Верный. 4:35
Верный. 4:35

Полная версия

Верный. 4:35

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 5

Оразалы Советкали

Верный. 4:35

Верный. 4:35

Советкали Оразалы Сериккалиұлы

© Советкали Оразалы Сериккалиұлы, 2026. Все права защищены.

Книга — художественное произведение. Герои и преступление вымышлены; совпадения с реальными лицами случайны. Историческая основа — Верненское землетрясение 28 мая (9 июня) 1887 года.

Иллюстрации созданы с использованием генеративных нейросетей по описаниям автора.

Схема мест действия



Схема без масштаба: положение окраин и границы участков условны. Май 1887 года

Аннотация

Верный, май 1887 года. Землемер Лукин приходит в присутствие со странной запиской: вода в колодцах ведёт себя неправильно, и он ждёт землетрясения до конца месяца. До 28 мая остаётся двенадцать дней. Над ним смеются. Через пять дней он исчезает, а на берегу находят его пальто и записку: «Я устал быть правым». Молодой казах-чиновник Асылбек и больной чахоткой судья Одинцов не верят в самоубийство, но времени у них почти не остаётся. В четверг 28 мая, в 4:35 утра, город перестаёт существовать. Среди трёхсот тридцати погибших, которых считают по списку, одно имя записано неправильно.

Действующие лица

Асылбек Мырзабаев — казах, чиновник Верненского уездного управления; в Рамазан держит пост

Зарифа — его жена, татарка, племянница Мансура-хаджи

Темирбек — их сын, пяти лет

Гаврила Евграфович Одинцов — уездный судья, больной чахоткой; собирает жуков

Прохор Селиверстович Лукин — землемер, измерявший воду

Игнатий Лаврентьевич Крутицкий — старший помощник начальника уезда, бывший сапёр

Варвара Андреевна — его жена

Мансур-хаджи Салимзянов — старейшина Татарской слободки

Хадича-апа — вдова портного, хозяйка Лукина

Гибадулла-хазрат — имам слободской мечети

Евлампий Фаддеевич Рябов — диакон церкви Покрова, пчеловод

Анфиса Петровна — его жена

Адольф Янович Вилле — доктор госпиталя

Парфёнов — столоначальник, писарь

Викентий Павлович Тарасов — городничий

Ксенофонт Платонович Дымов — купец второй гильдии, владелец мельницы

Евсей Куприянов — его приказчик

Касым-бай Ниязов — таранчинский торговец тканями

Ма Юсуф — дунганин, колодезник и каменщик

Модест Яковлевич Орловский — учитель физики гимназии

Хамит — ночной сторож слободки

Агафон — пасечник из Карагайлинского ущелья

Ванька Шумилин — сын сапожника, посыльный

Сенька — немой мальчик из Малой станицы

Штабс-капитан Рагозин — офицер инженерной команды

Поручик Бельский — адъютант военного губернатора

Антон Бернгардович Бутаков — областной архитектор, председатель комиссии по водопроводу

Алексей Борисович Баранов — областной казначей

Сергей Алексеевич Пушкарёв — землемер Межевого отделения

Фёдор Рылеев — телеграфист

Все персонажи книги вымышлены.

Пролог



«Все жители на улицах. Сведения ещё неполны».

Из сообщения военного губернатора Семиреченской области, 28 мая 1887 года (в передаче автора, сокращено)

Ночь на двадцать девятое мая

К полуночи на площади зажгли смоляные факелы и принялись читать список вслух. Не потому, что так было положено, а потому, что бумаги не хватало, и писарь Парфёнов боялся, что ветер унесёт единственный чистый лист. Ветер был тёплый и пах пылью; пыль всё ещё не успела осесть, хотя с четырёх часов тридцати пяти минут утра прошло девятнадцать часов.

Асылбек Мырзабаев сидел на опрокинутой бочке и смотрел, как Парфёнов водит пальцем по строчкам. С заката он ел один раз, наспех, и больше о еде не вспоминал. Жена принесла ему лепёшку, и он отдал её чужому мальчику с перевязанной головой, а сам пошёл дальше.

Парфёнов читал нараспев. Так в церкви читают поминание, и Асылбек подумал, что писарь сам этого не замечает.



Ночью на площади читают список

— Номер восемьдесят девятый. Дитя мещанки, имя не названо, мужеского пола, лет четырёх. Девяностый. Девица Ульяна, шести лет, дочь урядника. Девяносто первый. Старуха, звания не установлено, из Татарской слободки. Девяносто второй...

В этом списке всё складывалось. Дети, спавшие в своих кроватках, потому что на рассвете спят крепче всего. Солдаты, которых застало в казармах. Арестанты гауптвахты. Это были люди, убитые землёй, и в такой смерти была страшная, почти утешительная ясность: она не спрашивала, кто виноват.

Парфёнов дошёл до двухсот десятого, перевернул лист и откашлялся.

— Двести одиннадцатый. Неизвестный. Мужчина, лет тридцати пяти – сорока. Найден при разборке на Клеверных участках. Опознан не был.

— Он известный, — сказал Асылбек.

Парфёнов поднял голову. Факел над ним треснул, и тень писаря на мгновение выросла вдвое.

— Простите?

— Он известный. Просто никто его не слушал.

Тишина продолжалась недолго. Где-то за площадью плакал ребёнок, и женский голос уговаривал его по-татарски, потом по-русски, потом снова по-татарски, как будто искал, на каком языке горе слышнее. Парфёнов ждал.

— Как прикажете записать?

— Пока как есть.

Парфёнов вернулся к списку. Асылбек не слушал дальше. Двенадцать дней назад он сам взял из рук этого человека лист бумаги, сложил вчетверо и спрятал в карман вицмундира. Лист и сейчас был там. Читать его при писаре Асылбек не стал бы. Он знал его наизусть.

Часть I. За двенадцать дней


Глава первая. Человек с золотым пенсне

Суббота, 16 мая. За двенадцать дней



Лукин пришёл в тот неудобный час, когда присутствие уже думает о доме, а дом ещё не думает о присутствии. Часы в приёмной показывали без четверти два. Столоначальник Парфёнов, человек громадный и обидчивый, как все громадные люди, стоял у вешалки с картузом в руке и делал вид, что ищет в нём что-то важное.

Асылбек видел всё это через открытую дверь своей комнаты и не спешил. Он сидел, придавив ладонью лист с отношением по скотоводческому делу, и считал, сколько ему осталось до захода солнца. Шёл Рамазан. К двум часам дня в горле у него стояла такая сушь, что слова приходилось выбирать короткие и без шипящих, а чернила, казалось, пахли водой. Пост он держал по привычке, как держат осанку: без усилия, пока о ней не вспомнят.

— Присутствие закрывается, — говорил Парфёнов в приёмной тем голосом, каким говорят с просителями, зная, что они не уйдут.

— Я не в присутствие, — отвечал кто-то высокий и негромкий. — Я по принадлежности. Мне вернули из канцелярии военного губернатора. Резолюция в углу: «по принадлежности в уездное управление».

— Тем более в понедельник.

— В понедельник может оказаться поздно.

Это было сказано спокойно, без угрозы, так, как говорят о погоде. Парфёнов, знавший цену угрозам и ничего не знавший о цене таких слов, только повёл плечом.

Асылбек встал. Он был человек невысокий, сухой, с лицом, которое служба приучила к выражению внимательному и немного отсутствующему, словно он слушал одновременно двух собеседников и не доверял обоим. Вицмундир сидел на нём туго: шил его Асылбек в год, когда ожидал повышения, и повышения до сих пор ждал, а мундир успел стать тесным.

В дверях приёмной стоял землемер Лукин. Асылбек знал его в лицо, как в Верном знали друг друга все, кто носил казённые пуговицы. Высокий, худой, сутулый, с такой привычкой пригибаться под низкими потолками, что казалось, будто он постоянно извиняется перед ними. Золотое пенсне на чёрном шнурке, стёкла толстые, как донышки. Под мышкой свёрнутые трубкой бумаги, на плече кожаный футляр с медными инструментами. Сапоги по голенища в красной глине. Такой глины на городских улицах не бывает; она лежит только на Клеверных участках и въедается в кожу, как краска. Без пенсне, понял Асылбек по тому, как Лукин держал голову, этот человек не отличил бы лошади от копны.

— Прохор Селиверстович? — сказал Асылбек. — Вы по воде?

— Губернский секретарь Лукин, — подтвердил тот, приподнимая картуз и тут же роняя футляр. — Простите. Да, по воде.

— Вода к начальнику уезда, — сообщил Парфёнов, — а начальник уезда в разъезде до двадцатого.

Дверь кабинета в конце коридора открылась, и в приёмной стало как будто просторнее. Вышел Игнатий Лаврентьевич Крутицкий.

Старшему помощнику начальника уезда исполнилось пятьдесят два года. Он был широкий, неторопливый, с седыми бакенбардами и руками, которым в обшлагах было тесно. В молодости он служил в инженерной команде и до сих пор складывал бумаги так, чтобы края совпадали; этим он сводил с ума Парфёнова, у которого края не совпадали никогда. Говорил он негромко, и в этой негромкости было что-то, отчего хотелось рассказать ему всё.

— Прохор Селиверстович! — Он взял Лукина за локоть, будто тот мог упасть. — Какими судьбами? Парфёнов, голубчик, ступайте домой, у вас обед стынет, я сам. Мырзабаев, будьте добры, ко мне, запишете.

Кабинет Крутицкого выходил окнами в сад, где тополя уже набрали полную листву и шумели так, будто в соседней комнате кто-то лил воду. На столе стоял самовар, три стакана, и всё лежало ровно, край к краю.

— Чаю? — Крутицкий разливал, не дожидаясь ответа. — А Асылбек Мырзабаевич держит пост, так что мы при нём станем пить смущённо.

Лукин сел на самый край стула, развернул бумаги на колене и заговорил цифрами. Асылбек давно заметил, что есть люди, у которых цифры вместо вежливости: когда им неловко, они считают.

— Седьмого апреля в нижнем городе, от Сартовской улицы до Малой Алматинки, затопило подвалы. В тридцати двух домах. Я обошёл и сосчитал. Прежде на памяти старожилов там воды не бывало. Пятнадцатого мая вода ушла. И не на прежнюю отметку, Игнатий Лаврентьевич, а ниже. Я мерил в колодце на Татарской слободке третьего дня: на сажень с четвертью ниже прежнего.

— Ушла, — повторил Крутицкий мягко. — Так она и должна уходить. Весна кончилась.

— Весна кончилась в апреле, когда снег ещё лежал на горах. А воду подняло именно тогда, а опустило в мае, когда он тает. Это против порядка. И лошади, — прибавил Лукин, поправляя пенсне. — Хозяева в слободке жалуются, что по ночам лошади не берут корм. Собаки воют на горы. В описаниях прежних землетрясений в Туркестане я нахожу те же признаки: вода в колодцах, поведение скота. Я выписал, вот здесь.

Асылбек записывал. Ему было неловко, как бывает неловко слушать человека, который говорит всерьёз о том, что окружающим кажется смешным.

— Вы хотите сказать, Прохор Селиверстович, — сказал Крутицкий очень спокойно, — что у нас будет землетрясение?

— Я ничего не хочу сказать. Вы просите, чтобы я сказал, что я вижу. Я вижу воду.

— Вы землемер.

— Да. Я измеряю.

Крутицкий улыбнулся. Улыбка у него была добрая, чуть усталая, как у человека, который в сотый раз объясняет ребёнку, что луна не упадёт.

— Арыки пустили на Клеверные участки, голубчик. Всякий ребёнок вам скажет, куда ушла вода.

— Арыки объясняют многое, — согласился Лукин. — Но не подъём в апреле. И не такой уход. Я тоже думал об арыках. Я мерил в колодцах, которые от арыков далеки.

— Мы с вами не геологи, дорогой мой.

— Я тоже не геолог. Я только измеряю.

Наступило молчание. Тополя шумели. Из-за сада доносился колокол Софийского собора, тяжёлый, ленивый, субботний.

— Вот что, — сказал Крутицкий и положил ладонь на бумаги так, что края совпали. — Оставьте мне это. Начальник уезда вернётся двадцатого. Мырзабаев изложит записку покороче, положит ему на стол, и он доложит военному губернатору. Всего четыре дня.

— Четыре дня немного, — согласился Лукин. В голосе его было сомнение, которое он не умел спрятать, и Асылбек отметил про себя, что этот человек не умеет прятать ничего: ни сомнений, ни сапог, ни дыр на рукаве.

— Вы устали, — сказал Крутицкий и поднялся, давая понять, что приём окончен. — Вы совсем один, я знаю. Берегите себя.

Когда Лукин вышел, Крутицкий ещё немного постоял у стола, выравнивая листы.

— Ты с ним помягче, — сказал он негромко, не оборачиваясь. — Человек добросовестный, но нервный. Когда долго считают, начинают видеть цифры там, где их нет. Изложи покороче и без выводов. Один живёт. Никого, кроме хозяйки.

— Это правда, что воду подняло? — спросил Асылбек.

— Подвалы затопило, как же. Весной всегда что-нибудь затопляет. Город стоит у реки. — Крутицкий повернулся и улыбнулся уже совсем тепло. — Ступай, обедай. То есть не обедай. Потерпи до вечера.

Лукин ждал на лестнице. Он прислонился к перилам, поставил футляр на ступеньку и протирал стёкла платком, и лицо у него без пенсне оказалось неожиданно молодым и беззащитным, лицом человека, которому часто объясняют, что он ошибается.

— Асылбек Мырзабаевич, — сказал он, — простите, что задерживаю. Вы держите пост, вам не до меня. Я только хотел сказать... — Он надел пенсне, и лицо снова стало лицом землемера. — Вот копия. Я снимал для себя. Возьмите, пожалуйста. На случай.

— На какой случай?

— Не знаю. Потому и на случай. — Он смутился. — Есть ещё соображения по водяным записям, но это уже не здесь и не сегодня. При другом случае.

Он поклонился, подхватил футляр и пошёл вниз, пригибаясь на повороте лестницы, хотя потолок там был высокий.

Асылбек вернулся в свою комнату, закрыл дверь и развернул листы. Четыре страницы мелким прямым почерком; столбцы чисел, даты, названия улиц и колодцев. Он прочёл всё, не торопясь, как читают чужое письмо, и остановился на последнем абзаце:

«Полагаю, что наблюдаемые явления сходны с теми, что в известиях о прежних землетрясениях предшествовали сильным толчкам, и что по сходству сих признаков надлежит ожидать таковых в течение текущего месяца. Землемер Лукин».

Асылбек перечитал последнюю строку, хмыкнул, как хмыкнул бы всякий разумный человек, и спрятал листы в карман вицмундира. До заката оставалось пять часов.

Глава вторая. Вода, которой нет

Суббота, 16 мая, вечер. За двенадцать дней



Солнце село без четверти восемь. Асылбек знал это не по часам, а по тому, как изменился звук города: стихли топоры, замолчали торговцы у лавок, и в тишине, ещё не полной, но уже ощутимой, как ощутима рука на плече, от мечети в Татарской слободке поплыл азан.



Азан над слободкой

Он шёл быстро, с тем выражением лица, какое бывает у людей, которых ждёт стол. Дома в слободке стояли тесно, дворы выходили к арыку, над заборами торчали ветви абрикосов и яблонь, обсыпанные уже завязавшейся мелкой зеленью. Пахло дымом, луком, горячим жиром. Из дворов поднимались голоса, и Асылбек в который раз подумал, что Рамазан — единственное время, когда слободка, днём вялая и пустая, оживает вся сразу, как поле после дождя.

Двор Мансура-хаджи Салимзянова был виден издали: ковёр, расстеленный прямо под яблоней, три лампы на столбах и сам хозяин, сидящий на подушках с таким видом, будто он поставил здесь этот вечер собственными руками.

— Зять пришёл! — сказал Мансур-хаджи. — Опоздал на четверть часа, а на ужин не опоздал. Хорошая привычка для чиновника.

Он приходился дядей Зарифе, жене Асылбека, а Асылбек шесть лет назад женился на дочери татарского мещанина, и с тех пор в слободке считался зятем, а в присутствии — человеком, у которого жена татарка. Одни говорили это с уважением, другие с улыбкой, и Асылбек научился не отличать одно от другого.

— Әке! — Из-под стола выскочил Темирбек, пятилетний, чумазый и счастливый. Он кричал отцу по-казахски, потому что дома отец говорил с ним только по-казахски, а мать только по-татарски, и мальчик был трёхъязычен прежде, чем научился читать.

Разговлялись по обычаю с воды и сушёного абрикоса. Асылбек взял кружку с холодной водой и выпил её медленно, чувствуя, как она проходит по горлу и пропадает, как проходит всё хорошее, не оставляя следа, кроме благодарности. Потом был вечерний намаз, коротко, на ковре, плечом к плечу с Мансуром-хаджи, двумя его сыновьями и имамом слободской мечети Гибадуллой-хазратом, который каждый вечер Рамазана заходил на разговение в один из домов общины. Потом ужин: суп из баранины с лапшой, горячие лепёшки, горка баурсаков, а за ними плов с изюмом, который Зарифа подала сама и поставила перед мужем так, что стало ясно, кто сегодня главный.



Разговение в доме Мансура-хаджи

Мужчины ели молча, как едят после долгого дня. Мансур-хаджи заговорил, когда вторую пиалу чая налили.

— Вода, — сказал он.

— Какая вода, дядя?

— Наша. — Старик отставил пиалу. — У Габдуллы колодец ушёл вниз, как в яму. Два дня доставали воду со дна ведром на пяти верёвках. Габдулла говорит: арыки отвели. Хорошо. Я спрашиваю: кто отвёл? На чьё поле? Никто не говорит. Ты чиновник. Ты скажи.

— Я сегодня видел землемера Лукина, — сказал Асылбек. — Он тоже про воду.

Мансур-хаджи покивал.

— Рыжий верзила в очках? Живёт у Хадичи-апы, за забором. Хороший человек. Хадича кормит его по-человечески, хотя он, прости Аллах, неверный. Он по ночам ходит, как кот. Мальчишки уже говорят, что он ищет клад.

— Он ищет воду.

— Воду, — повторил старик. — Тоже клад, по нынешним временам.

Зарифа посмотрела на мужа поверх подноса: она знала этот его взгляд, обращённый внутрь, и знала, что сейчас он встанет.

— Иди, — сказала она тихо. — Но к ночной молитве возвращайся.

Хадича-апа, вдова портного, женщина лет пятидесяти, крупная и сердитая от доброты, встретила его у калитки и сразу, не здороваясь, показала на крыльцо. На ступеньке стояли сапоги Лукина, вычищенные до голенищ, и всё равно красные, как будто их вынули из свежей раны.

— Красная глина, — сказала Хадича-апа. — Не отмоешь. Я ему говорю: Прохор-эфенди, где вы ходите? Он говорит: на Клеверных участках. Что вы там ищете? Он говорит: меряю. Мерить ночью! Скоро его собаки будут принимать за своего.

— Он дома?

— Где ему быть. Сидит, считает. Чаю не просит, сама отнесла. — Она вздохнула. — Один человек. Один. Пусть хоть кто-нибудь придёт.

Комната Лукина была похожа на карманы своего хозяина: в ней всё лежало там, где было удобнее ему, и нигде, где ожидал бы посторонний. На столе горела лампа с зелёным абажуром, рядом стоял медный нивелир, обёрнутый тряпицей, лежали три тетради в клеёнчатых обложках и циркуль с отломанной ножкой. К стене была прибита верёвка, ровно размеченная узелками, с гирькой на конце: так, объяснил потом Лукин, мерят глубину колодцев. На подоконнике сидела кошка, не принадлежавшая никому.

— Асылбек Мырзабаевич, — Лукин вскочил, ударился головой о косяк, вернулся, и пенсне съехало ему на нос. — Вы были так любезны. Садитесь. Чаю? Нет, вы же после заката, вы можете. Хадича-апа поставила, он остыл. Я не успел сказать вам... От вашего порога до порога Мансура-хаджи сорок семь шагов, если не огибать лужи.

— Вы считали шаги?

— Привычка. — Лукин покраснел. — Это не нужно.

Асылбек сел на единственный стул. Он был голоден той второй, мягкой голодной усталостью, какая наступает после сытного ужина, когда тело уже требует сна, а голова ещё нет.

— Я не понимаю, чего вы хотите, — сказал он прямо. — В записке вы пишете о землетрясении. Кто станет читать записку, в которой землемер предсказывает землетрясение?

— Никто. — Лукин взял в руки тетрадь и вдруг заговорил очень быстро, почти скороговоркой, так, как говорят, когда долго репетировали. — Именно поэтому я прошу вас читать не то, что в конце. Читайте то, что в середине. Вот. Это воды.

Он развернул лист, исчерченный линиями. Асылбек увидел реку, тонкую синюю нить, и вдоль неё россыпь пронумерованных прямоугольников, как карточки в колоде.

— Расход Малой Алматинки в межень. Я мерил его три раза, в прошлую осень и в эту весну. Река даёт в сутки столько-то. — Он ткнул пальцем в число и сразу же в другое. — Записи областного правления о водопользовании расписывают воды по участкам столько, что потребовалось бы две таких реки. Воду продали дважды.

— Продали?

— Не продали, конечно. Записали. — Он смутился. — Но запись для бумаги и запись для реки — разные вещи. Река не читает записей.

Асылбек подался вперёд.

— То есть кто-то записал воду, которой нет?

— Воду, которой нет, и землю, на которой никто не живёт. Вот. — Палец уткнулся в ряд квадратов у края листа. — Клеверные участки, с сорок первого по сорок седьмой. По записям там сады, а один участок с запрудой. Я хожу туда по ночам. Ночью вода спокойнее, и видно, куда она течёт. Там пустырь и один колодец, девятый. В мае вода из него ушла. Колодец, у которого записано четыре владельца, из них я нашёл только одного, и он живёт в Копале.

— Но бумаги подписаны.

— Бумага терпит, — сказал Лукин. Он сказал это без злости, как говорят о погоде или о собственном росте. — Я никого не обвиняю, Асылбек Мырзабаевич. Я не обвинитель. Я землемер. Я сложил цифры, сумма не сходится. Кто-то ошибся, такое бывает. Но ошибка, которая приносит прибыль, редко бывает случайной.

В комнате стало тихо. Кошка спрыгнула с подоконника и ушла под кровать, и стало слышно, как за забором Хадича-апа ставит посуду в таз.

— Вы кому-нибудь говорили об этом? — спросил Асылбек.

— Одному человеку в управлении. Он обещал помочь. Он умеет слушать. — Лукин снял пенсне, потёр переносицу, и лицо его сразу стало беззащитным. — А вам я говорю потому, что вы единственный там, кто не объясняет мне, что я ошибаюсь, прежде чем дослушает.

Асылбек не нашёлся, что ответить. Ему польстило, и он злился, что польстило. Он хотел сказать, что чиновник не может верить всякому, кто приходит с цифрами; что воды этой, может, и в самом деле записано много, но писали её люди, у которых есть жёны, обед и срок службы; что землетрясение, если уж на то пошло, случается в Верном каждые несколько лет, и город до сих пор стоит. Он ничего этого не сказал.

— Я прочту записку внимательно, — сказал он. — Это всё, что я могу обещать.

— Этого достаточно.

Лукин проводил его до калитки. Он не умел идти рядом: то отставал, то обгонял, то останавливался, чтобы поднять что-то с земли, и выпрямлялся с пустой ладонью. У калитки он вдруг тронул Асылбека за рукав.

— У меня к вам одна просьба. Если я вдруг перестану приходить, не объясняйте этого моим нравом. Я человек точный. Я не опаздываю и не пропадаю.

Асылбек засмеялся.

— Вы в своём уме, Прохор Селиверстович?

— Я в Верном, — сказал Лукин.

Он поклонился и ушёл в дом, пригибаясь под притолокой, хотя притолока была выше его на пол-аршина.



Ночная молитва в Рамазан

Ночная молитва уже началась. От мечети, перекрывая все дворы, шёл густой многоголосый гул, и Асылбек пошёл на него, как идут на свет. Во дворе Мансура-хаджи было почти пусто: ковёр убран, лампы погашены. У корыта стоял гнедой мерин, которого утром привели с пастбища, и не пил, хотя день был жаркий. Асылбек потрогал его тёплую шею. Мерин переступил копытами, фыркнул и отвернулся.

Асылбек ничего не подумал. Это он вспомнит позже.

Глава третья. Диакон

Воскресенье, 17 мая. За одиннадцать дней



Диакон Евлампий Фаддеевич Рябов служил в церкви Покрова девятый год и за это время понял две вещи: что голос — не заслуга, а нагрузка, и что человека лучше всего узнавать по тому, как он стоит в храме.

Голос у него был бас, такой густой, что когда он возглашал ектению, у старух в первом ряду дрожали платки, а у регента Прокофия Ильича к концу службы портился слух. Весил Рябов восемь пудов, и когда шёл по солее, половицы отзывались заранее, как собаки на хозяина.

На страницу:
1 из 5