ, хотя снизу его никто не видел.

— Вы им машете, а они не знают, — сказала Мира.

— Мне и не надо, чтобы знали. Мне надо, чтобы смотрели наверх.

И тут на Луне кто-то сел.

Мира сначала не поверила. На самом верху стеклянного круга, на латунной раме, сидел кот. Серый, с драным ухом, в красной жестяной маске с кривой весёлой улыбкой. Как он сюда попал, никто не знал. Наверное, по крышам. Хмуря всегда ходил по крышам, а сегодня, видимо, решил, что крыш ему мало. Луна плыла над городом, а кот сидел на ней, обернув хвост вокруг лап, с видом человека, который купил билет в первый ряд.

— У Луны сегодня пассажир, — сказал Милан очень серьёзно.

Мира засмеялась так, что пришлось схватиться за канат. Потом в городе неделю спорили, был ли на Луне кот. Половина говорила, что был. Другая половина говорила, что это пятно на стекле. Забава сказала, что это её кот, и что он, между прочим, теперь при маске и имеет право.



Пока Луна плыла, Милан ходил по мосткам и трогал тросы. Каждый. Проводил ладонью, слушал, иногда подтягивал узел. Делал он это так же, как Мира проверяет краску: быстро, точно и не задумываясь.

Мире показалось, что мостки за её спиной скрипнули. Она обернулась. Никого. Только мешок с песком на противовесе медленно опустился сам собой, и где-то в стороне натянулся канат, хотя к нему никто не прикасался.

— Здесь наверху всегда кажется, что ты не один, — сказал Милан, не оборачиваясь. — Привыкаешь.

Последним он подошёл к самому старому тросу. Тот висел у края, отдельно от других. Чёрный, толстый, весь в рыжих пятнах ржавчины на старых скобах. Милан положил на него ладонь и сказал тихо, как говорят собаке, которая устала:

— Держись.

Трос держался.

— Вы с ним разговариваете? — спросила Мира.

— Он тут дольше всех. Ещё с отца.

Милан помолчал. Потом сказал, всё так же глядя на трос:

— Меня до сих пор зовут сыном того самого.

Мира знала, о ком речь. Весь город знал. Тридцать лет назад Лунщиком был отец Милана, и в ту ночь, про которую никто не говорит вслух, Луна поднималась на его тросах. Больше Мира ничего спрашивать не стала. Есть вещи, о которых в Городе улыбок не спрашивают, их обходят, как лужу. А она сама в ту ночь была на площади. Ей было восемь.

Милан поднял руку, чтобы подтянуть верхний узел, и из кармана его жилета выпала сложенная бумага. Мира подняла её. Бумага развернулась сама. Наверху стояла печать Совета Благолепия, жемчужно-белая, а ниже ровным почерком было написано: «На ваше прошение о замене тросов Луны. В связи с экономией отказать».

Милан мягко взял у неё бумагу.

— Это не вам, — сказал он. — Это мне. Каждый год.

Он сложил бумагу вчетверо и убрал обратно. А потом, проходя мимо толстой балки, на которой держалась половина канатов, на секунду коснулся её пальцами. Там, на дереве, был вырезан ножом знак. Одна буква «Т» и маленькая звёздочка рядом.

— Тут работал один человек, — сказал Милан. — Хороший. Тёплый очень.

Он не сказал, что с ним стало. Мира не спросила. Ей вдруг стало холодно, хотя наверху было тепло от лампы.

Вниз Милан шёл первым и на каждой ступеньке подавал руку. Мира сначала не брала. На десятой ступеньке взяла. Рука у Милана была большая, твёрдая, вся в мозолях и белых полосках от верёвок. Он держал её руку так, будто это было что-то хрупкое и чужое, что ему доверили ненадолго. А на последней ступеньке отпустил первым. Ровно тогда, когда Мира встала на землю.

— Спасибо, — сказала Мира.

— Это вам спасибо, — сказал Милан. — Что пришли.

Он постучал двумя пальцами по краю своей маски, так в городе прощаются и здороваются, и пошёл обратно наверх. Ему надо было сидеть с Луной до утра.

Мира постояла у дверцы. Потом подняла голову.

Высоко над площадью, у самого края холста, висел старый чёрный трос. Ветра не было, Милан ведь просил ничего не крутить. Но трос качнулся. Один раз, медленно. И с него, кружась, посыпалась чёрная труха. Она падала долго, как бумажный снег, только чёрный.

Несколько крошек упали Мире на рукав. Мира стряхнула их и пошла домой. И только у самой мастерской заметила, что всю дорогу сжимала кулак.

Глава 5. Ночь на улице Кулис

Карета проехала в два часа ночи.

Мира не спала. Она сидела у окна мастерской, не зажигая лампы, и смотрела на Луну. Луна висела над крышами ровно, спокойно, и где-то наверху, возле неё, сидел сейчас Милан, а может, и Хмуря. Мира думала о старом тросе. О букве «Т» на балке. О бумаге с жемчужной печатью. О том, как Милан сказал «каждый год». Мысли эти ходили по кругу, как лошадь вокруг колодца, и никуда не приходили.

А потом по улице Кулис поехала карета.

Её было слышно издалека, хотя звук был странный. Не стук, а шорох: колёса у неё были обиты войлоком, и копыта у лошадей тоже. Чёрная, лакированная, закрытая со всех сторон, с маленьким окошком на дверце. Лошадей было две, вороные, и обе в белых масках с широкими улыбками. Лошадиные маски были длинные, на всю морду, и от этого лошади казались ещё печальнее, чем были.

Карету Управления инспекторов знали все. Её никто никогда не видел днём.

Едва она свернула на улицу Кулис, по всей улице, окно за окном, задёрнулись занавески. Мира слышала это: короткий шорох колец по карнизу, потом ещё один, потом ещё. Как будто по улице впереди кареты бежала волна. Так задёргивают занавески дети, когда играют в прятки и думают, что если они не видят, то и их не видно.

Мира не задёрнула. Не успела. Или не захотела, она потом сама не могла сказать.

Карета проехала мимо мастерской совсем близко. В окошке на дверце было темно, но фонарь у булочной на секунду осветил его изнутри. Мира увидела силуэт. Очень высокий. Голова почти под самой крышей кареты. И руку на раме окошка. Руку в белой перчатке. Перчатка была такая белая, что светилась даже в темноте.

А рядом с высоким силуэтом сидел кто-то маленький, сгорбленный, и прижимал к груди деревянный ящичек. Таким ящичком пользуются, когда носят с собой много мелких вещей, которые боятся растерять.

Фонарь остался позади. Окошко снова стало чёрным. Карета доехала до конца улицы, туда, где висела кулиса, свернула и пропала. Куда она свернула, к кулисе или на площадь, из окна было не видно.

Занавески по улице остались задёрнутыми до утра.

Утром новость принесла булочная. В Городе улыбок все новости приходят через булочную, потому что за бубликами ходят все, даже те, кто ни с кем не разговаривает.

— Часовщика увезли, — сказал булочник Мякиш, ставя поднос на верстак. Сказал тихо и почему-то смотрел не на Миру, а на бублики. — Секундина. С Колокольной.

Старого Секундина знали все. Маленький, сухой, с лупой в глазу, которую он не вынимал даже на улице. Его мастерская была на соседней улице, и в окне у него всегда висели часы, сотня часов, и все шли одинаково, секунда в секунду. Дети бегали к его окну сверять время. Взрослые бегали к нему чинить всё, что тикает, а заодно и то, что не тикает.

— За что? — спросила Мира.

Булочник пожал плечами.

— Куда? — спросила Мира.

Булочник снова пожал плечами.

В Городе улыбок есть одно слово на всё это: увезли. Увезли за кулисы, на каторгу, откуда не возвращаются. Или увезли за Занавес, откуда не возвращается вообще никто. Какая разница, говорили люди, если и оттуда, и оттуда не приходят письма. И никто не спрашивал, куда именно. Спрашивать было не принято. Спрашивать было опасно.

К обеду вся улица знала про часы.

Мира пошла посмотреть. Не хотела, но ноги пошли сами. Мастерская Секундина стояла на Колокольной, через два дома от угла, с открытыми ставнями. Дверь была заперта, на ней висела бумажная лента с печатью Управления. А в окне висели часы. Все сто. И все стояли.

Все сто часов остановились в одну и ту же минуту. Семнадцать минут третьего.

У окна стояли дети. Они не толкались, как обычно, и не кричали «у меня быстрее!». Они просто смотрели на часы, которые больше не шли. Девочка в жёлтом шарфе, та самая, из школы, держалась за руку брата и спрашивала:

— А его завтра вернут?

— Не знаю, — сказал брат.

— А часы кто будет заводить?

Брат не ответил.

Кто остановил часы, никто не знал. Сам Секундин этого сделать не мог, его увезли. Инспектор тоже вряд ли: зачем бы Инспектору останавливать сто часов. Остановиться сами разом они не могли тоже. Мира смотрела на стрелки и думала, что кто-то сделал это нарочно. Как будто кто-то хотел, чтобы весь город запомнил, когда это случилось.

Обратно она шла мимо лавки ниток. Из окна второго этажа пахло пирожками. Мадам Шепоток высунулась в окно, румяная, в чепце, с полной тарелкой.

— Возьмите, деточка, — сказала она ласково. — С капустой. Я напекла на дорожку.

— На какую дорожку?

— Ну как же, — сказала мадам Шепоток. — Секундину. На дорожку.

Дорожки никакой не было. Секундина увезли ночью, в закрытой карете. Но Мира взяла пирожок, потому что отказаться от пирожка мадам Шепоток было бы невежливо, а быть невежливой с мадам Шепоток было бы глупо.

— Говорят, — сказала мадам Шепоток, понизив голос и наклоняясь из окна, — он чинил часы по ночам. Без маски. Сидел у окна с голым лицом и чинил. Мол, в маске ему стёклышки плохо видно. Представляете? Восемьдесят лет человеку, а всё как ребёнок.

Мира посмотрела на неё. Мадам Шепоток улыбалась сладко и сочувственно. На подоконнике у неё лежал блокнотик. Раскрытый.

Пирожок Мира отдала Хмуре. Хмуря сидел на крыльце мастерской, ждал её. Пирожок он понюхал, есть не стал и закопал в цветочный горшок. Мира подумала, что кот умнее её.

Забава пришла к вечеру, злая, шумная, звенящая браслетами больше обычного.

— Он мне часы бесплатно чинил! — сказала она с порога. — Три раза! Бабушкины! Они даже не тикали, а он чинил! Куда его повезли? Я пойду в Управление и спрошу.

— Не надо, — сказала Мира.

— Почему?

— Потому что не надо.

Забава посмотрела на неё долго.

— Ты всегда «не надо», — сказала она. Не зло. Устало. — Ты всю жизнь «не надо». Ладно. Не пойду. Сегодня.

Она ушла, не взяв ни одного апельсина из своей же корзинки. Дверь за ней закрылась без всякого лязга. Это было хуже, чем если бы она хлопнула.

Мира работала до темноты. Заказ был на улыбку «я справлюсь», для молодой вдовы с Колокольной, та просила, чтобы улыбка была не слишком весёлая, но и не слишком грустная, «чтобы соседи не спрашивали». Это самый трудный заказ на свете. Мира переделывала уголки четыре раза.

На пятый раз заныла старая трещина.

Та, что под золотом. Слева, у глаза, вниз к уголку улыбки. Она ныла редко. Так она ныла только в очень плохие дни, и обе это знали.

Мира положила кисть. Приложила ладонь к левой щеке, к холодному фарфору, и посидела так. Потом снова взяла кисть. Потом опять положила. Лампа гудела. Луна за окном висела ровно, Милан держал её крепко. Где-то на соседней улице сто часов показывали семнадцать минут третьего и не собирались показывать ничего другого.

Мира заснула прямо за верстаком, щекой на руке, рядом с недописанной улыбкой «я справлюсь». Чай в чашке остыл. Так было всегда.

Проснулась она от звука.

Колокольчик над дверью звякнул тихо. Так звонят люди, которые не уверены, что им можно войти.

Часть вторая. Трещины


Глава 6. Мама кончилась

Женщина вошла боком, придерживая дверь, чтобы колокольчик не звенел. Колокольчик всё равно звякнул, тихо и виновато.

Мира подняла голову от верстака. Щека затекла, на ней отпечатался край недописанной маски «я справлюсь». Лампа так и горела с ночи. За окном лебёдка, скрипя, дотягивала солнце до места.

— Простите, — сказала женщина. — Вы уже открыты?

— Уже, — сказала Мира, хотя ещё не была уверена, что проснулась.

Женщина была в длинном сером пальто и серой косынке. Худая, сутулая, с хозяйственной сумкой, из которой торчала детская варежка и свёрнутый в трубочку детский рисунок. Маска у неё была самая обычная, магазинная, с вежливой улыбкой. Такие продают в любой лавке, с ними ходит полгорода. Правую щёку женщина прикрывала ладонью. Не так, как прикрывают больной зуб. Так прикрывают дырку на чулке, когда входят в гости.

Мира узнала её не сразу. А потом увидела руки. Красные, с трещинками на костяшках, как бывает от ледяной воды и хозяйственного мыла. И пальцы, исколотые иголкой. Мелкие, аккуратные стежки на локтях у мальчика в серой кепке, в школьном коридоре. Мама двоих детей, которую Мира видела иногда на улице и ни разу не спросила, как её зовут.

— Садитесь, — сказала Мира и подвинула табурет для клиентов. — Что вам нужно?

Женщина села на самый краешек табурета, так, чтобы можно было сразу встать и уйти.

— Мне нужна новая улыбка, — сказала она. — Такая, чтобы дети не заметили.

— Что не заметили?

Женщина помолчала. Убрала ладонь со щеки, сложила руки на коленях. Под ладонью была трещина. Глубокая, от правого виска до подбородка, через всю щёку, как трещина на старой тарелке, которую много раз роняли и много раз склеивали.

— Что мама кончилась, — сказала она.

Сказала спокойно. Так говорят «хлеб кончился» или «нитки кончились». Без жалобы, просто сообщая, что на полке стало пусто.

Мира ничего не ответила. У неё вдруг защипало глаза, и пришлось несколько раз моргнуть. Это было неудобно и совершенно не вовремя. Мира взяла лупу и наклонилась к маске женщины, как будто проверяет, хорошо ли лежит краска.

И посмотрела в трещину.

Под трещиной была кухня. Огромная, высокая, как площадь. Вдоль стен, до самого потолка, стояли башни посуды: тарелки, чашки, кастрюли, сковородки, миски, одна на другой, грязные, и башни эти были такими высокими, что их верхушки терялись в темноте. Где-то капал кран. Кап. Кап. Кап. А посреди кухни, на полу, сидела крошечная женщина без маски. Сидела, обняв колени, маленькая, как мышь под шкафом. И плечи у неё вздрагивали. С её щёк падали синие стеклянные бусины. Падали и со звоном раскатывались по полу, во все стороны, под стол, под плиту, к самым башням посуды. Одна башня, задетая бусиной, медленно качнулась. И устояла. Пока.

Мира отложила лупу. Руки у неё были совершенно спокойные. Это она умела.

— Как вас зовут? — спросила она.

— Терпи.

— Терпи, — повторила Мира.

— Мама так назвала. — Терпи чуть пожала плечами. — Говорила, удобное имя. Что ни случись, сразу понятно, что делать.

Она засмеялась. Смех вышел короткий, как кашель, и тут же кончился.

— Простите, — сказала Терпи. — Я к вам с утра с таким.

— В этом городе плакать запрещено, — сказала Мира. — Поэтому у меня много работы. Не извиняйтесь.

Она сняла с гвоздика новую маску, гладкую и чистую. Подумала. Повесила обратно и сняла другую, на полпальца шире, потому что у Терпи было узкое лицо, но высокий лоб, а маска, которая жмёт на лоб, к вечеру начинает болеть так, что хочется её содрать. Это Мира знала по клиентам. По себе она знала это тоже, но об этом не думала.

Работала она долго. Терпи сидела на табурете и смотрела на свои руки. Потом достала из сумки рисунок и стала его разглаживать на коленях, хотя он и так был гладкий. Мира краем глаза видела: на рисунке был дом, солнце на верёвке и три фигурки, две маленькие и одна большая. У большой фигурки улыбка была нарисована очень широко, от края до края лица, красным карандашом, с нажимом, так что бумага прорвалась.

На страницу:
2 из 5