ДО СНЕГА
ДО СНЕГА

Полная версия

ДО СНЕГА

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 9

- Там, - Ильдар кивает за хребет, где в синей дымке проступает долина, - город. Туда без пропуска не пустят. Говорят, гора внутри пустая.

- Шутишь.

- Я? - Ильдар отпивает чай. - Я тебе про дивов обещал.

- Ну. Давай про дивов.

Ильдар садится на камень спиной к ветру.

- Давно это было. Людей на земле мало, а дивов много. Дивы - это… - он ищет слово, - змеи не змеи, звери не звери. Голов у них по многу, и в каждой пасти зубы, как у пилы. Людей ели, скот ели, воду из рек пили, пока реки не высыхали. И пришёл на эту землю батыр. Урал. Сильный, как гора, и терпеливый, как гора. Бился он с дивами долго, по всей этой земле. И где див падал, там гора вставала. Кровь в землю уходила, тело каменело, и стояла потом гора, где раньше зверь лежал.

Ладонью он хлопает по камню.

- Вот под нами, считай, див. Мёртвый. И там, - подбородком на Большой Ямантау, - ещё один, побольше. Поэтому и злая гора. Мёртвая, а злая.

- Красиво, - говорит уфимец.

- Красиво. - Ильдар закручивает термос. - Только старики говорят, Урал-батыр не всех добил.

Солнце садится за хребет. Снег на склонах наливается синевой, Большой Ямантау тонет в тени, и над ним проступает первая звезда.

- Пора, - Ильдар встаёт. - В сумерках спустимся, налобники наденем. Держись за мной. Слышишь? За мной.

Последний свет уходит с вершины, и ленты на туре гаснут одна за другой.

Над хребтом на западе висит луна, узкий серп, тонкий, как обрезок ногтя. Снег в сумерках светится сам, ровным синим светом, и открытый склон видно без фонаря.

В ельнике темно. Спускаться здесь - работа на ощупь. Луч налобника прыгает по стволам и выхватывает то ветку, то сугроб, то лыжню Ильдара, синюю в синем снегу.

Первые полчаса уфимец держится сзади. Потом склон выполаживается, ели расступаются, и он уходит вперёд широкими дугами, с гиканьем, и снег летит из-под лыж белым веером.

- Не гони! - кричит Ильдар. - Слышишь? Не гони!

- Да тут же поляна!

Гиканье уходит вниз, к ельнику.

Из ельника сбоку выходит тень.

Луч налобника упирается в неё и вязнет: тёмная свалявшаяся шерсть, впалые бока, худая длинная морда, глаза, в которых свет фонаря вспыхивает зелёным.

Медведь.

Уфимца сбивает с лыж, как кеглю. Склон крутит их обоих: человек катится вниз, медведь катится вместе с ним, и снег вокруг них вскипает.

Треск ткани. Хрип. Глухие удары по пуховой куртке, будто выбивают ковёр.

Ильдар сбрасывает лыжи и бежит по пояс в снегу.

- Пошёл! - Он хватает снег горстями и швыряет в медведя. - Пошёл отсюда! Пошёл!

Медведь пропускает снег мимо, как дождь, и снова наклоняется к человеку. Уфимец закрывает голову руками. Красный комбинезон на спине висит клочьями.

Ильдар шарит рукой в сугробе.

Палка.

Выдёргивает её из снега, лыжную, длинную, со стальным наконечником, и перехватывает двумя руками, как копьё.

Удар.

Наконечник проходит по медвежьей морде наискось, от глаза к носу. Палка гнётся в руках, как прут, и звенит.

Шатун замирает с рассечённой мордой.

Над уфимцем стоит зверь, огромный, тёмный, и с морды на снег капает чёрное. Ильдар держит перед собой согнутую палку. Уфимец лежит на спине и смотрит снизу вверх: на медвежью морду, на пар, на свет своего налобника, бьющий в небо.

Медведь поднимает голову.

Морда уходит вверх, всё выше, до самого неба, и замирает.

Над Большим Ямантау стоит ковш. Семь звёзд, крупных, ясных, вечерних, ручкой к горе.

Медведь смотрит на них.

Смотрит долго. Пар из пасти поднимается столбом и тает в свете налобника. На морде блестит свежая полоса, от глаза к носу, и с неё срываются тёмные капли.

- Замри, - шепчет Ильдар. - Замри. Дыши тихо.

Уфимец перестаёт дышать совсем.

Проходит минута. Или две. В ельнике щёлкает от мороза ветка, и звук летит по склону, как выстрел.

Медведь опускает голову. Переступает через сломанную лыжу, мимо человека, мимо Ильдара, так близко, что пахнет мокрой шерстью и кровью, и уходит в ельник, вверх по склону, неторопливо, как уходят с работы.

Ветка, задетая плечом, роняет кухту, и снег долго сыплется в луче фонаря.

Ильдар разводит костёр у поваленной ели. Руки у него ходят ходуном, спички ломаются одна за другой, и только третья вспыхивает.

Уфимца он перевязывает, разрезав ножом рукав. Укусы на плече, царапины на спине сквозь пух, кровь на снегу тёмная, как брусничный сок.

Телефон показывает пустую шкалу. Ильдар достаёт из клапана рюкзака оранжевый маячок, сдвигает крышку и жмёт кнопку. На маячке начинает мигать зелёный огонёк: раз в секунду, ровно, как пульс.

- Спасатели придут, - говорит Ильдар. - Часа через три. Или к утру.

- Он вернётся?

- Не знаю.

Уфимец лежит у костра на еловом лапнике, укрытый Ильдаровой штормовкой, и смотрит в небо.

- Он на небо смотрел.

- Медведи на небо не смотрят.

- Этот смотрел. Ты видел.

Ильдар молчит. Подкладывает в огонь ветку, другую. Потом говорит, глядя в огонь:

- Злая гора. Я тебе говорил.

Огонь трещит. Внизу, в долине, лает собака.

Уфимец поднимает здоровую руку и показывает вверх.

- Вон он. Ковш.

- Ковш, - соглашается Ильдар. - Семь звёзд.

- Он прямо на него смотрел. Как на часы.

Ответа уфимец ждёт долго. Ильдар поднимается, подходит к краю света от костра и стоит там, глядя в ельник, куда ушёл медведь.

Над Злой горой стоит ковш, и под ним мигает зелёный огонёк маячка, раз в секунду. В ельник, вверх по склону, уходит цепочка следов.

Глава 4. Глаз

1 марта 2026 года. Заброшенная деревня Агафоновка, Смоленская область

│ 1 марта. Агафоновка, Смоленская обл. Рано проснувшийся медведь прокусил мужчине плечо, повредил глаз. Ранен один.

Асфальт кончается у последней остановки, где ржавый павильон стоит без стёкол и без автобуса лет десять. Дальше «Нива» ползёт по колее, полной талой воды, и на подъёмах мотор воет, как обиженная собака.

За рулём отец: пятьдесят пять лет, кепка, седая щетина, обе ладони на руле, как в автошколе. Рядом сын: двадцать пять, наушники на шее, телефон в руке, где связь то вспыхивает одной палочкой, то гаснет.

Мартовская оттепель. Снег по обочинам серый, ноздреватый, осевший, из-под него лезет прошлогодняя трава. На голых берёзах сидят вороны, по три, по пять, и провожают машину взглядами.

- Пап, - сын смотрит в экран. - Ну кто в марте крыши проверяет?

- Тот, у кого весной крыша упадёт.

- Там двадцать лет никто не живёт.

- Бабка твоя там живёт. - Отец смотрит на дорогу. - На кладбище за околицей.

Сын убирает телефон в карман.

Лес расступается. На бугре у въезда стоит покосившийся деревянный крест, серый от дождей, а на перекладине сидит ворона.

За крестом Агафоновка. Дюжина домов вдоль одной улицы, тёмные срубы, провалившиеся крыши, пустые рамы окон. Черёмуха в палисадниках вымахала выше труб. Над трубами пусто.

Отец глушит мотор.

Тишина.

Вороны поднимаются с крыш разом, без крика, и уходят за лес.

Кладбище за околицей, на взгорке, под старыми берёзами. Отец идёт туда первым, по колено в мокром снегу. Кресты торчат из сугробов косо, как мачты затонувших лодок. Бабкин - железный, крашенный голубой краской, облупившейся до ржавчины.

Сняв кепку, отец стоит у креста. Сын топчется рядом и смотрит под ноги.

- Здравствуй, мам, - говорит отец кресту. - Крышу вот приехали глянуть. Внук вырос. Видишь, какой.

По улице идут посередине, где снег плотнее. Справа и слева стоят дома, и темнота в окнах такая густая, что её хочется потрогать рукой.

Отец называет дома вслух, как людей: здесь Тимофеевы, здесь тётка Нюра, здесь клуб, а здесь жила учительница, которая однажды влепила ему двойку за «карову» через «а».

- Школу закрыли в девяносто шестом, - говорит он. - Фельдшерский пункт в двухтысячном. Последней тётка Нюра жила, одна на всю улицу, до восьмого года. Потом и её увезли. - Он оглядывает улицу. - А была деревня. Сорок дворов. Свадьбы играли.

Бабкин дом предпоследний, с резными наличниками, от которых уцелела половина. Калитка висит на одной петле.

Во дворе сын останавливается.

Снег у крыльца истоптан. Следы крупные, широкие, с вмятинами когтей впереди, свежие: в каждом стоит талая вода.

- Пап.

- Лось, - говорит отец, разглядывая крышу.

- Лоси с когтями не бывают.

- Значит, собаки. Одичали.

- Пап, это не собаки.

Отец поднимается на крыльцо. Дверь в сени выломана и висит, привалившись к стене, а на косяке светлеют свежие царапины, длинные, на высоте человеческого роста.

В доме пахнет сырой печью, мышами и ещё тяжёлым, тёплым, звериным. Кухня встречает сорванными половицами. Посреди пола чернеет дыра в подпол, и оттуда тянет теплом, как из погреба, где зимой хранят картошку. Из красного угла смотрит тёмная икона без оклада.

Отец подходит к дверному косяку между кухней и горницей и гладит его пальцем. На косяке зарубки, тёмные, затёртые, с цифрами карандашом: шесть, семь, восемь, десять. Последняя - на уровне его плеча.

- Это я, - говорит он. - Бабка мерила. Каждое лето.

- Пап. Пойдём отсюда.

- Сейчас. Гляну только, что там с полом.

Сын светит фонарём телефона в дыру. Луч упирается в темноту и тонет.

Из темноты доносится звук. Низкий, ровный, с присвистом на выдохе, как храп за перегородкой в поезде.

- Пап, - шепчет сын. - Там кто-то храпит.

- Домовой, - говорит отец. - Бабка говорила, у неё в подполе домовой живёт. Я в детстве ему молоко ставил.

Отец уже стоит на коленях у края, забирает у сына телефон и наклоняется над подполом.

Луч уходит вниз, в сырую темноту, и находит там глаза.

Два зелёных огня. Неподвижные. Прямо в свет.

Глаза.

Пол взрывается снизу.

Половицы вздымаются и летят в стороны, и из подпола в облаке пыли и трухи поднимается медведь. Худой после зимы, взъерошенный, с мокрым носом и маленькими злыми глазами, огромный в низкой кухне, как шкаф.

Удар.

Лапа проходит отцу по лицу наискось. Телефон кувыркается в угол, и свет фонаря мечется по потолку. Отец валится на спину, медведь наваливается сверху.

Плечо.

Зубы проходят сквозь ватник, как сквозь бумагу. Отец кричит, и крик глохнет под тушей.

Сын хватает первое, что попадается под руку у печи. Лом. Ржавый, тяжёлый, бабкин, которым когда-то кололи лёд у колодца.

- Пусти! - Сын бьёт плашмя, по хребту, по боку, по голове, зажмурившись, как бьют в стену. - Пусти его! Пусти!

Медведь отпускает плечо и поворачивается к парню. Мгновение они смотрят друг на друга сквозь облако пыли: зверь и мальчишка с ломом.

Отец на четвереньках ползёт к двери. Сын с поднятым ломом пятится следом.

Медведь вылезает из пролома тяжело, по-стариковски, и встаёт в дверях кухни. Свет из выбитого окна падает на него сбоку.

Зверь смотрит на отца. Долго, внимательно, прямо в лицо, туда, где из-под ладони течёт кровь.

Потом поворачивается, проходит через сени, через двор, мимо колодца, и ровным шагом уходит в лес за огородами.

С крыши за ним съезжает пласт мокрого снега и тяжело падает в сугроб.

К машине сын ведёт отца, обняв за пояс. Отец прижимает к лицу свёрнутую кепку. Кепка темнеет.

«Нива» заводится со второго раза.

Связь появляется на бугре у креста, одной палочкой. Сын кричит в трубку название деревни, давно стёртой с карт, и объясняет дорогу: от трассы налево, сорок минут по колее. Скорая выезжает навстречу.

«Нива» прыгает по колее, вода из луж летит на стёкла. На каждой кочке сын бьёт ладонью по рулю.

- Я ему в нору фонарём, - говорит отец из-под кепки, - а он мне в глаз. По-честному, выходит.

- Пап, молчи.

- Ты видел? Он на меня смотрел. Когда уходил. Как будто запоминал.

- Пап!

- Молчу, молчу.

Единственным глазом отец смотрит в заднее окно: на дом за деревьями, на крест на бугре, на чёрные окна.

Агафоновка уходит за лес, и над ней снова поднимаются вороны.

Ночь. Двадцать три сорок по красноярскому времени.

Дом на высоком берегу Енисея. Под обрывом дымит паром река: ниже плотины вода тёплая, и Енисей здесь всю зиму течёт открытый, чёрный, под белым туманом. Над туманом висит луна.

В доме горит одна лампа. Тикают ходики. Печь гудит ровно, как трансформатор.

За столом сидит грузный бородатый человек. Перед ним ноутбук, банка мёда с воткнутой ложкой, кружка остывшего чая.

На экране короткая новость, в три строки: Смоленская область, заброшенная деревня, рано проснувшийся медведь, мужчина ранен, глаз.

Человек читает её дважды. Потом открывает новый файл.

Набирает заголовок: «Медведи, 2026: хроника нападений». Под заголовком - колонки. Дата. Место. Что произошло. Жертвы. Обстоятельства. Теги.

Пальцы у него толстые, а печатают быстро и точно.

Первая строка ложится в таблицу ровно, как запись в журнале: «1 марта. Агафоновка, Смоленская обл. Рано проснувшийся медведь прокусил мужчине плечо, повредил глаз. Ранен 1».

В последней колонке курсор останавливается.

Над пустой клеткой человек сидит долго. Потом печатает одно слово.

«Странность».

Ниже, через пустую строку, человек пишет мельче: «Не вошли (до 1 марта)». Переносит туда три зимних случая, давно лежащих у него в закладках: Таймыр, январь, белый медведь на льду; Приморье, февраль, откушенный палец; Ямантау, февраль, шатун.

Сохраняет файл. Отпивает холодный чай, морщится, ставит кружку обратно.

Во второй строке таблицы мигает курсор.

Глава 5. К нам пришли выбирать

1 сентября 2026 года. Саянская тайга, заимка отшельника

│ 15 июля. Изба в 40 км от Магадана. Мужчина за шестьдесят, живший в лесной избе, найден мёртвым. Медведь или нет - неясно. Погиб один, спорно.

В шесть тридцать Сергей Фокич Ведерников выходит на метеоплощадку, как выходил вчера, и позавчера, и сорок лет подряд.

Будка на ножках, белая, облезлая, с жалюзи. Внутри термометры, сухой и смоченный, и старый волосяной гигрометр. Рядом дождемер, пустой: августовские дожди кончились.

Открыв дверцу будки, Ведерников наклоняется и поправляет очки. Дужка у очков перемотана синей изолентой, стёкла толстые, как донышки бутылок.

Плюс три. Влажность восемьдесят шесть. Ветер северо-западный, слабый. На бруснике иней.

Записывает в журнал карандашом, привязанным к корешку бечёвкой. Журнал сорок первый по счёту. Первые сорок стоят в избе на полке, корешками наружу, и почерк в них идёт от твёрдого к дрожащему, как кардиограмма.

Первый иней, и рано. Погода к перемене. Значит, кедровка с утра заорёт.

Огород: картошка ещё в земле, капуста в росе, лук под рогожей. За огородом ручей, а у ручья, на мокром песке, свежие следы.

Ведерников присаживается и трогает след пальцем. Передняя левая вдавлена слабее: Сосед, хромой старик, его медведь, сорок лет как сосед через ручей. Ходил ночью пить. Опять.

- Пить ходил, старый, - говорит Ведерников следу. - Совести у тебя нет, всю ночь шуршать.

Глеб давно молчит. Весной писал про свои таблицы: числа, сводки, медведи по всей стране. Мальчик считает. Всю жизнь считает. Пусть.

К полудню тайга смолкает.

Тихо.

Кедровка срывается с кедра над избой и молча уносится за ручей.

У изгороди стоит медведь.

Ведерников видит его от поленницы и опускает охапку дров на землю. Медленно, полено за поленом.

Медведь огромный. Тёмный, почти чёрный по хребту, с проседью на загривке. Стоит ровно, на всех четырёх, и передние лапы у него одинаковые.

Чужой.

- Ты чей будешь? - спрашивает Ведерников негромко. - Сосед где? Ты его съел, что ли?

Медведь смотрит.

С крыльца Ведерников берёт кастрюлю и поварёшку и бьёт, как в колокол. Звон катится по поляне, отскакивает от кедров, уходит в распадок.

Медведь смотрит.

Карабин висит в сенях на гвозде, заряженный холостыми с прошлой осени. Сняв его, Ведерников выходит на крыльцо и поднимает ствол в небо.

Выстрел.

Эхо гуляет по распадку и возвращается. Уши у медведя стоят неподвижно.

Петарды остались от лесников: прошлым летом оставили связку, на всякий случай. Ведерников поджигает одну от спички и бросает к изгороди. Петарда трещит, прыгает, плюётся искрами, и сизый дым ползёт по траве.

Медведь садится. По-собачьи, на зад, передние лапы прямо, и смотрит поверх дыма на дверь избы.

Сидит.

- Холостые, брат, у меня кончаются, - говорит Ведерников, переламывая карабин. - А терпение ещё нет. Посидим.

На ступеньку крыльца он садится сам, кладёт карабин на колени и протирает очки краем рубахи.

Солнце переваливает через голец. Тень от кедров ползёт через поляну и дотягивается до изгороди.

К четырём часам медведь ложится, кладёт морду на лапы и смотрит на дверь.

На закате голец над заимкой загорается розовым и гаснет.

Ведерников зажигает керосиновую лампу, выходит на крыльцо и садится на верхнюю ступеньку. Лампу ставит у ног.

Медведь поднимается.

Подходит ближе. Ещё ближе. Останавливается в пяти шагах, и свет лампы ложится ему на морду: широкий лоб, маленькие глаза, нос мокрый, чёрный, подрагивающий.

Старик и зверь смотрят друг на друга долго.

Очки Ведерников снимает. Без стёкол мир плывёт, зато глаза зверя видны прямо, без всякой оптики.

Выбирает. Пришёл и выбирает.

- Ты вот что, - говорит Ведерников, и голос у него ровный, лекторский, как на полевых занятиях. - Ты, брат, ошибся с репером. Я старая тренога. Меня в поле больше не ставят: ноги разъезжаются, винты заржавели. Спина у меня, - он хлопает себя по пояснице, - как теодолит после сплава. Глаза как у крота. Восемьдесят один год. Я комету Галлея видел, понимаешь? Восемьдесят шестой год, март, голец, минус тридцать. С тех пор я тут. А следующую мне уже не увидеть.

Медведь слушает.

- Найди молодого, - говорит Ведерников тише. - У молодых и спина гнётся, и глаза видят. А я своё отсмотрел.

Зверь делает ещё два шага и оказывается у самого крыльца. Ведерников протягивает к нему руку ладонью вверх, как протягивают хлеб.

Нос касается ладони.

Мокрый, холодный, шершавый. Дыхание тёплое, тяжёлое, пахнет травой и землёй. Медведь нюхает его ладонь долго, как читают письмо. Потом поднимает морду, смотрит на старика ещё раз, поворачивается и уходит к кедрам, и сумерки принимают его без звука.

Лампа у ног старика горит ярче.

В избе Ведерников зажигает вторую лампу и садится к столу. Достаёт из ящика лист миллиметровки, точит карандаш ножом, пробует грифель на ногте.

Пишет долго. Ходики тикают. Чай в кружке остывает и затягивается плёнкой.

Здравствуй, Глеб.

Пишу тебе первого сентября, в день знаний, хотя знаний у меня сегодня прибавилось ровно настолько, чтобы понять, как мало я знаю.

Утром был иней, первый в этом году, недели на две раньше нормы. Плюс три, влажность восемьдесят шесть, ветер северо-западный. Запиши себе, ты любишь цифры.

Днём ко мне пришёл гость. Медведь, но не Сосед - ты про Соседа знаешь, он хромой и деликатный. Этот чужой. Здоровый, как трактор, и вежливый, как налоговый инспектор: сел у изгороди и ждал, пока я выйду. Я его и кастрюлей, и холостыми, и петардами, которые мне лесники оставили. Ноль внимания. Сидит, смотрит на дверь.

Вечером мы с ним поговорили, как два старых инженера на пенсии: он молчал, я жаловался на здоровье. Потом он понюхал мою ладонь и ушёл. Я, Глеб, сорок лет живу с медведями через ручей и скажу тебе как геодезист, без всякой мистики: приходил он не за едой и не из любопытства.

К нам пришли выбирать.

Не спрашивай меня, кто и зачем. Я записываю наблюдения, выводы - твоё дело.

Ты ведёшь свои таблицы. Запиши и моего гостя. Жертв нет, теги - на твоё усмотрение.

И не волнуйся за меня. Наша с тобой дружба по переписке - лучшая защита от медвежьей услуги: на таком расстоянии никто никому муху на лбу не прихлопнет.

Ковш сегодня стоит над гольцом низко. К зиме поднимется.

Обнимаю.

С. Ф.

Ведерников перечитывает, зачёркивает одно слово, потом над зачёркнутым пишет его снова. Складывает лист вчетверо и надписывает конверт знакомым адресом.

Гасит лампы. В окне над гольцом стоит ковш.

Утром второго сентября над гольцом нарастает гул, и на поляну у заимки, пригибая траву, садится вертолёт лесной охраны.

Из двери выпрыгивают двое лесников в зелёных куртках. Старший, рыжий, придерживает кепку, младший тащит мешок с крупой и сахаром.

- Сергей Фокич! - кричит рыжий сквозь винты. - Живой?

- Живой, Коля. Чай будешь?

- Некогда. У кордона второй день медведь бродит. Здоровый, чужой, на людей смотрит, как прокурор. К тебе не заглядывал?

- Был вчера. Вежливый.

Лесники переглядываются.

- Давай с нами, Фокич. Вывезем, перезимуешь в посёлке, у меня комната есть.

- Я сорок лет здесь зимую, Коля. - Ведерников достаёт из-за пазухи конверт. - Вот, возьми. Глебу. В Красноярске на почту брось.

Рыжий прячет конверт в нагрудный карман и застёгивает клапан.

Вертолёт поднимается, кренится и уходит за голец. Придерживая шапку, Ведерников машет вслед до последнего гула.

На опушке над заимкой, у крайних кедров, сидит чужой медведь и смотрит вертолёту вслед.

Глава 6. Таблица

3 сентября 2026 года. Дом математика на Енисее

│ 3 сентября. Потёсово, Красноярский край. Две пенсионерки, 67 и 73 лет, ушли за грибами порознь. Тела в 30–40 м друг от друга. Погибли двое.

Глеб Аркадьевич Берестов просыпается без будильника, в пять пятьдесят, за десять минут до рассвета. Летом он спит, как все люди, семь часов. Зимой - по четырнадцать, и про зиму у него отдельная тетрадь.

Дом стоит на высоком берегу Енисея, между Красноярском и Сосновоборском, на самом краю обрыва. Место когда-то выбрал отец, лоцман, и выбрал так, чтобы из окна просматривалась вся река, от поворота до поворота. Лоцман знает цену хорошему обзору.

Встаёт Глеб тяжело, в два приёма: сначала садится, потом поднимается. Большой, грузный, борода с ранней сединой, руки, которым больше подошёл бы топор, а держат они всю жизнь карандаш.

Чайник на плиту. Банка мёда на стол: мёд таёжный, тёмный, тягучий, от пасечника с того берега, полуторалитровая банка на месяц. Ложка стоит в мёде торчком и падает медленно, как стрелка барометра.

За окном туман. Енисей под обрывом невидим, только слышно, как он идёт: ровно, широко, без плеска. Ниже плотины вода всю зиму течёт открытая, а в сентябре по утрам река парит, и туман поднимается с неё медленно, слоями, как тесто.

Видимость в окрестности нуля. К восьми, по индукции, рассеется: так случилось вчера и позавчера.

Выше по течению, за городом, стоит плотина, и с тех пор как её построили, Енисей у Красноярска разучился замерзать. Отец застал реку другой: помнил ледоход, помнил, как по льду ходили на тот берег пешком. Глебу досталась полынья длиной в сотни километров, утки, зимующие в пару, и туман над городом в сорокаградусный мороз.

Бинокль висит на гвозде у окна, рядом с отцовской лоцманской фуражкой, выгоревшей до серого. Глеб снимает бинокль, открывает форточку и ждёт.

К семи туман редеет. Сначала проступают бакены, красный и белый, потом вода, тёмная, гладкая, потом утки.

На страницу:
2 из 9