
Полная версия
ДО СНЕГА

Валерий Рябинин
ДО СНЕГА
От автора
Роман «До снега» — художественное произведение. Все персонажи, организации и события в нём вымышлены, а любые совпадения с реальными людьми, живыми или умершими, и с реальными организациями случайны. Реальные лица, события и места упоминаются в художественном контексте, и всё, что им приписано в романе, создано воображением автора. Эпизоды с нападениями медведей основаны на открытых источниках, но их обстоятельства и участники изменены. Полная правовая оговорка приведена в конце книги.
Часть первая. Шум
Пролог. Лёд
5 января 2026 года. Таймыр
│ 5 января. Лёд у посёлка Мысок, Таймыр. Белый медведь напал на семью на зимней рыбалке. Рыбаки отогнали его рёвом моторов. Ранены трое, среди них ребёнок.
Два «Бурана» выходят из Мысока в половине одиннадцатого утра и через минуту тонут в темноте. Полярная ночь держит Таймыр шестую неделю. Солнце осталось за краем земли, и до середины января его здесь вспоминают по календарю.
Впереди идёт отец: широкая спина, ружьё в чехле поперёк нарт, ледобур, пешня, ящик под рыбу. Следом мать с рацией на груди, а за её спиной в нартах сидит сын одиннадцати лет, закутанный в оленью шкуру по самые глаза.
Мороз под сорок. Выхлоп встаёт за машинами белыми столбами и висит в воздухе до самого края света фар. Гусеницы визжат по насту. Фары режут темноту на два узких коридора, и по каждому навстречу бежит ровный, как столешница, лёд Енисейского залива.
Глубоко под гусеницами бьёт выстрел - гулко, с раскатом, на весь залив. Сын вскакивает в нартах.
- Пап!
- Лёд, - бросает отец через плечо. - Мороз его рвёт. Сиди.
Второй выстрел уходит вдаль, к невидимому берегу.
Стреляет.
Мать, глядя вперёд, ловит сына за капюшон и рывком усаживает обратно. Небо над заливом чистое и чёрное, звёзды висят низко, крупные, как шляпки гвоздей на крышке сундука.
- Семь! - кричит сын сквозь мотор. - Мам, вон семь, поварешкой!
- Ковшом, - поправляет мать. - Большая Медведица.
- А медведь где?
- На небе. Там ему и место.
Огни Мысока за спиной гаснут один за другим, и вокруг остаётся только залив.
Место отец находит по вешке: шест с рваной тряпкой, вмёрзший в лёд ещё в декабре. В шестистах метрах дальше горят фары соседей - Кузьмич с Ерохиным приехали раньше и уже сидят над лунками.
Ледобур входит в лёд с хрустом, как в сахар. Толщина - в руку от плеча до пальцев: отец меряет пешнёй и довольно хмыкает. Из лунки поднимается чёрная вода и парит, будто под заливом топят баню.
Сеть уходит под лёд. Через час на свет фары выползает первый сиг, бьётся на снегу и затихает, схваченный морозом за минуту. В ящик он падает со стуком, как деревяшка.
К полудню над южным краем залива проступает полоса серебра. Остальное небо густеет чернилами, и полчаса мир стоит синий, как в бутылке. Потом синева уходит.
Рация на груди у матери хрипит.
- Сиг у вас какой? - спрашивает голос Кузьмича.
- Мелкий, как твои шутки, - отвечает отец.
- Значит, крупный. - Кузьмич смеётся, потом добавляет другим голосом: - Тихо сегодня. Даже песца нету.
Отец оборачивается к темноте за кругом света. Через полчаса оборачивается ещё раз. Мать трёт сыну щёки варежкой до красноты.
К двум часам темнота встаёт вокруг стеной, и свет держится только у фар. Сын поднимается: термос с чаем остался в нартах у второго «Бурана», за краем света. Шаги хрустят по насту и уходят из круга.
У нарт темно. Сын шарит рукой по шкурам, находит термос и выпрямляется.
Рядом дышат.
В луч фары сначала вплывает пар - густой, тёплый, на высоте его лица. Пар клубится, тает и вплывает снова. Следом из темноты выдвигается голова: узкая, длинная, жёлтая от старости, с чёрным мокрым носом.
Медведь.
Термос падает и катится по льду, выпуская тонкую струйку пара. Запах доходит раньше зверя: мокрая шерсть, рыба, тяжёлое звериное тепло.
- Пап!..
Отец уже бежит с пешнёй в руке и орёт на бегу так, что рвёт голос:
- В нарты! Под нарты, кому сказал!
Медведь бьёт лапой по нартам, и они переворачиваются, накрывая мальчишку шкурами.
Удар.
Второй достаётся отцу: его швыряет на лёд, шапка улетает в темноту, пешня со звоном отлетает в сторону.
Мать подлетает с ледобуром и бьёт зверя в плечо со всего маху, как колют лёд. Медведь разворачивается к ней медленно, всем телом. Лапа приходит ей в бок, и мать падает рядом с мужем.
Отец на четвереньках дотягивается до ящика и швыряет его зверю в морду. Сиги разлетаются по льду и блестят в свете фары, как лезвия. Медведь отворачивает голову и нюхает рассыпанную рыбу.
Мать рычит. Без слов, по-звериному, поднимаясь на колени, тянется к ледобуру.
Медведь делает шаг к ней и задевает плечом «Буран». Машина заваливается набок, фара упирается в небо.
Рация, отлетевшая в снег, шипит голосом Кузьмича:
- Эй! Чего там у вас? Слышите?
Из-под шкур кричит мальчишка:
- Мама!
Фара на боку светит прямо вверх, в чёрное небо, туда, где горят семь звёзд ковша.
Кузьмич стоит над своей лункой с рацией в кулаке и смотрит, как вдали у соседей пляшет и гаснет свет. Из рации рвётся детский крик.
- Слышь? - Ерохин роняет удочку. - Это у них.
- Заводи! - Кузьмич уже бежит к вездеходу. - Всё заводи, что есть! Гудок дави!
Мотор. Второй. Сирена. Гудок.
Два «Бурана» и старый вездеход срываются с места и идут по льду на дальнем свете, с рёвом, с воем, будто на войну. Ерохин давит гудок ладонью и держит. Кузьмич стоит на подножке вездехода и палит из ракетницы в небо. Красная ракета повисает над заливом, и лёд под ней наливается тёмно-красным, как угли.
Медведь поднимает голову в шум. Дальний свет бьёт ему в глаза, и зверь щурится, как человек, которому посветили фонарём в лицо.
Шаг назад. Ещё шаг.
- Медведь шум не любит! - орёт Кузьмич сквозь рёв. - Он тишину любит! Дави, Ерохин, дави!
Ракета догорает над медведем и гаснет.
На границе света зверь останавливается. Моторы ревут, гудок воет без перерыва, а медведь стоит спокойно, боком к людям, и поднимает нос.
Нюхает ветер с юга. Долго, внимательно, как пёс у калитки.
В зубах у него сиг.
Потом он поворачивается и уходит. На юг, по льду, туда, где Енисей поднимается к Дудинке, к Туруханску, к Красноярску, за две тысячи километров, против течения.
Кузьмич глушит вездеход. За ним Ерохин. Становится слышно, как тикает остывающий мотор и как всхлипывает под шкурами мальчишка, прижимая к груди разбитую руку.
Отец зажимает варежкой бок жены, другой рукой тянет к себе сына.
- Куда он? - хрипит отец.
Кузьмич долго смотрит в темноту.
- Белый на юг не ходит. Ему на юге делать нечего.
- Значит, есть чего, - говорит Ерохин.
На льду, в свете фар, остаётся цепочка следов, огромных, с бороздами от когтей. Она уходит на юг, против течения, под семью звёздами ковша.
Глава 1. Посев
50 000 000 лет до н. э. Будущие Альпы
Море было тёплым, как кровь, и таким же солёным. Над ним стояло солнце эоцена, ещё не знавшее, что его когда-нибудь станут обожествлять и бояться, и под этим солнцем тянулся архипелаг низких островов, похожих на спины задремавших зверей. Мангры уходили корнями в илистую воду, по отмелям бродили голенастые птицы, в пальмовой чаще что-то шуршало и замирало, и весь этот мир, огромный, влажный и равнодушный, дышал так медленно, что одного его вдоха хватило бы на всю будущую историю человечества.
Жара стояла на всей Земле, от края до края. Полюса стояли голые, без льда. Далеко на севере, там, где через пятьдесят миллионов лет от мороза станет стрелять лёд и люди станут сверлить его ради рыбы, тёплые волны набегали на берег, поросший пальмами, и крокодилы лежали на песке под летним солнцем, которое неделями кружило над краем моря. На западе, где однажды встанет город туманов с часами на башне, шумели мангровые пальмы, и их тяжёлые орехи плыли по течению, покачиваясь, как поплавки.
Мир цвёл, гнил, рождался и умирал, равнодушный к завтрашнему дню.
Над островами Тетиса опускался вечер.
В тот вечер свет погас не сразу. Сначала у восточного края неба потемнела вода, будто в неё уронили каплю чернил, потом тень легла на острова, и птицы поднялись все разом, без крика.
Проступили звёзды, крупные и близкие. Медведица на этом небе ещё только ждала своего часа: семь звёзд, которым однажды суждено сложиться в ковш, горели в разных концах неба, далёкие друг другу, как чужие.
По воде пошла рябь - против ветра. Над морем прошло что-то тяжёлое и беззвучное, без огня и без следа, и ушло вниз, в серый ил, копившийся на дне со времён, которым никто не вёл счёта. Море сомкнулось над ним, как смыкается над брошенным камнем.
На берегу, в корнях мангра, сидел зверёк ростом с куницу: длинный, гибкий, с острой мордой и короткими цепкими лапами. Миацид. От таких, как он, через миллионы лет пойдут все хищные звери Земли - кошки и собаки, куницы и тюлени, волки и медведи.
Зверёк поднял нос.
Он нюхал воздух над тем местом, где сомкнулось море, долго, вздрагивая всем телом, и шерсть на загривке поднялась у него гребнем. Волны снова бежали по ветру, а он всё сидел в корнях и тянул носом темноту, до последнего света на воде. Потом чихнул, попятился и исчез.
К ночи птицы вернулись на отмели, и для них этот вечер ничем не отличался от других.
Камень запомнил его навсегда.
Ил ложился на то, что легло на дно, слой за слоем. Сверху, из светлой толщи воды, всё время сыпалось: раковинки мельче песчинки, чешуя, крошки водорослей, всё мёртвое и лёгкое. Морской снег. Он шёл днём и ночью, тысячу лет и ещё тысячу, и под ним то, что пришло в тот вечер, уходило всё глубже в темноту, становясь частью дна, частью камня, частью самой Земли.
Слой за слоем. Ладонь ила за тысячу лет. Слой за слоем.
О том, что легло на дно, море забыло на следующий день. Камень молчал и хранил. Внизу, под толщей воды и времени, стояла глухая тьма, без единого огня.
Прошли миллионы лет. Острова менялись, как облака: одни уходили под воду, другие поднимались из неё, и по их берегам теперь ходили другие звери.
Тяжёлые, широкогрудые, с медвежьим телом на толстых лапах и длинной собачьей мордой, полной зубов, они бегали вдоль кромки прибоя и брали всё, что могли догнать. Люди, которые найдут их кости через десятки миллионов лет, назовут их амфиционами, а попросту - медведесобаками.
Самец гнал по отмели лошадку ростом с собаку. Брызги, хрип, короткий удар лапой, хруст. Медведесобака придавила добычу к мокрому песку и подняла голову.
Ветер шёл с моря.
Зверь втянул его ноздрями, раз и другой, и замер. Он смотрел туда, где под водой и под тысячами лет ила лежало то, что пришло однажды вечером, и стоял так долго, что добыча успела остыть у его лап. Потом взял её зубами и ушёл в заросли.
Так выглядел первый черновик. Мощный, быстрый, с носом, который чуял сквозь воду и время, и с лапами, умевшими только рвать. Черновик вышел неудачным. Медведесобаки вымрут, и их кости лягут в тот же ил, что хранит посылку. Но ветвь, к которой они принадлежали, разойдётся надвое и натрое: одни её побеги станут медведями, другие - волками и собаками, третьи уйдут в море тюленями. И медведь с собакой однажды ещё вспомнят, что они родня.
Земля тем временем двигалась. Африка ползла на север медленнее, чем растут ногти у человека, и всё же ползла, год за годом, и у камня впереди лежала вся вечность. Камень умел ждать. Однажды раковины со дна этого моря найдут на высоте двух тысяч четырёхсот метров, среди снега, в пещере, где зимуют звери.
Через двадцать миллионов лет Африка упрётся в Европу плечом, дно моря пойдёт складками, как скатерть под ладонью, и то, что легло в ил в этот вечер, поднимется к облакам, в темноту горы, которой ещё нет.
Глава 2. Палец
20 февраля 2026 года. Приморье, деревня Дубравное
│ 20 февраля. Дубравное, Приморье. Гималайская медведица у берлоги откусила охотнику большой палец. Ранен один.
Дубравное спит в распадке под шапкой печного дыма, когда охотник выходит за околицу и встаёт на лыжи. Двадцать четыре года, ружьё за спиной, нож на поясе, в рюкзаке приманка для ловушек и сухари. Впереди по брюхо в снегу прыгает лайка, рыжая, с белой грудью и хвостом колечком.
Последняя неделя сезона. До конца февраля соболь ещё идёт в ловушки, а с марта путик закрывается до осени. Тянется он по распадку километров на пятнадцать: тридцать ловушек, тридцать зарубок на стволах, тридцать раз нагнуться, проверить, заправить.
Мороз под двадцать. Небо над сопками светлеет, и в восемь из-за хребта вываливается солнце, огромное, красное, и бьёт в снег так, что режет глаза.
Тайга здесь богаче таймырской тундры и злее. Корейские кедры стоят в два обхвата. Монгольские дубы держат сухие листья до весны, и листья шуршат на ветру, как бумага. По стволам вьются лианы лимонника, голые, рыжие, похожие на старые корабельные канаты.
В кармане куртки оживает рация.
- Ну что, соболятник, - голос у дядьки сиплый, утренний. - Идёшь?
- Иду, дядь Паша. Третью прошёл, пусто.
- Тигра не видал?
- Пока бог миловал.
В четвёртой ловушке сидит соболь. Тёмный, почти чёрный, с рыжим пятном на горле, застывший за ночь в тугую дугу. Охотник стягивает перчатку, дышит на пальцы и большим пальцем отжимает пружину. Пружина тугая, с морозным скрипом. Соболь ложится в рюкзак, а ловушка снова встаёт на взвод: щелчок, кусок рябчика на крючке, еловая лапа сверху.
Лайка нюхает рюкзак и чихает.
На морозе пальцы деревенеют быстро. Охотник сжимает и разжимает кулак, хлопает ладонью о ладонь, и большой палец ноет, будто его прищемили дверью.
На пятом километре лайка замирает посреди лыжни, и шерсть на загривке поднимается у неё щёткой.
Поперёк путика идёт след. Круглый, как блюдце, четыре пальца без когтей, края ещё острые, свежие, утренние.
Тигр.
Охотник присаживается и кладёт в след ладонь в перчатке. Ладонь помещается в нём целиком, с запасом.
- Видал, - говорит он в рацию. - След. Свежий.
- Вот и не лезь к нему. Он сегодня главный.
- А я кто?
- А ты соболятник. Иди к соболям.
Охотник смеётся, свистит собаке и идёт дальше. Лайка долго оглядывается на след, потом срывается вперёд и пропадает за кедром.
Лай доносится из-под сопки, от ручья. Злой, захлёбывающийся, на одной ноте: так лайка лает на зверя, а на белку лает весело, с переливом.
Охотник сворачивает с лыжни и идёт на голос.
У ручья стоит липа. Старая, огромная, в три обхвата, с корой в трещинах, как ладонь старика. Внизу, у самых корней, в стволе чернеет лаз шириной в плечи. Лайка мечется перед ним, рычит и отпрыгивает.
Над лазом висит белая бахрома. Иней, мохнатый, длинный, как борода. Куржак. Такой иней нарастает там, где из-под снега выходит тёплое дыхание.
Бахрома шевелится.
Охотник жмёт тангенту.
- Дядь Паша. Лайка у старой липы держит, у ручья. Там дупло.
Рация молчит секунду.
- Куржак над дуплом есть?
- Есть.
- Отойди. Слышишь меня? Отойди от дерева и собаку уводи.
- Да гляну только.
- Отойди, я сказал!
Рация уходит в карман.
Охотник подходит ближе. Отводит рукой плеть лимонника, встаёт на толстый корень над самым лазом и наклоняется. Из темноты тянет тёплым, прелым, звериным. На коре вокруг лаза свежие борозды, длинные, светлые, будто дерево точили изнутри.
- Тихо, - говорит он собаке. - Тихо, сказал. Кто там у тебя?
Лай обрывается.
Лайка пятится от дерева, поджав хвост, и садится в снег у его ног.
Из лаза вылетает чёрное.
Медведица выходит из дерева, как пробка из бутылки, разом, всей тушей, и корень уходит у охотника из-под ног. Спиной вперёд он летит в снег. Ружьё соскальзывает с плеча и отлетает к ручью.
Чёрная, лоснящаяся, с узкой мордой и большими круглыми ушами. На груди у неё белый полумесяц, яркий, как вырезанный из бумаги.
Полумесяц.
Лайка бросается молча, вцепляется медведице в загривок и висит, рыча сквозь шерсть. Медведица дёргает плечом, и собака летит в сугроб, кувыркаясь.
Охотник успевает перевернуться на бок и выставить руку.
Удар.
Лапа, тяжёлая, как бревно, прижимает его к снегу. Медведица берёт зубами правую руку. Хватка короткая, точная, без рывка.
Хруст.
Крик уходит по распадку и возвращается эхом от сопки. Левой рукой охотник скребёт наст, бьёт медведицу по морде, снова скребёт. Перед глазами у него белый полумесяц, близко, во весь мир.
Лайка снова кидается сбоку и виснет у медведицы на задней лапе. Медведица смотрит только на человека. Ружьё лежит у ручья в трёх шагах, стволом в снег. Охотник тянется к нему, и тяжёлая лапа ложится ему на грудь.
Медведица отпускает руку.
Добивать она медлит. Стоит над ним, и пар из пасти оседает инеем на его ресницах. Смотрит. Глаза у неё маленькие, карие, внимательные, как у человека, который считает в уме.
Снег под его рукой краснеет.
Медведица поднимает голову. В зубах у неё палец.
Потом она пятится. Шаг за шагом, высоко держа голову, и палец белеет у неё между передними зубами. Несёт бережно, как несут подарок: так собака несёт хозяину птицу с охоты, так кошка несёт котёнка.
У липы медведица оборачивается в последний раз. Потом уходит за дерево, в заросли лимонника, и рыжие плети лиан смыкаются за ней.
Лайка выбирается из сугроба и, хромая, ковыляет к хозяину. Тычется носом ему в лицо, скулит.
Охотник садится, зажав правую руку левой. Зубами стаскивает с пояса ремень, перетягивает запястье, затягивает узел зубами же. Рация в кармане цела.
- Дядь Паша… - голос у него чужой, высокий. - Дядь Паша, медведица. Палец откусила.
- Живой?
- Живой.
- Ремнём перетяни. Жди. Еду.
В распадок возвращается тишина. Ручей журчит подо льдом. Над сопкой кричит кедровка.
Дядька приезжает через час на «Буране», с аптечкой и карабином. Шестьдесят лет, борода в инее, ушанка на затылке. Глушит мотор у ручья, смотрит на снег, на липу, на племянника, и лицо у него каменеет.
Руку перевязывает молча, туго, умело, как перевязывал себе и другим за сорок лет тайги. Колет обезболивающее прямо через штанину. Племянник шипит сквозь зубы.
- Гималайка? - спрашивает дядька.
- Гималайка. С полумесяцем.
- С медвежатами была?
- Не знаю. Из дупла вылетела.
Дядька долго смотрит на липу, на чёрный лаз, на борозды на коре.
- С медвежатами она бы тебя порвала, - говорит он наконец. - Насмерть. Я таких видел.
- Где?
- На Бикине, в девяносто восьмом. - Дядька смотрит мимо липы, в лимонник. - Серёга, друг мой, полез в дупло за медвежатами. Перекупщики тогда за медвежонка хорошо давали. Она его из дупла за голову вытащила. Хоронили в закрытом гробу.
Племянник молчит. Пальцы левой руки сами тянутся к перевязанной правой.
- А она палец взяла.
- Вот и я думаю. - Дядька трёт бороду. - Зачем ей палец?
- Может, съела?
- Гималайка мясом брезгует. Жёлудь ест, орех, ягоду. - Он помолчал. - Ты видел, что она с ним сделала?
- Унесла.
- Вот. Унесла.
Дядька стягивает рукавицу и смотрит на свою ладонь. Сгибает большой палец. Разгибает. Сгибает снова.
Лайка сидит у ног охотника и смотрит туда, где за липой сомкнулись плети лимонника. Шерсть на загривке у неё стоит щёткой.
- Поехали, - говорит дядька. - До темноты в больницу надо. Пальцы, говорят, пришивают. Если есть что пришивать.
- Нечего, - говорит охотник.
Дядька заводит «Буран» и, уже сидя, оборачивается.
- В охотнадзор сообщить надо.
- И что я им скажу? Медведица палец украла?
- Так и скажешь.
- Засмеют.
- Пусть смеются. - Дядька смотрит на липу. - Запишут, и ладно. Пусть хоть где-то будет записано.
«Буран» уходит по распадку, и лайка бежит следом, то и дело оглядываясь на старую липу.
Над чёрным лазом в стволе снова нарастает куржак.
В дереве дышат.
Глава 3. Злая гора
22 февраля 2026 года. Склон Малого Ямантау, Башкирия
│ 22 февраля. Склон Малого Ямантау, Башкирия. Шатун напал на тридцатилетнего горнолыжника. Ранен один.
От стоянки у подножия до вершины Малого Ямантау четыре часа хода, если идти так, как ходит Ильдар. Уфимцу он обещал пять.
Двое поднимаются через ельник на лыжах с камусами. Впереди Ильдар: за пятьдесят, сухой, как жердь, в выгоревшей штормовке, с термосом, притороченным к рюкзаку. Следом уфимец: тридцать лет, новый красный комбинезон, новые широкие лыжи для целины и улыбка, которую он с утра несёт в гору и растерял пока только наполовину.
Ели стоят под кухтой, тяжёлые, белые, похожие на людей в тулупах, которые замерли посреди склона на полуслове. Ветер с гольцов сбивает с веток снежную пыль, и она висит в воздухе, сверкая на солнце. Камусы шуршат по насту. Дыхание у обоих белое, частое.
- Слушай, - уфимец догоняет проводника на крутяке. - Утром ты сказал: злая гора. И засмеялся. Почему злая-то?
- Ямантау, - отвечает Ильдар через плечо. - По-башкирски «плохая гора». Деды так назвали. Им виднее.
- А почему назвали?
- Дойдём наверх - скажу.
- Интригуешь.
- Дыхание береги. Тебе ещё два часа интриговаться.
Склон становится круче. Ельник редеет, между стволами проглядывает небо, синее, морозное, без единого облака.
На середине склона Ильдар останавливается так резко, что уфимец утыкается лыжей ему в пятку.
Поперёк лыжни идёт след.
Широкий, косолапый, с ямками от когтей впереди пальцев. Петляет он без всякой цели: вправо, влево, к ели, от ели, назад, по кругу, как у пьяного, который потерял дорогу домой.
Ильдар присаживается на корточки и трогает край следа перчаткой. Край рассыпается: свежий, утренний.
- Медведь, - говорит уфимец и улыбается шире. - В феврале? Они же спят.
- Этот не спит.
Шатун.
- Разбудили его, - Ильдар поднимается, отряхивает колени. - Или сам встал. Жира с осени мало набрал, вот и бродит. Голодный, злой. Хуже зверя нет.
- Ну, нас двое.
- Нас двое. А он у себя дома.
Ильдар долго смотрит вверх по склону. Потом сворачивает с прямой лыжни и уводит в сторону, широкой дугой, к открытому гребню, где ельник редеет и видно далеко во все стороны. Гребень длинный, ветреный, в наддувах, и камусы на нём то и дело проскальзывают назад. Уфимец догоняет проводника, и шутки у него кончаются.
След уходит наискосок через ельник, вверх, туда же, куда идут они.
Вершина встречает ветром.
Скалы в инее, курумник под снегом, каменный тур, к которому привязаны выцветшие ленты, синие, белые, красные. Ветер треплет их, и они щёлкают, как флажки на трассе.
Внизу, сколько хватает глаз, тянутся хребты, белые, складчатые, похожие на смятую простыню. А напротив, через долину, поднимается Большой Ямантау: тёмный, широкий, тяжёлый, как спина зверя, который лёг поперёк неба.
Уфимец фотографирует всё подряд: тур, ленты, Ильдара, себя на фоне Большого Ямантау. Ильдар наливает чай из термоса в крышку, смотрит на часы и вполголоса ругается по-башкирски.









