
Полная версия
Слово против слова. Последнее слово.

Елена Копс
Слово против слова. Последнее слово.
Последнее слово
Книга третья трилогии «Слово против слова»
Записи А. Л. СИЗО №1, август
Окно здесь под самым потолком, узкое, с решёткой в два ряда. Если встать на нары и вытянуть шею, видно кусок неба и угол соседнего корпуса. Сосед по камере, мальчишка из Балтийска, сидит за кражу катера и каждое утро спрашивает меня, правда ли, что в Италии море тёплое даже в ноябре. Я говорю, что правда. Он не верит, но спрашивает снова.
Бумагу дают по просьбе, по десять листов, ручку на час. Ручка шариковая, синяя, пишет бледно и рвёт лист, если нажать. Я пишу ночью, когда сосед спит и коридорный проходит реже. Сейчас 03:14. Я специально посмотрел на часы, чтобы поставить время. Она поймёт, зачем.
Я слышал от адвоката, что здесь, в этом же блоке, сидел её Раевский. Почти тот же этаж. Может быть, он смотрел на этот же угол корпуса и на этот же кусок неба. Мне это неприятно, и я не могу объяснить почему.
Я написал ей письмо. Три строчки. Я переписывал их одиннадцать раз, как когда-то переписывал запись Луки. Это моя болезнь, я не могу сказать ничего с первого раза. В первом варианте было «прости». В пятом было «я тебя люблю». В последнем нет ни того, ни другого, потому что это не перевод, а приглашение, а в приглашениях лишнего не пишут.
Я дал ей последнее, что у меня есть. Имя. Человека, который стоял на причале в ту ночь третьим, она узнает только от меня, и только так, как я захочу. Пусть теперь решает, чей голос ей дороже.
Завтра ко мне придёт человек из Милана. Адвокат. Он написал, что представляет «заинтересованную сторону». Я знаю, чью. Я ещё не решил, что ему скажу. Я пятнадцать лет говорил то, что от меня хотели услышать, и разучился решать заранее.
Мальчишка во сне что-то бормочет про катер. Коридорный остановился у двери, посмотрел в глазок и ушёл. Небо в окне начинает сереть.
Глава 1
Invito (ит.) – приглашение. Однокоренное с vittima? Нет, это народная этимология, неверная. Но итальянцы её любят. Говорят: кого пригласили, того уже выбрали. А. Л.
Ниже, карандашом: «Ты всегда говорил, что народная этимология врёт. А сам в неё верил».
Марк вернулся от Байкова в двадцать минут второго. Я услышала машину раньше, чем увидела: «Маяк» стоит в конце длинной песчаной дороги через сосны, и любой мотор слышно минуты за две, сначала тихо, потом ближе, потом шуршание шин по гравию у ворот. Я сидела на террасе с письмом в кармане кардигана и за последние два с половиной часа ни разу его не достала. Оно лежало там, и я чувствовала его через ткань, конверт, плотный, казённый, со штампом «Проверено» в углу.
Я встала раньше, чем машина остановилась. Пошла к воротам. Бруно пошёл со мной, потом обогнал меня и сел у калитки, как садится всегда, когда кто-то из своих возвращается.
Марк вышел из машины, увидел меня у ворот и сразу перестал улыбаться. Он не спросил, что случилось. Он закрыл дверцу и подошёл.
– Пойдём на кухню, – сказала я.
– Пойдём.
На кухне было тепло и пахло укропом. Савва с утра варил уху на всех, большую кастрюлю, и ушёл в «Кнехт» за хлебом, сказав, что вернётся к трём. Бачичча спал наверху, в гостевой, после ночи у Саввы в баре. Они вдвоём выпили вчера столько, что Ион утром сфотографировал пустые бутылки и отправил фото кому-то в Геную с подписью, которую я не стала переводить Марку. Даша с Корсаком уехали в город. Дом был наш.
Я села за длинный стол. Марк сел напротив. Положил руки на стол ладонями вниз, как всегда, когда собирается слушать. Я достала конверт и положила перед ним.
– Это пришло в половине одиннадцатого, – сказала я. – Курьер из ФСИН. Я расписалась.
Он посмотрел на штамп. На своё имя он не смотрел, его там не было. Только моё, полностью, с отчеством, напечатанное на машинке.
– Читай, – сказала я. – Я не хочу пересказывать. Я хочу, чтобы ты прочитал сам.
Он достал лист. Развернул. Прочитал. Я смотрела, как он читает. Он читает медленно, двигая глазами по строчке до конца, даже если строчка короткая, и это у него, наверное, с тех времён, когда он читал накладные и искал в них то, чего там нет. Три строчки он читал секунд двадцать. Я считала.
Потом он достал фотографию.
Он держал её долго. Сначала просто смотрел. Потом поднёс ближе к окну, к свету. Потом положил на стол и наклонился над ней, так что я видела его затылок, коротко стриженный, с сединой, которая за этот год стала заметнее. Я не мешала. Я сидела и слушала, как он дышит. Сначала ровно. Потом вдох стал длиннее, а выдох короче, и на выдохе он чуть сжал зубы, я это слышала по тому, как изменился звук.
Бруно положил морду мне на колено.
Я сделала то, о чём мы договорились на косе, под красным июньским солнцем. Я не стала ждать, пока решу, что можно рассказать, а что лучше потом. Я показала ему всё сразу, в первые же полчаса, хотя каждая клетка во мне кричала, что это моё, что это папино письмо, что «только твоим голосом» написано мне, а не ему. Я чувствовала облегчение, такое сильное, что хотелось плакать. И страх тоже. Они сидели во мне рядом и не мешали друг другу.
– Вер, – сказал Марк, не поднимая головы.
– Да.
– Ты сразу. Ты мне сразу показала.
– Мы договорились.
Он поднял голову и посмотрел на меня. Не долго. Как будто хотел убедиться, что я правда здесь. Потом снова опустил глаза на фотографию.
– Это он, – сказал он. – Твой отец. В центре.
– Да.
– А это Лапин.
– Да. Я видела его фото в деле.
Марк положил палец на снимок, на третьего человека, того, что справа, спиной к фонарю. Лица у него не было, только тень, а на спине белые буквы, наискосок, наполовину: «…ЕРНАЯ ГАВ…».
– Куртка наша, – сказал он. – Ты это и так видишь. Только это ничего не значит, мы же знаем, что сорок комплектов со склада Гранина ушли неизвестно куда. Люди твоего отца ходили в таких к Сёмину.
– Знаю.
– Но посмотри, как он стоит.
Я посмотрела. Человек стоял, чуть развернувшись к Лапину, ноги расставлены. Правая нога немного впереди. Вес на левой. Плечи тяжёлые, опущенные. Правая рука вдоль тела, и в ней что-то тёмное, а может быть, ничего.
– Так стоят люди, которые долго работали на причале, – сказала я. – Я об этом подумала, как только увидела. Ещё утром.
– Не все, – сказал Марк. – Видишь правое колено? Он его не нагружает. Совсем. Стоит на левой, а правую держит, как будто она чужая. У меня был человек, которому в две тысячи четвёртом году контейнер раздавил правое колено. Он потом пять лет так стоял. И сейчас так стоит. Я его вёз в больницу, на своей машине, через весь город. Он мне тогда всю обивку на заднем сиденье залил кровью.
Он помолчал. Я ждала.
– Ткач, – сказал Марк. – Это похоже на Ткача.
Я знала эту фамилию. Я знала её из рассказа Марка в марте, на кухне на канале, когда он вернулся из порта и сказал, что уволил двух бригадиров. Сазонов и Ткач. «Мы с вами с девяносто восьмого». Марк тогда рассказывал это спокойно, как рассказывают о необходимой операции, и только вечером, уже в постели, вдруг сказал в темноту, что Ткач посмотрел на него так, будто не узнал.
– Похоже, – повторила я. – Или он?
– Я не знаю. Лица нет. – Марк провёл пальцем по краю фотографии. – Рост такой. Плечи такие. Колено. Но это могут быть и другие колени, Вер, в порту полно мужиков с разбитыми ногами. Я сейчас смотрю и хочу, чтобы это был не он, и поэтому не верю своим глазам. И хочу, чтобы это был он, потому что тогда всё понятно, и тоже не верю.
Он сказал это ровно, без жалобы. Я записала бы эту фразу, если бы у меня в руках был дневник. Марк за год научился говорить о себе так, как я учила его говорить по-итальянски: медленно, проверяя каждое слово, прежде чем его поставить. Год назад он бы сказал «это не он» или «это он» и сразу начал бы что-то делать.
– Что значит «только твоим голосом»? – спросил он.
Я ждала этого вопроса. Я думала над ним с половины одиннадцатого.
– Он хочет, чтобы я переводила его в суде, – сказала я. – Он говорит только на генуэзском. Ты знаешь, Эльвира рассказывала. Других переводчиков он не признаёт. Он назовёт имя стрелявшего, только если переводить буду я.
– А ты не можешь.
– Не могу. Шестьдесят первая статья. Переводчик не может участвовать в деле, если он родственник кого-то из участников. Шестьдесят девятая – отвод переводчика. Это не обсуждается. Меня отведут на первом же заседании, даже если я сама промолчу. А я не промолчу.
– Он это знает.
– Конечно, знает. – Я посмотрела в окно. Над дюнами висело белёсое августовское небо, и залив под ним был светлый, почти бесцветный, такой бывает только в конце лета, несколько дней. – Он пятнадцать лет переводил контракты Матильде. Он знает наш процессуальный кодекс лучше половины зееградских адвокатов. Он знает, что я не смогу. И всё равно пишет.
– Тогда зачем?
Я не ответила сразу. В доме было тихо. Где-то наверху скрипнула кровать, Бачичча повернулся во сне. В кастрюле на плите тихо булькала уха, Савва оставил её на самом маленьком огне.
– Я не знаю, – сказала я. – Я сидела с этим письмом два с половиной часа и не знаю. Может быть, он хочет, чтобы я сидела в зале и слушала, как его переводят другие. Каждое слово. И не могла ничего сделать. Может быть, он думает, что я не выдержу и встану. Может быть, ему просто нужно, чтобы я была там. – Я помолчала. – А может быть, он хочет что-то, чего я пока не вижу. Он всегда так делает. Он оставляет фразу, и смысл у неё появляется только потом, когда уже поздно.
Марк кивнул. Посмотрел на письмо, на три строчки синей бледной ручкой.
– Ты боишься, – сказал он.
– Да.
– Чего больше?
– Того, что он знает, кто стрелял, и что это кто-то, кого знаешь ты, – сказала я. – Я подумала об этом ещё утром, когда увидела куртку. И не хотела думать дальше.
Он не отвёл глаз. Я была ему за это благодарна. Он сидел напротив, положив руки на стол, и смотрел на меня, и я видела, что ему тоже страшно, и что он не будет этого прятать.
Потом он медленно положил ладонь на фотографию. Закрыл ею третьего человека. Целиком, от плеч до колена, так что на снимке остались только Лапин с поднятой рукой и папа в сером пальто, наклонивший голову, как он всегда наклонял её, когда переводил.
– Если это он, – сказал Марк, – это мой человек. Я его ставил.
Глава 2
Tentazione (ит.) – искушение. Корень tentare: пробовать, щупать, испытывать на прочность. Искушение – это не желание. Это проверка, выдержит ли опора. А. Л.
Ниже, карандашом: «Марк сказал, что у них на причале это называется "испытание под нагрузкой". Я записала».
Ночью я сидел на кухне один.
Вера уснула в первом часу, наверху, в комнате в башне. Я посидел рядом, пока она не заснула, потом спустился. Бруно спустился со мной, лёг у моих ног и сразу уснул, тяжело вздыхая. Савва храпел в гостевой на первом этаже. Бачичча наверху. В доме было много людей, и все спали.
Фотография лежала на столе передо мной. Я положил рядом лампу, настольную, из библиотеки, и повернул так, чтобы свет падал сбоку, низко. Так лучше видно рельеф, это я знаю с тех пор, как проверял сварные швы на стрелах кранов. Прямой свет всё сглаживает. Боковой показывает, где выпуклость, где провал.
Я смотрел на третьего человека.
Он стоял метрах в трёх от Лапина. Дальше, чем Андрей. Андрей был почти вплотную, в шаге, наклонившись к уху, так переводят шёпотом. Этот стоял на дистанции. Не близко, не далеко. На такой дистанции стоят, когда не хотят, чтобы тебя задело, если что-то начнётся. Или когда собираются начать сами.
Правая рука вдоль тела. В ней что-то тёмное. Я смотрел на это тёмное минут десять. Под боковым светом было видно, что оно не продолжает руку прямо, а уходит под небольшим углом вперёд. Так висит пистолет в опущенной руке, когда палец не на спуске, а вдоль ствола. Так держит тот, кого учили. Или тот, кто видел, как держат, и запомнил.
Колено. Правое. Он его действительно не нагружал. Вес на левой, правая чуть вперёд и согнута, носок развёрнут наружу.
Я вспомнил две тысячи четвёртый год. Февраль, ночная смена, мокрый снег. Я тогда уже не сидел в кабине, я уже был бригадиром на седьмом и девятом, а Ткач работал у меня стропальщиком. Контейнер сорвался со спредера на высоте метра, не высоко, но этого хватило. Ткача прижало к соседнему штабелю. Правое колено. Я вытащил его, положил на заднее сиденье своей старой машины, и он всю дорогу до больницы молчал, только держался за ручку двери, и на поворотах ручка скрипела. Он не сказал ни слова. Он вообще мало говорил, я поэтому его и выбрал потом. Врачи собирали ему колено четыре часа. Через два месяца он вышел на работу и полгода ходил с палкой, а потом бросил палку и стал стоять так, как стоит этот человек на снимке.
Я ему тогда дал денег на лечение. Немного. Он вернул через год, все, до копейки, положил конверт на мой стол и ушёл, ничего не сказав.
Я сидел и думал, что я про этого человека знаю. Что он работал со мной с девяносто восьмого. Что я его поставил бригадиром на седьмой в две тысячи девятом, когда пошли первые итальянские контракты, и что он ни разу ничего не перепутал. Что через седьмой шло то, что я велел ему пропускать, и он пропускал, и молчал. Что в марте я положил перед ним конверт с расчётом и сказал, что увольняю его, потому что он слишком хорошо помнит мои схемы. Что он посмотрел на меня, как на чужого, и ушёл в туман.
А в сентябре прошлого года, если это он, он стоял на моём причале, в моей куртке, с пистолетом в опущенной руке, в трёх метрах от человека, которого потом нашли мёртвым у воды.
В сентябре прошлого года я ещё был тем, кто строил схемы. Седьмой причал ещё работал. Ткач ещё был моим бригадиром. И если он там стоял, значит, он стоял там, когда я думал, что знаю о своём порту всё.
Я взял телефон.
Номер Корсака у меня первый в списке. Я его не набирал, я просто смотрел на экран, где светилось «Ян». Я знал, что будет, если нажму. Корсак не спросит, зачем. Он спросит только «как быстро». И через двое суток, может быть, через трое, он найдёт Ткача, где бы тот ни был. Корсак знает, где искать таких, как Ткач: у кого он мог занять денег, кому он звонил с работы, где его жена держит банку с отложенными на чёрный день, на какой рыбалке его можно застать в пять утра. Я сам его учил. А потом Ткача привезут куда-нибудь, где тихо, и я поговорю с ним. Не так, как говорил с Голиковым. Так, как говорил с Граниным год назад.
И к утру понедельника я буду знать, он это или нет. И что он делал на причале. И кто его туда поставил.
Я сидел с телефоном в руке и чувствовал, как это лежит во мне. Не мысль даже. Мышца. Как у крановщика, который двадцать лет не садился в кабину, а потом сел, и руки сами легли на рычаги, и всё помнят. Я двадцать лет так решал вопросы. Это работало. Это и сейчас бы сработало. Это было бы быстро, точно и надёжно, и никто, кроме Корсака и меня, не узнал бы.
И это сломало бы всё, что я построил за этот год.
Я не про порт, не про проверки, не про Байкова. Про другое. Про страницу в Верином дневнике, где на косе под красным солнцем стоят три слова и две подписи. Про то, что она утром показала мне письмо отца сразу, за полчаса, хотя ей было страшно, и я видел, как ей страшно. Она выдержала. Если я сейчас позвоню Корсаку, значит, я не выдержал. Значит, нагрузку держит только одна опора из двух.
И ещё. Если Ткач – это Ткач, а я его вывезу и выбью из него правду, эта правда в суде будет стоить ровно ноль. Любой адвокат скажет, что её выбили. И что Раевский, который сам ставил этого человека бригадиром, сам же его и допрашивал без протокола, и что получил ровно то, что хотел получить. Я годами смотрел, как такое разваливается. Я сам такое разваливал.
Я положил телефон экраном вниз.
Посидел ещё. Бруно перевалился на другой бок и положил морду мне на ботинок. Лампа гудела. За окном было темно, только на соседнем мысу мигал маяк.
Я убрал фотографию в конверт, конверт положил на подоконник и пошёл спать.
Утром я уехал рано, до того, как все проснулись. Вера спала, и я не стал её будить, оставил на кухонном столе записку: «Поехал к Гореловой. Фото взял. Вернусь к обеду. М.» Я подумал, стоит ли написать зачем, и решил, что она поймёт.
Горелова сидела в своём кабинете на втором этаже следственного управления, в том самом, с чайником, который она так и не поменяла. Когда я вошёл, она подняла голову от бумаг и долго на меня смотрела. Я ни разу не приходил к ней сам. Она вызывала меня шесть раз за последний год, и все шесть раз я приходил с Эльвирой и отвечал «пятьдесят первая».
– Раевский, – сказала она. – Без адвоката?
– Без.
– Садитесь.
Я сел. Положил на стол конверт. Она не взяла его сразу. Посмотрела на штамп, на «Проверено», на имя Веры.
– Это письмо Андрея Лисовского дочери, – сказал я. – Вера разрешила вам его показать. Внутри фотография. Это причал номер семь, ночь, когда убили Лапина. Там трое. Лапин, Лисовский и ещё один. Лица не видно. Куртка наша.
Горелова открыла конверт. Достала фото. Посмотрела. Я видел, как у неё изменилось лицо, совсем немного, у рта.
– Вы знаете, кто это? – спросила она.
– Нет. Я думаю, что это может быть Николай Ткач, мой бывший бригадир. По осанке, по росту, по колену. Он повредил правое колено в две тысячи четвёртом году. Я уволил его в марте. Где он сейчас, я не знаю.
– Почему вы мне это говорите?
Я не сразу ответил. Она ждала.
– Потому что вчера ночью я хотел найти его сам, – сказал я. – У меня есть для этого люди и способы. Я держал телефон в руке. Если бы я его нашёл, вы бы его не получили. Или получили бы такого, с которым в суде ничего нельзя сделать.
Горелова откинулась на стуле. Посмотрела на меня так, как, наверное, смотрит на свидетеля, который вдруг сказал что-то, чего не было в его прошлых показаниях.
– Вы понимаете, что если это ваш бригадир, – сказала она медленно, – то следующий вопрос будет к вам? Кто его туда поставил. Чей это был причал. Чья схема.
– Понимаю.
– И всё равно пришли.
– Пришёл.
Она долго молчала. Потом сложила фотографию обратно в конверт и убрала в ящик стола. Ящик закрыла на ключ.
– Я сделаю копию для дела и верну Вере Андреевне оригинал, – сказала она. – Николая Ткача я буду искать официально. Через розыск, через запросы, по-скучному. Это дольше, чем у ваших людей.
– Я знаю.
– И, Раевский. – Она посмотрела на меня. – Спасибо. Я не думала, что когда-нибудь вам это скажу.
Я вернулся на «Маяк» к обеду. Вера сидела на террасе с ноутбуком и подняла голову, когда я вышел к ней. Ничего не спросила. Я сел рядом и рассказал. Она слушала, а потом взяла мою руку и подержала. Недолго. Этого хватило.
Корсак приехал в четвёртом часу. Я увидел его машину у ворот и вышел на крыльцо. Он поднялся по ступенькам, достал сигареты и закурил, глядя на дюны. Это значит, что разговор будет короткий и неприятный.
– Марк Александрович, – сказал он. – Вы меня ни о чём не просили. Я знаю. Но Горелова звонила мне час назад, спрашивала, не знаю ли я, где Ткач. Я ей сказал, что не знаю. Это правда. А потом я сделал два звонка. Просто так. Для себя.
Я ждал.
– Ткача нет в городе с марта, – сказал Корсак. – С того дня, как вы его уволили. Жена говорит, уехал на заработки. На север, на вахту. Говорит спокойно, как будто заучила. – Он затянулся. – А тёща его, она живёт в области, в посёлке, я ей позвонил, представился из пенсионного фонда. Она сказала, что Коля умер.
– Умер?
– Так и сказала. Умер Коля, весной. Похоронили. – Корсак выпустил дым. – А когда я спросил, где похоронили, она положила трубку.
Глава 3
Transazione (ит.) – мировое соглашение. И ещё сделка. И ещё переход, перемещение. Итальянцы называют одним словом момент, когда спор кончается, и момент, когда вещь переходит в чужие руки. Они знают, что это одно и то же. А. Л.
Ниже, карандашом: «Валли произносил это слово так, как будто пробовал вино».
Антон позвонил в понедельник в семь утра и сказал, что мне надо приехать на элеватор, и что это не по телефону.
Я больше не глава холдинга. Это я решил сам в июне, на время проверки, и Байков удивился, когда я ему сказал, а Эльвира сказала, что я первый клиент за тридцать лет, который сам себя разжаловал. Кабинет под крышей теперь Антона. Я туда приезжаю раз в неделю, как акционер, и каждый раз останавливаюсь в дверях, потому что всё ещё жду увидеть на столе свои папки, а там его. Антон за два месяца переставил стол ближе к окну, поставил на подоконник кактус и повесил на стену старую фотографию порта шестидесятых годов, которую нашёл в архиве. Я ничего ему не сказал. Мне понравилось.
Он сидел за столом, когда я вошёл, с телефоном в одной руке и распечаткой в другой. Эльвира сидела напротив, в кресле для посетителей, в сером костюме, с незажжённой сигаретой. Значит, всё было плохо уже давно, она приехала раньше меня.
– Лондон, – сказал Антон и протянул мне распечатку.
Это было уведомление. Высокий суд Англии, коммерческий суд, арбитражная палата. Истец Lanterna Shipping S.p.A., ответчик «Северная гавань». Предмет иска – неисполнение контрактов на терминальное обслуживание, заключённых в период с две тысячи двенадцатого по прошлый год, подписанных от имени ответчика уполномоченным лицом Граниным В. П. Сумма иска. Я посмотрел на сумму и положил лист на стол.
– И обеспечительные меры, – сказала Эльвира. – Они просят арест на терминал. Весь. Второй и четвёртый причалы, склады, краны. До решения по существу. Слушание по обеспечению через пять недель.
– Они имеют право?
– Если английский суд признает, что контракты действительны, а наши возражения несостоятельны, они могут попробовать исполнить это решение здесь. Это долго и сложно, и наш суд может отказать. Но пока это тянется, ни один иностранный банк не даст тебе кредит под терминал, ни одна линия не подпишет долгий контракт, а Ligurian Mutual так и не вернётся. – Эльвира покрутила сигарету в пальцах. – Это не про деньги, мальчик мой. Это про то, чтобы ты задохнулся.
Я подошёл к окну. Порт внизу работал. Две линии на втором причале, литовский балкер, турецкий сухогруз с плиткой. Четвёртый кран, отцовский, стоял без дела, ему меняли гидравлику. Я посмотрел на него и подумал, что если они получат арест, этот кран будет стоять под их пломбой. Я не мог это представить. Я пробовал и не мог.
– Контракты Гранина, – сказал я. – Те, что я отдал Байкову в июне.
– Те самые. Копии у Lanterna были всегда. Они их тогда присылали тебе по одной, как открытки. Помнишь? Теперь они их принесли в суд.
– А Матильде под арестом.
– Матильде под арестом в Генуе, – сказала Эльвира. – А Lanterna – это компания. Компании не сажают. У компании есть совет директоров, юристы и деньги. И, как я понимаю, новый человек, который этим всем занимается.
Антон посмотрел на часы.
– Он будет здесь через сорок минут, – сказал он. – Он позвонил в пятницу. Попросил встречи со «всеми, кто принимает решения». Я сказал, что решения принимаю я. Он сказал, что будет рад видеть и господина Раевского. Как акционера.
– Кто он?
– Эрнесто Валли. Адвокат. Милан.
Валли пришёл ровно через сорок минут. Один. Без переводчика, без помощника. Высокий, худой, лет шестидесяти, в светло-сером костюме, который на нём сидел так, будто он в нём родился. Седые волосы зачёсаны назад, загорелое лицо, очки в тонкой золотой оправе. Портфель кожаный, старый, тёмный, с потёртыми углами. Это я отметил. Портфель он носит двадцать лет и не собирается менять. Как Никколò ботинки. Они все одинаковые, эти люди, они знают, сколько стоит вещь, и не меняют её ради впечатления. Впечатление они производят по-другому.
Он пожал руку Антону, потом Эльвире, потом мне. Рукопожатие сухое, лёгкое, недолгое. Сел туда, куда показал Антон, положил портфель на колени и не открыл его.
– Благодарю за время, – сказал он по-русски. Акцент был, но небольшой, мягкий, и он не путал падежи. – Я постараюсь быть кратким. Господин Раевский, госпожа Штерн, господин Раевский-младший. Я представляю интересы Lanterna Shipping. Вы уже получили уведомление из Лондона. Я хочу, чтобы вы знали: моя задача не выиграть этот процесс. Моя задача сделать так, чтобы он был не нужен.
Он помолчал. Посмотрел на кактус на подоконнике, потом на фотографию порта на стене, потом на меня.
– Компания готова отозвать иск, – сказал он. – Полностью. Без компенсации. При одном условии. «Северная гавань» подписывает с Lanterna договор на терминальное обслуживание сроком на десять лет. Не продажа, не доля. Сервис. Мы приводим суда, вы их разгружаете, мы платим по рыночному тарифу. Даже немного выше рыночного. Это всё.









