
Полная версия
Вторая жизнь. Подарок цыганки
Наверх они пошли за Фрэнком, и третья ступенька скрипнула под каждым. Потом закричала мама. Так она не кричала никогда в жизни. Папа крикнул: «Фрэнк?» — громко, удивлённо, тем голосом, каким спрашивают, не случилось ли чего; опрокинулся стул, и что-то тяжёлое упало на пол. Крики оборвались. Ронни лежала за креслом, зажимая рот обеими руками. Кричать было нельзя: тогда они пришли бы и сюда.
Потом наверху захлопали двери. Двое поднялись выше, на чердак, где спали Нора и кухарка, и скоро спустились; оттуда никто не крикнул. Третий ушёл через кухню во двор, к конюшне, где ночевали Джозеф и поварёнок, и вернулся один.
— Где девчонка? — спросил чужой голос.
Распахнули дверь её комнаты, потом гостевой, потом классной.
— Нет её. Постель холодная.
— Ищите, — сказал Фрэнк. Голос у него был сиплый, чужой. — Она в доме.
По лестнице затопали вниз. Ронни заползла под диван у стены, в пыль, куда горничные не заглядывали, и легла на живот. Дверь библиотеки открылась. Свет фонаря прошёл по полкам, по креслу, по ковру и остановился на свече, которая лежала на полу за креслом. Сапоги подошли к самому дивану, грязные, с налипшей травой; она видела их у своего лица.
— Свечка, — сказал голос. — Тут она сидела. Тёплая ещё.
Сапоги постояли и ушли в кабинет. Там Фрэнк уже гремел папиными ключами (он взял их наверху, из жилета, который папа на ночь вешал на спинку кровати), и железная дверца сейфа тяжело отошла. Чего ждать? Пока они вернутся с фонарём и заглянут под диван? Ронни выползла и на четвереньках, по ковру, потом по холодному полу коридора, мимо кухни, добралась до бельевой у чёрного хода. Между шкафом с простынями и стеной там была щель, куда взрослый не пролез бы и боком. Ронни забилась в неё, стянула на себя простыню с нижней полки и затихла. Пахло крахмалом и лавандой.
Её искали ещё долго. Дважды кто-то заглядывал в бельевую, один раз с фонарём, и свет прошёл по простыням в вершке от её лица. Потом в кабинете хлопнула железная дверца, и Фрэнк сказал: «Уходим. Что она поймёт». Внизу снова лязгнул засов, по аллее под окнами прошуршали шаги, и в доме стало так тихо, как не бывало никогда, даже днём, когда все уезжали в город.
Так она просидела до рассвета. Ноги у неё затекли, а руку ото рта она так и не отняла. Когда в щели под дверью посерело, Ронни всё ещё сидела там и слушала тишину.
Глава 2. Утро. Расспросы
Ники не спала. Доктор велел лежать до утра, и она лежала на спине, сложив руки поверх одеяла, и слушала дом. Мама дважды приходила со свечой, останавливалась на пороге и слушала, ровно ли дышит дочь; Ники дышала ровно, и мама уходила. Потом внизу Нора погасила лампы, ступени поскрипели под её башмаками до самого чердака, и в доме всё стихло. Луны не было. В открытую фрамугу тянуло рекой и скошенной травой с лужайки, на потолке смутно белела лепная розетка, а кулон, который она так и не дала снять, лежал у неё на груди, под рубашкой, тёплый от её тела. За рекой, на ферме с красной крышей, долго лаяла собака и наконец замолчала. Часы в гостиной пробили одиннадцать, потом двенадцать. «Неделя, — подумала Ники. — Уже меньше недели».
Под утро за окном посерело. Ники лежала, сжав гранат в кулаке так, что серебро врезалось в ладонь, и считала. Ярмарка была сегодня — нет, уже вчера, часы давно пробили полночь. Тогда Фрэнк приехал в пятницу, к обеду; значит, у неё шесть дней. Лиц тех четверых она не помнила ни одного. Она помнила только нож и фонарь с задвижкой. Кому в этом доме она расскажет про нож? Кто поверит девочке, которой вчера на ярмарке напекло голову? Она встала, накинула шаль, вышла в коридор и постояла у двери родительской спальни. За дверью папа храпел, негромко и ровно, как храпел всю жизнь, а мама что-то сказала во сне. Ники вернулась к себе и легла.
Нора пришла в седьмом часу, с медным кувшином горячей воды и полотенцами через плечо, и застала мисс у окна, в шали поверх ночной рубашки. Над Олентанги лежал туман, как и вчера утром. Ивы у пруда стояли в нём по колено, а на том берегу невидимые коровы звенели колокольчиками, и звон шёл по воде далеко. Нора всплеснула руками и сказала, что доктор велел лежать до утра, а мисс, видно, решила, что утро наступает в пять. Потом Нора погнала её к умывальнику. Ники умылась тёплой водой и села к зеркалу. Вид у неё был такой, будто она всю ночь не смыкала глаз, да так оно и было: веки припухли, под глазами легла синева, губы побледнели. Нора распускала ей косу и ворчала, что после солнечного удара у всех такие лица, а у мисс ещё ничего, бывает и хуже.
Щётка ходила по волосам сто раз, как полагалось, и Ники считала взмахи и думала о своём. Сказать папе? Но что сказать? Что Фрэнк Деланси, его лучший друг, приведёт в пятницу ночью четверых с ножами? Что ей это приснилось? Папа пощупает ей лоб и пошлёт Джозефа за доктором, а мама не отойдёт от её кровати до самого воскресенья: после обморока на ярмарке, в этом доме получают бульон и бромистые капли, больше ничего. Восемьдесят девять, девяносто. Ники посмотрела в зеркало на своё припухшее детское лицо и подумала: «Значит, молчать. И спрашивать».
Мама ещё спала: доктор оставил ей капель, и папа велел не будить её до девяти. Папа позавтракал один, наскоро, и ушёл к себе в кабинет. Туда Ники и спустилась, в домашнем платье, с косой, перевязанной вчерашней голубой лентой.
Кабинет был в конце коридора первого этажа, окнами на реку. Там стояли письменный стол красного дерева, обитое кожей кресло и этажерка с газетами, а по стенам тянулись полки с конторскими книгами в мраморных переплётах. Над камином висела гравюра с видом Цинциннати. На столе, рядом с чернильным прибором, лежало пресс-папье в виде бронзового быка: папа привёз его когда-то из Чикаго и очень им гордился. Пахло сигарами, кожей и сургучом. В углу, за креслом, стоял несгораемый шкаф, зелёный, Ники по плечо, с медной ручкой и медной табличкой фабрики в Цинциннати. Ники видела его каждый день и ни разу о нём не думала.
Папа сидел за столом без сюртука, в жилете, и писал. Часовая цепочка поблёскивала у него на животе, а в другом кармане жилета оттопыривалась связка ключей. Он поднял на дочь глаза поверх очков.
— Это кто же тебе позволил встать? Доктор сказал, до утра.
— Уже утро, папа. Семь часов.
— Строго говоря, да, — согласился он и засмеялся. — Иди сюда, ярмарочная барышня. Как голова?
Она подошла и поцеловала его в щёку, колючую, пахнущую мылом для бритья. Он обнял её одной рукой, не выпуская пера, и через его плечо она увидела лист почтовой бумаги с монограммой. «Дорогой Фрэнк», — стояло наверху его крупным, с наклоном, почерком. Ники взяла со стола бронзового быка и стала вертеть его в пальцах, как вертела всегда, когда заходила сюда.
— Ты пишешь дяде Фрэнку?
— Ему самому. Он просит принять его, и я отвечаю, что примем, — сказал папа и обмакнул перо. — Мама будет рада: она без него скучает.
— А когда он приедет?
— В будущую пятницу, к обеду, если нам удобно. Нам удобно. А тебе что, не терпится? Он опять привезёт тебе мятных леденцов, и ты опять скажешь, что ты уже большая для леденцов, а потом съешь их все до одного.
Ники засмеялась, как засмеялась бы вчера утром. Пятница. Сегодня суббота; до пятницы шесть дней, а та ночь — с пятницы на субботу. Ей вспомнилось, что тогда он тоже приехал в пятницу, в наёмной коляске, и пыль на его лаковых ботинках мама велела Норе стереть в прихожей, прежде чем он пройдёт в столовую.
— А обратно он поедет вечером? Ночью по дороге вдоль реки темно.
— Обратно? — Папа удивился. — Кто же отпустит человека ночью, по такой дороге? Переночует у нас, как всегда. Нора постелет ему в комнате для гостей, а утром Джозеф отвезёт его в город.
Комната для гостей, в конце коридора, у лестницы. Она поставила быка на место, рогами к чернильнице, как он стоял.
— Папа, а какое у дяди Фрэнка дело? Он писал, что серьёзное.
Папа перестал писать. Он снял очки, протёр их платком и надел снова; потом пощипал бакенбарды на левой щеке и посмотрел в окно, на реку.
— У дяди Фрэнка все дела серьёзные, дочка, — сказал он наконец. — Это дела взрослых, и тебе о них думать не нужно.
— Он опять попросит взаймы. Ты сам говорил маме.
— Я много чего говорю маме за завтраком, — сказал папа и покачал головой, но без всякой строгости. — Не повторяй всего, что слышишь, Ники. Фрэнк — старый друг. Если ему трудно, мы ему поможем. В этом доме так заведено.
«В этом доме так заведено», — повторила про себя Ронни. Ключи от зелёного шкафа папа носил в жилетном кармане, а жилет на ночь вешал на спинку кровати; через шесть дней Фрэнк снимет их оттуда сам. Ники посмотрела на медную ручку несгораемого шкафа и спросила тем голосом, каким дети спрашивают о чём угодно, лишь бы не уходить:
— А много у тебя в сейфе денег, папа?
Папа расхохотался так, что очки сползли у него на кончик носа.
— Вот это вопрос для юной леди! Мама бы тебя за него отчитала. — Он отсмеялся и вытер глаза. — Достаточно, чтобы купить пару кентуккийских рысаков, и ещё останется на леденцы. Беги-ка наверх, пока она не проснулась и не увидела, что ты бродишь по дому босиком.
На ней были домашние туфли, но спорить она не стала. Ключи лежали в жилетном кармане. Значит, в этой жизни ничего ещё не сдвинулось.
У двери она обернулась. Папа дописал письмо, промокнул его, сложил вдвое и вложил в конверт, заклеил, надписал адрес и наклеил трёхцентовую марку. Он позвонил, и в дверях появился Джозеф, уже в сапогах и в кучерской шляпе: по утрам он ездил в город на почту.
— Отправишь, — сказал папа и протянул ему конверт. — И спроси, нет ли чего из Чикаго.
Джозеф взял письмо и вышел. Ники слышала, как простучали по коридору его сапоги и хлопнула дверь на заднее крыльцо, и через минуту по аллее под окнами покатила двуколка.
— Папа, — сказала она. — Можно, я как-нибудь поеду с Джозефом на почту?
— Можно, — сказал папа, не поднимая головы от конторской книги. — Когда мама разрешит.
Глава 2. Город. Том. Слежка
Шляпа с матерчатыми васильками так и осталась на ярмарке, и в понедельник мама решила, что ехать в город за новой придётся непременно: в воскресенье, в церкви, все смотрели на Ники в старой летней шляпке, из которой она выросла ещё весной. Доктор, заехавший в воскресенье после обеда, нашёл девочку здоровой и позволил ей прогулку в закрытой коляске, если не будет солнца. Солнца не было. С утра небо затянуло ровной серой пеленой, с реки тянуло сыростью, и Джозеф поднял над коляской кожаный верх.
До города ехали полчаса, той же дорогой, что и в пятницу, вдоль Олентанги, мимо кукурузных полей. Фургонов было мало: ярмарка кончилась, и фермеры разъехались по своим округам. Мама сидела прямо, держа на коленях ридикюль, и говорила, что шляпу возьмут в большом магазине на Хай-стрит, с лентой, и что на этот раз Ники будет держать её обеими руками. Ники слушала и смотрела в окно. Был понедельник, и до пятницы оставалось четыре дня. Кому сказать то, чего нельзя сказать папе? Норе, которая в ту же минуту побежит к маме? Доктору, который запишет в книжечку, что у девочки после солнечного удара бывают кошмары, и пропишет бром? Девочку в голубом платье, которая придёт в полицейский участок одна, отведут домой за руку и сдадут матери, а мать уложит её в постель до Рождества. Ники вздохнула и стала смотреть на телеграфные столбы.
Хай-стрит в понедельник была полна. Улица эта, прямая и широкая, тянулась с юга на север через весь город, и по обе стороны её стояли кирпичные дома в три и четыре этажа с вывесками во весь фасад: мануфактура, скобяные товары, аптека, фотография, «Устрицы во всякое время». Огромные зеркальные витрины сверкали чистотой. Шумные подводы с кладью наводняли мостовую, посередине звенели вагоны конки, и лошади, тащившие их, шли понурив головы. На углу, у здания суда, мальчишки выкрикивали «Диспэтч». Дальше к северу, над крышами, поднимался дым вокзала, и оттуда долетали свистки паровозов. Джозеф остановил гнедых у тротуара, напротив большого магазина, в окнах которого сидели шляпки на деревянных болванках, и спрыгнул с козел.
Мама вышла первой, Ники за ней; она остановилась на тротуаре, оглядывая улицу, и увидела его.
Он шёл по другой стороне Хай-стрит, к северу, в сторону вокзала, на голову выше всех прохожих, в старой армейской шинели, накинутой на плечи, хотя день был тёплый. Шёл он тяжело и прямо, не глядя по сторонам, и люди сами уступали ему дорогу. Это был Томас Каллахан, ирландец, ветеран войны. Месяц назад он приехал в Коламбус к жене и дочери и не застал их в живых. Рыжая борода у него была ещё почти без седины, а шрам через левую бровь Ники разглядела даже отсюда.
«Том, — подумала она. — Господи, Том».
Через полтора года, на улице этого же города, он наклонится над ней и спросит, давно ли она ела; борода у него тогда будет рыжевато-седая, а шинель ещё старше. Теперь, если только всё сделать как следует, он один мог помочь папе с мамой. Ники стояла и смотрела ему вслед, пока мама не тронула её за рукав.
— Вероника, ты идёшь?
— Иду, мама.
Магазин был большой и светлый, с длинными прилавками полированного дерева и с зеркалами в простенках. Пахло новой тканью, крахмалом и пудрой. Приказчик в чёрном сюртуке поклонился миссис Лэнгли и повёл их в шляпное отделение, где шляпы лежали на полках в круглых коробках и сидели на деревянных головах с нарисованными глазами, соломенные и фетровые, с перьями и лентами. Ники примерила три, и мама выбрала четвёртую, из итальянской соломки, с голубой лентой, за четыре доллара двадцать пять центов.
Пока приказчик заворачивал шляпу, в отделение вошла дама в лиловом, с дочерью постарше Ники, и мама обрадовалась: они вместе сидели в дамском комитете при церкви. Дамы поцеловались, сели на плюшевый диванчик у зеркала и заговорили о ярмарке, о солнечном ударе, о новом пасторе и о том, что в этом году все носят коричневое. Такие разговоры длились не меньше получаса. Ники тронула маму за рукав.
— Мама, можно, я подожду у окна? Там, у входа, краски в витрине.
— Только не выходи на улицу, — сказала мама, не оборачиваясь. — И не трогай ничего руками.
Ники прошла в первый зал, мимо прилавков с лентами, к входной двери, постояла у витрины, где лежали альбомы для марок и коробки с акварельными красками, и посмотрела на улицу. Джозеф стоял у морды гнедых и задавал им овса из торбы, спиной к магазину. Высокая фигура в шинели ещё виднелась, кварталах в двух к северу. «Полчаса, — подумала Ники. — Нет, двадцать минут, не больше». Она толкнула дверь, и над ней звякнул колокольчик. Джозеф не обернулся.
Она пошла за Томом следом по своей стороне улицы, не прибавляя шагу, как ходят девочки, которых послали в аптеку за мятными каплями. Держаться на полквартала сзади, отставать у витрин, переходить улицу, когда человек оглядывается, — всему этому её выучил когда-то сам Том, на задворках Коламбуса и Цинциннати. Том не оглянулся ни разу. Он прошёл мимо банка, мимо гостиницы с колоннами, где на ступенях курили коммивояжёры, мимо салуна, из открытой двери которого пахло пивом и опилками, и у вокзала свернул направо, под железнодорожный мост.
За мостом город кончился сразу. Мостовой здесь не было, и вдоль немощёной улицы тянулись склады, угольные дворы и деревянные дома в два этажа, с наружными лестницами. Некрашеную их обшивку сажа и дожди сделали одного цвета с угольными кучами. На верёвках висело бельё, пахло углём и помоями, у забора рылась в куче золы свинья, а босой мальчишка в отцовском жилете проводил Ники долгим взглядом: девочек в голубых платьях здесь не видели. Ники шла не торопясь, придерживая юбку, чтобы не замарать подол, и не сводила глаз с серой шинели впереди. Так дошла она за ним до третьего дома от угла и увидела, как он поднялся по наружной лестнице и скрылся за дверью, которая так и осталась висеть на одной петле.
На доме была вывеска, написанная краской прямо по доскам: «Комнаты. Стол. Койка — 25 центов в ночь». Под вывеской, на крыльце, сидела толстая женщина в переднике и лущила бобы в миску. Мамина новая шляпа стоила семнадцать таких ночей — Ронни сосчитала это машинально, ещё не дойдя до угла. Потом она прочла название улицы на столбе, посчитала дома от угла ещё раз и запомнила всё: мост, угольный двор, свинья у забора, дверь на одной петле. «Вот ты где, — подумала она. — Ну, теперь не потеряешься».
Обратно она почти бежала. Под мостом прогрохотал товарный поезд, и сверху посыпалась сажа, а у гостиницы коммивояжёры посмотрели ей вслед и засмеялись. Колокольчик над дверью магазина звякнул так же, как и двадцать минут назад. Ники встала у витрины с акварельными красками и перевела дух.
Мама вышла из шляпного отделения минут через пять, под руку со своей знакомой, весёлая, с румянцем на щеках. Приказчик нёс за ней круглую коробку.
— Вот видишь, я же говорила, что недолго, — сказала мама. — Ты не скучала, дорогая?
— Нет, мама. Я смотрела краски.
Мама посмотрела на неё внимательнее и нахмурилась.
— У тебя сажа на щеке. Где ты могла так испачкаться, стоя у окна?
— Здесь всё в саже, мама, — сказала Ники. — Вокзал близко.
Мама достала платок, вытерла ей щёку, поправила воротничок и пошла к коляске. Джозеф уже держал дверцу. Ники села рядом с мамой, взяла на колени коробку со шляпой обеими руками, как обещала.
Глава 2. Могилы
Во вторник мама разрешила. Новых рысаков мистер Хендерсон продал на ярмарке в старой упряжи, и папа велел Джозефу заказать у шорника на Таун-стрит две новые сбруи, с медным набором, а заодно заехать на почту. Ники выпросилась с ним. Мама поцеловала её, велела не снимать новую шляпу ни на минуту и сказала Джозефу, что за мисс он отвечает головой. Джозеф сказал: «Да, мэм», — и посадил мисс рядом с собой на козлы двуколки, потому что сзади лежали старые сбруи, завёрнутые в мешковину.
Мастерская шорника была тесная, пропахшая дёгтем и кожей. По стенам висели хомуты, вожжи и сёдла, а сам шорник, старый немец в кожаном фартуке, разложил на прилавке медные бляхи и стал показывать их Джозефу по одной. Подогнать сбрую по гнедым он обещал к полудню, не раньше. Джозеф сел ждать на скамью у двери и торговался медленно, со вкусом, как торгуются люди, которым хозяин велел купить хорошо и цены не жалеть. Ники посидела рядом минут пять, потом сказала, что сходит в кондитерскую и в книжную лавку на Хай-стрит и вернётся к полудню. Джозеф поглядел на неё, на часы над прилавком и снова на неё.
— К полудню, мисс, — сказал он. — Ни минутой позже. Мне за вас голову снимут.
До вокзала было двенадцать минут ходу, до железнодорожного моста ещё три. Под мостом опять прогрохотал поезд, опять посыпалась сажа, и она прикрыла шляпу рукой. Вывеска «Комнаты. Стол. Койка — 25 центов в ночь» была на месте, и толстая женщина в переднике сидела на крыльце, как и в понедельник, только теперь у неё на коленях вместо бобов лежало чьё-то бельё, которое она чинила.
— Мне нужен мистер Каллахан, — сказала Ники. — Большой, в шинели.
Женщина оглядела её с головы до ног, от шляпы с голубой лентой до ботинок на пуговицах.
— Том? Наверху он. Только на что он такой барышне? — Она подняла голову и крикнула на лестницу: — Том! К тебе пришли! — И прибавила, понизив голос: — Он не буйный, ты не бойся. Он больше молчит.
Дверь на одной петле скрипнула, и на верхней площадке наружной лестницы показался Том. Он был без шинели, в рубашке с закатанными рукавами, небритый, и от него пахло виски, хотя был ещё только одиннадцатый час. Он посмотрел вниз, на девочку в соломенной шляпе.
— Чего тебе, девочка?
Всё, что она скажет ему, Ронни обдумала ещё в понедельник вечером, лёжа в постели. Сначала надо было показать ему могилы, а говорить потом. Ники подошла к самой лестнице и подняла к нему лицо.
— Мистер Каллахан, я знаю, где похоронены ваша жена и дочь.
Том взялся за перила. Лицо у него сделалось серое, и шрам на левой брови выступил белой полосой.
— Кто тебе сказал?
— Пойдёмте, я покажу. Потом спросите, что хотите.
Он постоял, глядя на неё сверху вниз, и ушёл в дом. Когда он спустился, шинель была у него на плечах, а бороду он пригладил пятернёй. Хозяйка проводила их глазами до самого угла.
У вокзала, вдоль тротуара, стояли извозчики. В кошельке у Ники было три доллара серебром, оставшиеся от ярмарки, и она сама договорилась с первым из них, стариком в клеёнчатом цилиндре, за полдоллара туда и обратно. Том молчал. Извозчик посмотрел на девочку в голубом платье, потом на великана в армейской шинели, сплюнул и ничего не спросил. Ехали минут двадцать, по улицам, где дома становились всё ниже, мимо огородов и пустырей. Том сидел, положив на колени свои большие руки, и смотрел перед собой. Ники смотрела на эти руки. Она отвернулась к окну.
Кладбище лежало за городом, на пологом холме, за чугунной оградой. От ворот вверх шли аллеи, обсаженные клёнами, и по обе стороны их стояли гранитные обелиски, мраморные ангелы с опущенными крыльями и семейные склепы с железными дверцами — всё это помещалось за чугунными цепями, на участках, купленных навечно. Ники повела Тома мимо всего этого, по боковой дорожке, к дальнему краю холма, где ограда была уже деревянная и кое-где повалилась. Ничего примечательного в этом углу не было. Он выглядел дешёвым и неприглядным: обычное место, где округ хоронил на свой счёт тех, за кого некому было заплатить. Ни камней, ни крестов здесь не ставили. Над холмиками, заросшими сорной травой, торчали из земли низкие крашеные колышки с номерами, и краска на многих уже облупилась.
Ники пошла вдоль ограды, считая ряды. Это место они нашли тогда, в восемьдесят втором году. Две недели они обходили кладбища округа, и Том у каждых ворот спрашивал сторожа про камень с фамилией Каллахан; только здесь старик-сторож открыл свою книгу, послюнил палец и нашёл в ней два номера. Камня Том искал напрасно. Камень с именем стоил бы у гранильщика долларов пятнадцать. Ники остановилась у двух колышков, стоявших рядом, большого и маленького.
— Здесь, — сказала она.
Том снял шляпу. Долго он стоял над колышками, держа шляпу в обеих руках, и смотрел на них, будто читал. Потом опустился на колени прямо в сорную траву, тяжело, сначала на одно колено, потом на другое, положил широкую ладонь на холмик, который был поменьше, и перекрестился. Он сказал что-то по-ирландски, несколько слов, она не разобрала каких. Плечи у него затряслись. Плакал он беззвучно, не закрывая лица, и слёзы скатывались ему в бороду.
Ники увидела, как трясутся у него плечи, и расплакалась сама, громко, по-детски, и никак не могла перестать. Плакала она о тех двоих, которых никогда не видела, и о себе самой на ковре у озера. Голова Тома, стоявшего на коленях, пришлась ей как раз под руку. Ники положила на неё ладонь и стала гладить его по жёстким рыжим волосам, как он гладил её тогда, почти в пятнадцать, в чужом дворе, на ящике из-под пива.
— Не надо, мистер Каллахан, — говорила она сквозь слёзы. — Не надо. Они же тут, вы их нашли.
Над холмом пролетела ворона и села на повалённую ограду. Где-то внизу, у ворот, сторож стучал молотком. Так они пробыли у колышков с четверть часа. Потом Том вытер лицо рукавом шинели, поднялся, отряхнул колени и надел шляпу. Он посмотрел на неё долго.
— Кто ты такая, девочка?
Глава 2. Вещий сон. Том у О’Рурка
— Вероника Лэнгли, — сказала Ники. — С Олентанги, из белого дома с башенкой.
Том ничего не ответил, и они спустились с холма по боковой дорожке, прошли мимо мраморных ангелов и вышли за чугунные ворота. Извозчик дремал на козлах, надвинув цилиндр на глаза, и лошадь его щипала траву у ограды. Под клёном у ворот стояла скамья для тех, кто приходил к могилам пешком, и Ники села на неё. Том остался стоять. Всей правды говорить было нельзя: Том счёл бы её бредом и ушёл бы к своему виски, под мост. Но в вещие сны он верил с детства. В той жизни Том не раз рассказывал Ронни про свою бабку, которая видела вещие сны.
— Мистер Каллахан, — сказала Ники. — Я вижу сны. Такие, какие видела ваша бабушка.
Том повернулся к ней. Рука его, лежавшая на ограде, перестала двигаться.
— Вы мне снились, — продолжала Ники. — Я знаю про вас много. Вы ирландец, вы были на войне. Ваша бабушка видела во сне то, что потом сбывалось, и вы, когда говорите о ней, креститесь. Месяц назад вы приехали в Коламбус, к жене и дочке, и не застали их в живых. Вы обошли все кладбища округа и у каждых ворот спрашивали про камень. Камня нет. Мне это приснилось, и я вам показала.
Он долго смотрел на неё, потом медленно, тяжело перекрестился и сказал что-то по-ирландски. Ники ждала. Рука его лежала на ограде неподвижно.
— Святой Патрик, — сказал Том наконец. — Бабке моей тоже никто не верил, пока не сбывалось. Ну, говори. Раз начала.
— Мне приснилось, что нас убьют, — сказала Ники. — Папу и маму. Убьёт друг нашей семьи, Фрэнк Деланси. В пятницу он приедет к обеду и останется ночевать, а ночью откроет дверь, и придут ещё четверо, с ножами. Я видела это так ясно, как вижу вас. Я боюсь, мистер Каллахан. Помогите нам.



