Как нас учили умирать
Как нас учили умирать

Полная версия

Как нас учили умирать

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

— Фаустпатрон вам показывали в пятнадцать лет? — переспросил Орлов.

— Да.

— Кто?

Маттиас назвал фамилию Беккера. Капитан записал.

— Хорошо.

Это «хорошо» показалось почти оскорбительным.

— Что хорошего?

Лебедев перевёл. Орлов посмотрел на него.

— В том, что вы отвечаете точно. Не в том, что подростка учили уничтожать танк.

Маттиас замолчал. Он ждал ловушек, но капитан слишком часто отделял факт от оценки. Это выбивало почву из-под привычной защиты.

— Почему вы воевали? — спросил Орлов наконец.

Ответ был готов давно.

— Защищали Германию от большевизма.

— Германия только защищалась?

— Да.

— Всю войну?

— Да.

Орлов посмотрел в записи.

— Ваш отец где погиб?

Маттиас напрягся.

— На Востоке.

— В Советском Союзе?

— Да.

— Тогда что он там защищал?

Маттиас почувствовал холод в груди.

— Это была превентивная война.

— От чего именно?

— Советский Союз готовился напасть.

— Откуда вы знаете?

— Это известно.

— Когда Германия напала на Советский Союз, вам было одиннадцать?

— Да.

— Значит, военные планы Советского Союза вам не показывали.

Маттиас вспыхнул.

— Я читал.

— Что?

Он попытался вспомнить. Газетные статьи. Брошюры. Речи. Ни одного документа. Орлов не настаивал.

— Польша?

Маттиас молчал.

— Норвегия? Бельгия? Нидерланды?

— Я не знаю подробностей.

Капитан неожиданно кивнул.

— Хорошо. Тогда не будем требовать ответа, которого вы не знаете.

Фраза подействовала сильнее давления. Маттиас привык, что отсутствие ответа — слабость. На собрании, в школе, на занятиях надо было говорить уверенно, даже если не знаешь. Сомнение означало недостаток убеждённости. Здесь взрослый офицер позволил ему не знать — и этим будто отнял возможность прикрываться готовой формулой. Орлов перевернул лист.

— Вы считаете себя солдатом?

— Да.

— Звание?

— Нет звания.

— Воинская часть?

Маттиас молчал.

— Командир?

— Беккер руководил нами.

— Он военнослужащий?

— Не знаю.

— Тогда снова: почему вы считаете себя солдатом?

— Я сражался.

— Это описание действия. Я спрашиваю, кто сделал вас солдатом.

Он ощутил злость.

— Я не ребёнок.

Орлов отложил карандаш.

— Сколько лет?

— Я уже сказал.

— Пятнадцать.

— И что?

— То, что выдача винтовки не прибавляет человеку возраста.

Маттиас сжал кулаки.

— Я сам согласился.

— Это важно.

Он ожидал насмешки, но Орлов продолжил спокойно:

— Вы отвечаете за то, что делали. Но взрослые отвечают за то, что поставили вас туда, где вам пришлось это делать. Одно не отменяет другого.

Маттиас растерялся. Ему казалось, есть только два варианта: либо он герой, сознательно принявший долг, либо ребёнок, которого вообще нельзя считать ответственным. Орлов предлагал третье — неприятное и сложное. Маттиас мог быть одновременно подростком, которого использовали, и человеком, который всё-таки нажимал на спуск. Это не давало спрятаться ни за возрастом, ни за героизмом.

— Если взрослые мужчины защищали страну, — продолжил Орлов, — зачем понадобился пятнадцатилетний мальчик?

— Потому что война.

— Это не ответ.

— Все должны защищать Родину.

— И дети?

— Я не ребёнок.

Орлов устало выдохнул.

— Хорошо. Когда вам было десять, вы были ребёнком?

— Да.

— В двенадцать?

Маттиас помедлил.

— Наверное.

— В четырнадцать?

Он понял, куда ведёт вопрос, и замолчал. Капитан не улыбнулся.

— Вот поэтому я спрашиваю не о слове, а о границе. Кто её провёл? Вы сами? Беккер? Государство, которому не хватило взрослых солдат?

Маттиас почувствовал, как лицо горит.

— Вы хотите, чтобы я сказал, что меня заставили.

— Нет.

— Но именно это вы доказываете.

— Я ничего вам не доказываю. Я записываю, что произошло.

— Тогда зачем вопросы?

Орлов посмотрел на него долго, почти с любопытством.

— Потому что факты без вопросов часто становятся удобными.

Маттиас перевёл взгляд на Лебедева. Тот молчал. Допрос закончился без признаний, угроз и требований покаяться. Никто не заставил Маттиаса сказать, что Германия виновна. Никто не потребовал назвать себя преступником. Ему даже позволили исправить одну фамилию в протоколе. Именно это беспокоило сильнее всего. На обратном пути он догнал Лебедева в коридоре.

— Ты говорил, что твоя мать умерла из-за немцев.

— Да.

— Где?

— В Ленинграде. От голода.

— Сестра тоже?

— Да. Ей было одиннадцать.

Маттиас остановился. Он слышал о Ленинграде. Карты, сводки, военные комментарии. Город окружён. Снабжение нарушено. Сопротивление продолжается. Всё было описано языком, в котором голод существовал как средство давления на гарнизон.

— Там были военные, — сказал он.

— Были.

— Значит, город был целью.

— Был.

Ответ снова оказался неудобным. Маттиас ждал, что Андрей скажет: нет, это были только женщины и дети. Тогда можно было бы возразить. Но Лебедев соглашался с очевидным и оставлял рядом другую очевидность.

— И гражданские тоже были, — добавил он.

Маттиас опустил взгляд.

— Ты рассказываешь это, чтобы я чувствовал себя виноватым?

— Ты спросил.

— Но я немец.

— Это факт рождения. Не приговор.

— А если мой отец был там?

— Тогда надо узнать, что делал твой отец.

— А если делал плохое?

Лебедев помолчал.

— Тогда это будет правдой о твоём отце. Не о тебе.

Он ощутил почти физическую боль.

— Ты легко говоришь.

— Нет.

Андрей посмотрел в окно. Двор был забит машинами, носилками, людьми.

— Очень нелегко.

Они дошли до двери.

— И ещё, — сказал Андрей. — Не верь мне только потому, что я говорю уверенно.

Маттиас нахмурился.

— Почему?

— Потому что уверенность не делает человека правым.

— Тогда кому верить?

— Фактам. Свидетельствам. Нескольким источникам. Иногда себе, но осторожно.

— Это невозможно.

— Да.

— Что «да»?

— Невозможно жить, ни разу не ошибившись.

Маттиас смотрел на него, не понимая, почему эта мысль звучит почти как освобождение и одновременно как угроза.

— Смотри сам, — продолжил Андрей. — Сравнивай. Проверяй. Решай.

— А если решу, что ты лжёшь?

— Значит, решишь.

Лебедев ушёл. Маттиас долго стоял в коридоре на костылях, пока санитар не велел двигаться. Его всю жизнь учили искать человека, которому можно доверить правильный ответ. Впервые взрослый отказался от этого права. И Маттиас ещё не знал, что свобода думать самому сперва ощущается не как свобода, а как потеря опоры. Вернувшись после допроса, Маттиас был зол почти до дрожи. Он ожидал унижения, угроз, попытки заставить его отказаться от Германии. Вместо этого получил несколько вопросов, которые продолжали звучать уже без Орлова. Почему отец оказался в Советском Союзе? Почему пятнадцатилетнему выдали оружие? Почему война, начатая далеко от немецких границ, называлась защитой? Он лёг, отвернувшись к стене, и стал подбирать ответы. Не для русских — для себя.

Польша угрожала Германии. Союзники окружали. Большевизм собирался напасть. Превентивная война. Европу спасали от коммунизма. Так говорили учителя и радио. Маттиас перебирал формулировки, словно листал учебник. Проблема заключалась в том, что теперь каждая фраза требовала следующего вопроса. Кто сказал? Откуда известно? Когда? Какие документы? Лебедев словно испортил привычный язык. Раньше утверждение заканчивало разговор. Теперь оно только начинало его. Маттиас ненавидел это состояние. Голова болела сильнее спины. Ему хотелось вернуть уверенность хотя бы на час. Он позвал Анну и попросил бумагу. Написал сверху: «Почему Германия была права». Первая строка далась легко. «Мы защищали Европу от большевизма». Под ней, почти против воли, появилась другая: «Кто решил, что для этого надо войти в Советский Союз?» Маттиас перечеркнул вопрос. Написал следующий аргумент.

Через несколько минут рядом снова возник вопрос. К вечеру лист был исполосован линиями. Он скомкал бумагу и бросил на пол. Лебедев, зайдя позже, поднял её.

— Не читай.

Андрей положил комок на тумбочку.

— Не буду.

— Тебе всё равно?

— Нет.

— Тогда почему не читаешь?

— Ты сказал не читать.

Маттиас уставился на него. Даже уважение к просьбе раздражало. Всё, что делал Андрей, каким-то образом лишало Маттиаса удобного врага.

— Я ненавижу тебя, — сказал он.

— Возможно.

— Не «возможно». Ненавижу.

— Хорошо.

— И это всё?

— А что ещё должен сделать?

Маттиас отвернулся. Через несколько минут сказал тише:

— Потому что до тебя всё было проще.

Андрей долго молчал.

— Знаю.

В этот вечер Маттиас впервые понял, что сопротивляется уже не человеку. Он сопротивляется необходимости отвечать самому. На следующий допрос Маттиас попросился сам. Орлов удивился, но согласился.

— Хотите что-то добавить?

— Нет. Спросить.

Капитан отложил карандаш. Маттиас долго формулировал.

— Если вы считаете, что Германия напала, зачем вы спрашиваете меня? Вы же уже знаете ответ.

Орлов посмотрел на переводившего Лебедева, потом снова на Маттиаса.

— Я знаю, когда немецкие войска пересекли границу Советского Союза. Это факт. Я не знаю, что именно вам объясняли и почему вы этому поверили. Это другой вопрос.

— Но вам выгодно, чтобы я сказал, что нас обманывали.

— Возможно.

Маттиас вздрогнул от неожиданности.

— Тогда как я могу вам верить?

— Не обязаны.

Лебедев едва заметно улыбнулся: знакомая формула. Орлов продолжил:

— Именно поэтому есть документы. Даты. Приказы. Свидетельства разных людей. Хорошо, когда вывод можно проверить независимо от того, выгоден он мне или нет.

Маттиас молчал. Он ожидал пропаганды в обратную сторону — русского Беккера, только с другой эмблемой. Вместо этого офицер признавал собственную заинтересованность и предлагал проверять. Это не делало русских автоматически правыми. Но меняло способ разговора.

— А если ваши документы тоже ложь?

— Тогда ищите другие.

— Где?

Орлов устало потер переносицу.

— После войны будет много работы у людей, которые умеют читать архивы.

Тогда фраза показалась Маттиасу почти бессмысленной. Через несколько лет он вспомнит её в университете. Пока же он вернулся в палату с новым раздражением: даже враг не давал ему удобной причины не думать.


Глава 5. До войны

До войны отец был учителем. Маттиасу понадобилось почти два года после его смерти, чтобы забыть эту простую вещь и превратить Фридриха Крюгера в фотографию в траурной рамке. На фотографии отец выглядел слишком серьёзным. Высокий лоб, круглые очки, воротник застёгнут. Именно таким Маттиас потом вспоминал его чаще всего — будто человек постепенно становился похож на собственный официальный портрет. На самом деле Фридрих Крюгер был неудобным, рассеянным и временами смешным. Он забывал чинить дверцы шкафов, читал за обедом, клал карандаши в сахарницу, а однажды пришёл на школьное собрание в разных носках и заметил только вечером. Мать сердито говорила, что человеку, способному два часа рассуждать о Веймарской классике, можно было бы научиться закрывать окно перед дождём. Отец преподавал историю и литературу. Иногда дома проверял тетради и вслух возмущался штампами учеников.

— «Наш великий немецкий дух». Что это вообще значит? — говорил он.

Маттиас, которому тогда было девять или десять, смеялся.

— Значит, мы великие.

— Очень удобное объяснение.

— А мы не великие?

— Отдельные немцы бывали великими. Другие — глупыми. Третьи — преступниками. Страна не делает всех одинаковыми.

Маттиас тогда считал это скучной взрослой придирчивостью. По воскресеньям отец иногда водил его к реке. Рыбачить Маттиас не любил. Его раздражало сидеть неподвижно ради рыбы, которую можно купить. Но по дороге отец рассказывал истории — не школьные даты, а подробности: как писатели ссорились, как короли боялись, как министры ошибались, как революционеры после победы становились чиновниками.

— Почему в учебниках этого мало? — спросил однажды Маттиас.

— Потому что учебник любит прямые линии. Жизнь редко их предоставляет.

В другой раз, увидев колонну солдат, отец сказал:

— Запомни: армия нужна стране. Но страна — не армия. Если однажды тебе скажут, что Германия существует только там, где маршируют солдаты, не верь.

— Почему?

— Потому что тогда Германия без войны перестанет существовать.

Маттиасу было десять. Он запомнил только последнюю фразу и вскоре забыл. Потом появилась организация. Сначала всё было простым и привлекательным. Походы. Костры. Спорт. Соревнования. Новая форма. Чувство, что ты становишься старше и принадлежишь к огромному сообществу, в котором каждый знает своё место. Маттиас возвращался домой возбуждённый, рассказывал о маршах, песнях, заданиях. Отец слушал. Не запрещал. Мать однажды спросила:

— Почему ты его не остановишь?

— Потому что запрет сделает их интереснее меня.

— А так?

— Так хотя бы будет разговаривать.

Отец поступал хуже любого запрета: задавал вопросы.

— Руководитель сказал, что евреи виноваты в поражении и бедности, — однажды рассказал Маттиас.

— Какие именно евреи?

— Что?

— Имена.

— Все знают.

— «Все знают» — опасная фраза.

— Почему?

— Потому что после неё обычно перестают проверять.

Маттиас сердился.

— Ты всегда споришь.

— Работа такая.

— Почему ты не можешь просто быть за Германию?

Отец снял очки.

— А кто сказал, что спорить с немцем значит быть против Германии?

Тогда Маттиасу казалось, отец боится нового времени. Страна менялась быстро: флаги, парады, речи, строительство, формы, чувство силы после лет унижения. Учительские сомнения казались жалкими рядом с уверенностью людей на трибунах. Самое опасное происходило незаметно. Слова менялись. Сначала «товарищество». Потом рядом появилось «единство». Затем — «чистота». «Кровь». «Верность». «Враг». «Жертва». Маттиас не помнил дня, когда начал использовать их всерьёз. Они просто вошли в речь, как новые выражения, услышанные от старших.

В школе некоторые учителя менялись тоже. Один исчез. Сказали, что переведён. Другой стал начинать урок с политического сообщения. На стенах появлялись портреты. История постепенно становилась доказательством того, что настоящее неизбежно и правильно. Отец раздражался всё чаще. Однажды вечером он вырвал из газеты статью и положил перед Маттиасом.

— Прочитай заголовок.

— «Еврейская угроза немецкой культуре».

— Теперь статью.

Маттиас прочитал.

— Сколько там конкретных фактов?

— Что?

— Имен, дат, документов, поступков.

Маттиас начал искать. Почти ничего.

— Зачем тогда написано?

— Потому что правда.

— Откуда знаешь?

— Опять начинаешь.

Он ушёл, хлопнув дверью. Позже мать сказала:

— Ты мог бы быть мягче.

Отец ответил так тихо, что Маттиас услышал только потому, что стоял за дверью:

— Боюсь, потом будет поздно.

Летом 1941 года наступило то самое «потом». Утром по радио сообщили о начале войны с Советским Союзом. Маттиас слушал, чувствуя возбуждение и страх одновременно. Речь была стройной: угроза с Востока, превентивный удар, защита Европы. Отец долго молчал за завтраком. Потом сказал:

— Мы напали.

Мать резко подняла голову.

— Фридрих, не при детях.

— Ему двенадцать. Через несколько лет его могут отправить воевать. Пусть хотя бы знает, кто первым перешёл границу.

— Ты повторяешь вражескую пропаганду, — выпалил Маттиас.

Отец посмотрел на него без гнева.

— Граница — не пропаганда.

Маттиас ненавидел его за спокойствие. В тот день он ушёл на занятие, не попрощавшись. Первые месяцы войны казались доказательством правоты всех, кроме отца. Сводки шли одна за другой, города на карте отодвигались восточнее, руководители говорили о скорой победе. Маттиас чувствовал почти торжество, когда вечером смотрел на отца: вот видишь. Фридрих не спорил.

Позже письма знакомых становились реже. В домах появлялись траурные рамки. Сводки меняли тон. Маттиас этого не замечал или не хотел замечать. Потом отца призвали. Это произошло не сразу. Возраст, профессия, какие-то отсрочки держали его дома дольше многих. Когда повестка всё-таки пришла, мать села за стол и долго смотрела на бумагу. Отец прочитал два раза, сложил и сказал:

— Ну что ж.

Маттиас ожидал другой реакции. Решительности. Гордых слов. Вместо этого отец вечером чинил давно сломанную дверцу шкафа.

— Зачем сейчас? — спросил Маттиас.

— Чтобы мать потом не ругалась, что ушёл и оставил.

— Ты же вернёшься.

Отец посмотрел на него.

— Надеюсь.

Слово разозлило.

— Все вернутся после победы.

— Маттиас.

— Что?

— Не требуй от людей обещаний, которых они не могут дать.

Перед отправкой отец достал том Гёте.

— Возьми.

— Зачем?

— Книги иногда переживают людей.

— Ты опять.

— Я не собираюсь умирать. Но это не значит, что смерть спрашивает мои планы.

Маттиас не хотел слушать. У двери отец положил ему руку на плечо.

— Запомни одну вещь. Не позволяй никому думать вместо тебя.

— Я умею думать.

— Тогда не отдавай это умение. Ни мне. Ни учителю. Ни человеку в самой красивой форме.

Маттиас кивнул только для того, чтобы закончить разговор. Письма с Востока приходили нерегулярно. Отец почти не писал о боях. Спрашивал о школе, о матери, о Лотте. Жаловался на холод, на грязь, на то, что книги быстро портятся. Несколько раз появлялись странные фразы. «Здесь многое не похоже на то, что нам рассказывали дома». «Люди остаются людьми, даже когда нам удобнее считать их только врагами». «Иногда приказ легче выполнить, чем потом вспомнить». Маттиас не задерживался на этих строках. Они мешали ясной картине. В 1943 году пришло извещение. Мать открыла конверт у окна. Сначала читала молча, потом села. Лотта не понимала, что происходит. Маттиас выхватил бумагу. «Пал смертью храбрых». Три слова. Он перечитал их много раз. Они стали спасением.

Если отец погиб храбро, смерть имела высокий смысл. Если имела смысл — война была необходима. Если война необходима — сомнение в ней оскорбляет отца. Логика была простой, почти безупречной, и именно поэтому Маттиас держался за неё так крепко. Боль превратилась в обязанность. Организация быстро подхватила это. Беккер говорил правильные слова:

— Твой отец выполнил долг. Теперь твоя задача быть достойным.

Маттиас выпрямлялся. Каждая похвала делала отца чуть менее живым и чуть более похожим на монумент. Он перестал вспоминать, как Фридрих забывал зонтик или плохо пел. Помнил только форму, фотографию, извещение. Горе стало удобным для идеологии именно потому, что Маттиас сам хотел этой удобности. Теперь, лежа в госпитале среди тех самых русских, от которых его учили защищать память об отце, он вдруг вспомнил последнюю фразу у двери. Не позволяй никому думать вместо тебя. От этой памяти стало почти физически стыдно. Не потому, что он разлюбил отца. Наоборот. Потому что впервые понял: возможно, два года он защищал отцовскую смерть именно тем способом, которого сам отец боялся больше всего. Маттиас попытался прогнать мысль. Она вернулась вечером. Потом ночью.

Утром он разозлился на Лебедева, хотя тот даже не приходил. Так началось сопротивление. Не русским. Самому себе. На следующий день воспоминания об отце приходили не по порядку. Не война. Не похоронка. Сначала обычные вещи. Фридрих Крюгер за столом проверяет школьные тетради и красным карандашом подчёркивает одно и то же слово у трёх учеников. Сердится, что дети повторяют готовую формулировку из учебника. «Если все написали одинаково, значит, либо я гениально объяснил, либо никто не думал», — говорит он матери. Маттиасу десять. Он смеётся, не понимая. Другой вечер. Отец слушает радио, потом внезапно выключает.

— Почему?

— Потому что человек слишком уверен в том, чего не может знать.

— Но по радио сказали официально.

— Официальность — это происхождение утверждения. Не доказательство.

Тогда Маттиас закатил глаза. Отец умел испортить даже новости. После вступления в Гитлерюгенд разговоров стало больше. Не громких скандалов. Именно разговоров — оттого они раздражали сильнее. Фридрих спрашивал, что понравилось на занятии, что говорил руководитель, почему мальчики повторяли клятву именно такими словами.

— Ты против организации? — однажды спросил Маттиас.

Отец посмотрел на него внимательно.

— Я против того, чтобы любая организация становилась больше твоей совести.

— Это красивые слова.

— Да. Поэтому не верь им только из-за красоты.

Маттиас ушёл, хлопнув дверью. Теперь, вспоминая, он испытывал почти физическое унижение. Сколько раз отец оставлял ему предупреждения, а он превращал их в раздражающие особенности взрослого человека. После смерти всё неудобное исчезло. Осталась фигура солдата, которую можно было поставить рядом с любым лозунгом. Самое тяжёлое заключалось не в том, что организация воспользовалась его горем. Маттиас сам позволил воспользоваться. Ему нужен был смысл. Нужна была причина, по которой отец не вернулся. Случайный осколок, ошибочный приказ, чужая политическая воля — всё это было невыносимо. Гораздо легче сказать: погиб за Германию. Тогда смерть становилась платой, а не потерей. Маттиас лежал и думал, что человек иногда защищает идеологию не потому, что она убедительна, а потому, что без неё приходится заново пережить старое горе. От этой мысли он устал сильнее, чем от упражнений для ног. Когда пришёл Лебедев, Маттиас спросил:

— Если окажется, что мой отец погиб зря, что мне тогда делать?

Андрей ответил не сразу.

— Не знаю.

Маттиас усмехнулся без злости.

— Конечно.

— Но человек не становится зря прожившим только потому, что причина его смерти была ложной.

Маттиас посмотрел на него. Эта мысль была ещё слишком тяжёлой, чтобы принять. Но впервые он не попытался немедленно её отвергнуть. В одном из последних писем отец писал о русском учителе, которого встретил в какой-то деревне. Письмо сохранилось плохо; часть строки была размыта водой. Фридрих не называл фамилии и почти ничего не объяснял. «Сегодня говорил с человеком, который до войны преподавал детям. Мы едва понимали друг друга, но оказалось, что школьная усталость интернациональна. Он показал мне старый учебник. Я подумал, что при других обстоятельствах мы могли бы спорить о методике, а не стоять друг перед другом в форме». Маттиас раньше пропускал этот абзац. В нём не было ничего героического. Теперь читал снова и снова. Отец встретил на Востоке человека, который не вписывался в слово «русский». Точно так же Маттиас встретил Лебедева. Повторение было почти пугающим.

— Почему он не написал больше? — спросил Маттиас у матери.

— Наверное, боялся цензуры.

— Или себя.

Мать посмотрела.

— Что?

— Если написать слишком много, придётся признать, что враг похож на тебя.

Она долго молчала.

— Возможно.

Маттиас впервые услышал от матери это слово без раздражения. Потом она достала из ящика ещё два письма, которые прежде не показывала.

— Почему?

— Ты был слишком сердит после его смерти.

— Это мои письма тоже.

— Нет. Они были мне.

Маттиас хотел спорить, но остановился. Ещё одна граница: близость не даёт права на всё. Мать сама протянула листы. В одном отец писал, что устал от фраз о судьбе Германии. «Я всё чаще хочу, чтобы судьба Германии на несколько дней обошлась без меня», — стояло там. Маттиас почувствовал одновременно облегчение и обиду. Почему отец никогда не говорил этого ему? Почему оставил сына один на один с Беккером и красивыми словами? Потом понял несправедливость вопроса. Отец ушёл на фронт, когда Маттиас был ребёнком. Возможно, думал, что вернётся и успеет договорить. Война отняла не только человека. Она оборвала разговор.

Теперь Маттиасу приходилось продолжать его самому. Однажды мать до войны застала Маттиаса, когда он вырезал из газеты фотографию колонны Гитлерюгенда. Он хотел прикрепить её над столом.

— Красиво, — сказала она.

Он обрадовался.

— Да.

— Именно поэтому будь осторожен.

Маттиас тогда не понял.

— С чем?

— С красивыми вещами, которые требуют от тебя согласия.

Он пожал плечами. Мать редко говорила о политике и потому её замечание не запомнилось как важное. Теперь оно всплыло с неприятной ясностью. В семье не было тайного сопротивления. Никто не собирался ночью слушать запрещённые передачи, не прятал преследуемых, не писал листовки. Отец сомневался и всё же пошёл служить. Мать боялась и молчала. Они были обычными людьми — именно это позже станет для Маттиаса самым трудным материалом для размышлений. Зло не всегда требует фанатиков. Иногда ему достаточно миллионов людей, которые не хотят рисковать привычной жизнью. Но пятнадцатилетний Маттиас пока ещё не мог думать так далеко. Ему нужно было сперва разрешить себе другое: признать, что отец мог сомневаться и всё равно подчиняться. Это разрушало удобное деление на героев и трусов.

На страницу:
3 из 4