Бумажный человек
Бумажный человек

Полная версия

Бумажный человек

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

— «Наблюдение», — Сара поставила афишу ровно в стопку. — Ты так виляешь, когда что-то не складывается.

— Я совсем не виляю, — обиделась Элеанор.

— Виляешь, — Сара выровняла край стопки. — Я не знаю, как это устроено, знаю только, что когда у тебя всё в порядке, ты об этом не думаешь. А ты сейчас про карту думаешь третий раз с завтрака.

— Я про карту думаю потому, что он про карту спросил.

— Он про карту спросил в первый день, — Сара отряхнула ладони. — Ты про карту думаешь с тех пор, как он приехал.

Элеанор закрыла блокнот и посмотрела на кота, который лежал на описи и смотрел в окно, где уже темнело. Барнаби приподнял голову и посмотрел на неё долгим взглядом существа, которое всё слышало, но никому не собиралось этого пересказывать, потом снова уткнулся носом в опись.

— Я знаю, и в том-то дело, что знаю, — Элеанор пододвинула опись поближе к коту.

Ночь пришла быстро: не темнело, а выключалось.

Утром, на седьмой день его пребывания, Элеанор узнала, что за его спиной в Бухте говорят три разные вещи.

Джесс говорила, что у Хейла прекрасные манеры и что он напоминает ей отца, который умер, не дожив пяти лет до шестидесяти. Линда говорила, что видела, как он считал сдачу, хотя деньги клал на стол без сдачи. Морин не говорила ничего и уходила из «Медного чайника», когда он заходил, а однажды, засучив рукав, показала Элеанор внутреннюю сторону запястья, где была старая, давно побелевшая полоса.

— Что это у тебя за полоса? — Элеанор взглянула на запястье.

— Муж швырнул в меня горячий чайник, — Морин потёрла запястье, будто ему снова было горячо. — Я столько лет никому не говорила. А сейчас говорю, потому что сижу напротив человека, который так же держится за грудь, как тот, кто меня бил.

— Морин, это ведь не связано, — возразила Элеанор.

— Я не говорю «связано» — я говорю, что не хочу быть рядом, когда он упадёт. — Она посмотрела на свои руки. — Не потому что злая, а потому что человек, который замечал такие вещи двадцать лет назад, сегодня сидит на ступеньке, и это несправедливо — слишком много всего сходится.

Она ушла и не возвращалась два дня.

Элеанор записала и это — осторожно, не как факт, а как отметку: «Морин Д. перестала приходить в „Медный чайник“». Потом подумала, что сама Элеанор ведёт себя точно так же: делает вид, что не замечает, и очень аккуратно обходит то, что заметила.

Потому что Элеанор Хейс была архивистом. И архивист — это прежде всего человек, который очень хорошо знает, что некоторые вещи нельзя вынимать на свет, потому что они рассыпаются.

Глава 4. Призрак поместья

Фонарь в погребе Эшфорд зажёгся в час ночи, и Маргот услышала шаги раньше, чем поняла, что слышит.

Она стояла на кухне с чашкой, остывшей минут десять назад, и слушала. В чашке плескался травяной настой, налитый ещё до ужина: мята, лист смородины, ложка мёда на дне. Маргот держала её двумя руками и не пила — так удобнее молчать.

Свет внизу горел ровно, без трепета: фонарь несли перед собой, и жёлтый контур то появлялся в щели погребной двери, то гас, когда человек поворачивал за стеллаж с тарой. Маргот знала это пространство наизусть — от лестницы до дальнего крана она прошла бы в темноте, — и потому ей было слышно, где именно он идёт: мимо чанов, вдоль среднего ряда, к старой стене, где теплее всего.

Шаги были ровные, не тяжёлые, не крадущиеся — просто шаги человека, который идёт в своём доме и не думает, что его слышат.

— Джош, ты это тоже слышишь? — спросила она, не отрываясь от окна.

Джош спал на диване в кабинете, в одежде и без носков: он считал, что если носки на нём, значит, он уже решил идти в погреб, а если он уже решил, то лучше не просыпаться вовсе.

— Слышу, — отозвался он, не открывая глаз. — Внизу кто-то идёт, и идёт спокойно.

— Кто это может быть в такой час? — Маргот подошла к окну ближе и отвела ладонью край занавески.

— Тот, кто знает, где выключатель: призрак бы его не знал.

Джош приподнялся на локте, посмотрел в потолок и лёг обратно, демонстративно доверившись правилу.

Маргот вниз не пошла проверять. Совет месяц назад принял правило, которое сама же предложила и от которого сама же страдала: ночью в поместье никто не ходит в одиночку, фонарей — не меньше двух, а если кто-то идёт вдвоём — говорит об этом другому. Правило было не про призраков. Правило было про ступеньку: за двадцать лет от неё умерли трое, и каждого потом обсуждали годами, потому что в ступеньке есть где-то виноватый.

Она позвонила Хеми сразу же.

— Опять? — Хеми ответил голосом человека, который недавно проснулся.

— Опять, и на этот раз с фонарём, — подтвердила Маргот.

— Фонарь — это уже хорошо: значит, человек не боится света. Свет — это свидетель, который не откажется показать.

— Хеми, скажи, что нам делать? — не выдержала Маргот, сжимая чашку.

— Ничего не делать, — распорядился Хеми. — Запишите точное время, а утром я приеду.

— А если он выйдет наружу?

— Тогда вы увидите, как он выйдет, и утром расскажете мне, каким он показался. Это тоже улика: почему он ходит, выясним при свете. А вот кто ходит по ночам, когда все спят, — это вы мне уже описали, и описали, между прочим, саму себя, Маргот Эллингтон.

Маргот записала время в блокнот, который жил на полке рядом со спичками, и добавила строку: фонарь, шаги, направление — к дальней стене. Пустую чашку она наполнила снова и держала уже просто так, для рук: руки у Маргот обычно знали лучше её, чего им сейчас нужно.

Хеми приехал в восемь, с фонарём, блокнотом и пакетом булок из пекарни, потому что Хеми Ропата считал, что человек, идущий на осмотр без завтрака, склонен к ошибкам. Утро было рабочее, серое и ровное: роса на рядах, примятая трава у ворот, Джош с бутербродом в одной руке и со строительным уровнем в другой.

Они спустились к погребу вместе.

На старой лозе у дальней стены были свежие срезы.

Маргот подошла и посмотрела — долго, тихо, присев на корточки, — и это заняло минуту, две, пять, столько, сколько нужно. Срезов было три, все на прошлогодних плетях, все на высоте ладони от земли. Каждая ранка затянулась тонкой плёнкой сока, подсохшей бусиной, и по этой бусине можно было читать: резали ночью, сухо, до росы. Маргот не дотрагивалась до срезов — она смотрела так, как учат смотреть винодела: сначала общая линия, потом наклон, потом то, чего не хватает.

— Это не зайцы, — ответила она наконец.

— Зайцы не делают аккуратные срезы, — согласился Хеми. — Зайцы делают один сплошной хаос.

— Зайцы делают отсутствие системы, — поправила Маргот. — А тут, если присмотреться, система.

Она показала ему на три обрезанных побега, потом на четвёртый, оставленный нетронутым, потом на подвязку, которая была ослаблена ровно настолько, чтобы ходить между рядами, не цепляясь. Четвёртый побег был тонкий, из тех, что до весны не доживут, и оставлен он был не из жалости: тот, кто резал, знал, что кусту хватит и трёх. Узел на подвязке сидел плотно и был перевязан одним движением, без второго витка, — так вяжет рука, которая давно не думает.

— Он знает, как ходить между рядами, — продолжала она. — Он быстро поправляет подвязки, потому что поправлять их — работа садовника, а не винодела. И он режет так, как учат у нас: почти прямо, глубже, с нажимом на второй глазок. Так режут те, кто не боится сильного среза. Нора режет иначе — Нора режет так, как учили её в Отаго, где зима короткая и ждать нельзя.

— Это у вас что, описание? — спросил Хеми, поднимая голову от рядов.

— Это отпечаток: описание — это «мужчина», а отпечаток — это то, как он держит ножницы, — пояснила Маргот.

Хеми записал слово «ножницы» и подчеркнул его дважды, хотя обычно подчёркивал один раз.

На погребных ступенях, у самой двери, Хеми нагнулся и посветил фонарём вниз.

— А это что тут у нас? — он присел на корточки, направляя луч вдоль края.

— Воск, — Маргот опустилась рядом, глядя под его луч. — Следы от свечей: Джош проверяет бочки свечами, но ходит по другой стороне, ближе к краю. Эти капли остались с края, значит, человек, который их оставляет, шёл по краю.

Капли лежали круглые, мутно-жёлтые, одна возле другой, и по краям у них налипло серой пыли. От ступеней пахло погребной прохладой, воском и мокрым камнем — сочетанием, которое Маргот любила больше любого парфюма.

— Как давно они здесь лежат? — уточнил Хеми, записывая в блокнот.

— Сутки, может двое, — Маргот повела лучом по краю ступени. — Дождь их не смыл, значит, во вторую ночь дождя не было.

— Первая ночь — позапрошлая, — добавил Хеми. — Он ходит уже не первую ночь, Маргот: две последние — подряд.

Хеми записал это, потом выпрямился и посмотрел на неё с выражением, которое она знала: он очень хотел сказать «виноватый» и понимал, что не должен.

— Не называйте это следом, пока это не след.

— Я назову это наблюдением, — пообещала Маргот.

Билл Маккензи пришёл сам, без звонка, потому что Билл Маккензи, семьдесят лет, никуда не мог прийти, не придя туда по делу. Он вёл журнал ветров и моторов в гавани — тетрадь в клетку, куда вписывал всё: ветер, высоту волны, номер лодки, число пойманных, отметку о странном. Странные отметки у него составляли примерно четверть всех записей. Писал он карандашом, ровным ученическим почерком, и ничего не исправлял: привычки ошибаться дважды у Билла не было.

— Огонёк на мысу, — объявил он, входя. — Я заметил его две ночи назад, возвращался с рыбалки поздно и сперва думал: маяк. Но маяк у нас на мысу один, и он поворачивается раз в двадцать секунд, а этот не поворачивался.

Маргот подвинула ему стул, и Билл сел, положив тетрадь на стол раскрытой. Говорил он без нажима, ровно, как читают вслух судовой журнал, и от этого его словам верилось сразу.

— Куда он при этом смотрел? — спросила Маргот, откладывая блокнот в сторону.

— На поместье, прямо на поместье, — ответил Билл.

— И вы в этом совсем уверены? — не отставала Маргот, наклоняясь вперёд.

— Я не уверен в том, что он не маяк, — признался Билл. — Я уверен, что он горит с земли. У маяка есть отблеск на воде, а у этого отблеска не было.

Он раскрыл тетрадь шире и показал колонку: дата, время, «огонь на мысу, стоит, не крутится». Против этой строки стоял его ровный карандашный крест — так Билл отмечал то, чему не находил объяснения. Помолчав, он добавил:

— И море в ту ночь было спокойное, странно, правда? Когда срывается ветер, вода даже у берега идёт, а тогда стояло стеклом — как будто море тоже не хотело смотреть.

Маргот переписала к себе «стояло стеклом» и подчеркнула; Билл, заметив, не удивился — в гавани давно привыкли, что она берёт слова цитатами.

Хеми поставил наблюдение у ворот — тихо, без машины, потому что машина в Бухте слышна за два холма — и попросил Дэниела поставить камеру на дорогу.

Дэниел приехал через час с двумя камерами — тяжёлыми, чёрными, в чехлах, которые он расстелил на капоте с аккуратностью аптекаря, раскладывающего склянки.

— Одна на ворота, — Дэниел поднял первую. — Вторая на дорогу, у поворота к старой мельнице. Ни в коем случае не на дом: на дом смотреть неприлично, это всё равно что подсматривать.

— А на дорогу тогда можно? — уточнила Маргот, не желая сдаваться.

— На дорогу можно, дорога публичная, по ней люди ходят, — подтвердил Дэниел.

— И много там людей ходит? — Маргот подняла бровь, глядя на дорогу.

От ворот подошёл Хеми, вытирая ладони платком.

— Ночью — никого, и это, Дэниел, самое интересное: камера на дороге ночью показывает пустоту. Всё, что мы на ней увидим, станет исключением, а исключение легко описать.

Дэниел выставил интервал, проверил карту памяти и встал так, чтобы не попадать в кадр: он единственный во всей компании всерьёз заботился о том, чтобы камера сняла именно ночь, а не людей, которые эту ночь охраняют.

К обеду в Бухте уже знали, что в поместье Эшфорд ходит призрак.

Строго говоря, знали человек восемь, и почти все они были пенсионерами. Остальные тоже знали, но держали рот закрытым. Шёпот шёл привычным маршрутом: от пекарни к почте, с почты в прачечную, из прачечной обратно — уже с подробностями.

Призраком считалась Виктория Эшфорд, недавняя хозяйка поместья: город помнил её живой ещё вчера, помнил, как она ходила по рядам с садовыми ножницами и разговаривала с кустами вполголоса, и потому бояться её никто не собирался — скорее, слушали. По бухтинской версии, при жизни Виктория держала виноградник в закладной и теперь вернулась проверять залог: ходит между рядами, смотрит, на месте ли бумага, а раз всё на месте — уходит до следующей ночи. История была удобна всем, кроме самой Виктории, и потому жить могла долго.

— Виктория была своя, — заметила Линда. — А призраки плети не обрезают.

— Я не о том, — бросила Нора.

— А о чём тогда ты, Нора? — спросила Линда, подпирая щёку ладонью.

Нора не ответила — только сняла перчатку и пошла к рядам, оставив Линду с этим вопросом, а вопрос был нехороший.

Маргот слушала эти разговоры и молчала, потому что знала: если она скажет вслух то, что знала, — что работал человек, а не призрак, — город решит, что она запрещает призрака, а это её испортит. Запрещать бухтинского призрака она и не собиралась: от этого получаются только враги и ни одного нового свидетеля.

Вечером она позвонила Хеми и поехала в город — в контору совета кооператива, где хранились бумаги по поместью. Про призрака там тоже шептались, и шептались с удовольствием: дескать, Виктория Эшфорд вернулась проверять закладную, при ней весь виноградник был вписан в ту бумагу построчно, вот она и ходит теперь по своим строкам. Ключи от поместья Хеми взял там же, в совете: дежурный выдал ему связку против записи в журнале, спросил, не по призрачному ли делу, и Хеми ответил, что по бумажному. После этого он поехал сразу.

Внутри пахло старой бумагой, и это был лучший запах в мире, и Маргот ненавидела его за то, что он означал также запустение. Лампа над столом включалась шнурком и минуту покачивалась, двигая тени по стеллажам с коробками. На коробках были аккуратные ярлыки: «Закупки», «Договоры», «Разное (не разбирать)».

Она разложила на столе план поместья, напечатанный в тысяча девятьсот шестьдесят восьмом, снятый с доски в правом нижнем углу у входа, и обнаружила на нём линию, проведённую тонким карандашом поверх печати: из коридора у лестницы — через низкую дверь, которой нет на плане, потому что её заложили при перестройке, — в дальний погреб.

— Вот ты где, — пробормотала Маргот вслух.

Линия была проведена одним движением, уверенно, и не соврала ни на повороте, ни у самой двери: карандаш лежал ровно там, где в действительности стояла стена.

Она сфотографировала план, показала Хеми, и он приехал в поместье. Вместе они нашли эту дверь: она была на месте, заложенная кирпичом на две трети, и ровно треть была заложена так, что кирпич можно было вынуть тихо, изнутри, не ломая. Верхние кирпичи держались на собственном весе, без раствора, и были потёрты по рёбрам — их вынимали и вставляли не один раз, и делала это рука терпеливая и неширокая.

— Кто-то знает про этот ход, — Хеми провёл лучом по кладке. — И этот кто-то рассчитывает, что никто не полезет сюда ночью.

— Могут и полезть, — возразила Маргот. — Это постороннему интересно, мне интересно, вам интересно. Стоит ли ставить ещё одну камеру?

— Стоит, только не здесь, — отозвался Хеми.

— А где именно вы его поставите? — спросила Маргот, поднимая фонарь выше.

— Внутри, на полпути, у поворота, направленная в погреб, — пояснил Хеми. — Если человек идёт оттуда, камера увидит, и если идёт обратно — тоже. Дверь мы оставим как есть.

— Вы серьёзно хотите оставить дыру в стене?

— Я серьёзно хочу оставить дыру в стене, — Хеми выпрямился и потёр переносицу. — Потому что если мы её заложим, то тот, кто ходит, узнает об этом завтра, а если не заложим — будет ходить дальше, и мы увидим, куда он идёт. Это называется наблюдением: это не ловушка и не охота, мы ничего не ловим. Мы просто держим дверь открытой и записываем, кто через неё проходит.

Спорить Маргот не стала: она работала с Хеми Ропата четвёртый год и до сих пор не понимала, в какой момент он перестал проверять её и начал проверять себя. Камеру внутрь хода ставил Дэниел — он вернулся с кронштейном, фонариком на резинке и терпением человека, который монтирует под землёй, и минут через десять объявил, что угол взят.

Они разбирали архив до одиннадцати, потом поехали в книжный — потому что у Маргот было обещание, а у Хеми было четыре часа дописать протокол.

Элеанор сидела за столом с коробкой неразобранных бумаг и, кажется, спала, подперев щёку рукой, — привычка двадцатилетней давности, когда коробки были меньше, а руки длиннее. Маргот толкнула дверь, звякнул колокольчик, и Элеанор не проснулась.

— Простите, — Маргот с порога подняла ладонь. — Я знаю, что это поздно.

Элеанор открыла глаза, посмотрела на неё и убрала руку от щеки слишком быстро, что выдало её полностью.

— Я знаю, что вы знаете, что это поздно, — отозвалась она. — Садитесь: вы пришли сказать, что в доме ходят.

Она жестом показала на стул и налила Маргот травяного настоя из высокой кружки, не спрашивая, хотят ли гости пить: у неё всё, что наливалось, наливалось всерьёз.

— И откуда же вы знаете? — удивилась Маргот, присаживаясь на стул напротив.

— Потому что мне позвонила Нора, а Нора не звонит без причины, а причиной был Хеми, а Хеми звонит, только когда ему нужна бумага, — Элеанор пододвинула коробку. — Садитесь, это, кстати, то, что он просил.

Маргот взяла лист и прочитала: время, что видела, что слышала, куда не пошла. Бланк был хеминского производства: узкие графы, место под дату и три вопроса, напечатанных по левому краю. Ниже оставался чистый интервал — для того, о чём человек вспомнит позже.

— Вы пишете так, будто пишете показания.

— Я пишу так, будто пишу опись, — Элеанор подвинула лампу ближе. — Это почти одно и то же. Разница в том, что опись описывает, что есть, а показания — что человек видел. Я предпочитаю первое, но сегодня пишу второе.

— А почему не в микрофон?

— Микрофон у меня для подкаста. Для подкаста я говорю о книгах. О ночных прогулках я не говорю.

— И это правильно, — подтвердила Маргот. — И вообще: если ночью приносят вам ещё один эпизод, вы спрашиваете «зачем» или «что вы хотите узнать»?

— Спрашиваю: «вы это сами придумали или вам сказали». В подкасте это плохо звучит.

Элеанор разгладила лист ладонью, как гладят выстиранное бельё, и уложила в коробку верхним.

Маргот допила настой, оставила листок и ушла. На улице было холодно и очень тихо. Она шла мимо тёмной пекарни, мимо запертой прачечной, и в окнах гавани дремал один-единственный огонь; мыс стоял чёрный, без единой точки, и Билл остался бы доволен своей точностью. Она шла и думала о том, что Нора не звонит без причины, Пател молчит, когда надо говорить, а Элеанор спрашивает, само ли это придумалось или кому-то передано. Три человека, три способа не отвечать на вопрос.

К ночи камера встала на место. Первый кадр был пустым: дорога, ворота, трава, которую ветер гнал в одну сторону.

Они с Джошем сидели в кухне при притушенном свете и смотрели на маленький экран, прислонённый к солонке. Таймлапс шёл кадр в четыре секунды, и кадры ложились ровно, как капли из пипетки: пустая дорога, закрытые ворота, трава, тень от дерева шевелилась и успокаивалась.

— Первый кадр снят, — Дэниел заглянул с крыльца. — Всё на месте: дорога, ворота, трава.

— Тогда покажите мне второй, — попросила Маргот.

Они молчали, потому что не знали, что делать с тем, что видели: пока не видели ничего. Экран был пуст, и оба это понимали.

Они просидели до половины второго. Ожидание было похоже на медленное брожение: снаружи ничего, внутри — работа. Джош дважды сходил за водой и один раз просто пройтись; чашка у Маргот остывала и наполнялась снова — не для питья, а чтобы руки были заняты.

— Пойдём спать, пойдём, — Джош поднялся, потянулся так, что хрустнуло в плече.

И в этот момент в кадре, на краю, где кончалась трава и начиналась тень от деревьев, мелькнула точка света.

Она прошла по кадру — медленно, с остановкой, — и исчезла.

Маргот отмотала назад: два кадра пустых, потом свет, потом снова два пустых. Точка стояла низко, на уровне руки, и двигалась так, как двигается человек, который знает дорогу и никуда не торопится.

Маргот посмотрела на Джоша; Джош посмотрел на Маргот.

— Ну что, ты это видела? — спросил Джош, глядя на экран.

— Видела, — Маргот ткнула пальцем в экран. — И теперь мы знаем, что у нас есть свидетель, который не спит, ничего не ест, не пьёт и не спорит, и лучше восков свидетеля не найти.

Они пошли спать, а камера продолжала писать, потому что камеры не спят, и это, подумала Маргот, единственное преимущество камер перед людьми: им не нужно разрешение, они не устают и они не начинают объяснять, почему это неприлично.

Глава 5. Афиши и речь

Элеанор зашла в десять, когда первый тираж уже лежал стопкой на столе.

Печатная машина Тревора Уилера стояла у окна и стучала. Не ровно: на второй минуте сбивалась с такта и возвращалась. Элеанор, которая ходила сюда дважды в месяц двадцать лет, слушала этот перебой как слушают родственника, который кашляет на втором вдохе, — и, однажды услышав у соседей по улице ровный стук, спросила, не заболел ли Тревор.

Мастерская пахла краской, олифой и тёплой бумагой; вдоль стены тянулись кассы с литерами, рассортированными так основательно, что чужой человек нашёл бы нужную букву часа за два. Над кассами висели переплётный пресс, мотки марли и три сушильные верёвки; на одной, прихваченные прищепками за угол, сохли вчерашние афиши, и от них по мастерской шёл ровный сквозняк страниц. Руки у Тревора были в старых красных пятнах — не от крови, от сурика; он утверждал, что переплётчик без пятен, как пекарь без муки, не бывает.

— Ты слышишь, как она стучит? — спросила Элеанор, закрывая за собой дверь.

— Слышу, — отозвался Тревор, не отрываясь от машины. — Она считает дни до ярмарки.

— Откуда она знает про праздник?

— Она знает всё, и она, правда, единственная в этом доме, кого нельзя уволить за грубость.

Стопка была хороша, ещё тёплая от машины. Плотная бумага, чуть шершавая, с рисунком, который Тревор делал сам: гроздь, волна, и между ними — маленький зазор, в котором, если присмотреться, читалось слово «долг», а ещё глубже, на второй линии, — «назад». Элеанор повернула лист к свету, потом к окну, потом обратно к свету: слово не отпиралось с первого раза, оно было запрятано в рисунок так, как прячут ключ под ковриком, — нарочно на видном месте.

— Откуда в афише слово «долг»? — спросила Элеанор, держа лист перед собой.

— Из афиши двадцать второго года. Я тогда нарисовал гроздь, а печатник, у которого я стажировался, спросил: «Это виноград или долг?» Я не стал спорить: он был старше меня на двадцать лет и обычно оказывался прав.

— И ты снова его пустил в дело?

— Я сохранил: бумага дорогая, а слово бесплатное.

Он взял у Элеанор лист, приложил линейку и провёл ногтем по краю — проверял, ровно ли легла рамка. Ровно. Тогда он поставил на обороте, в самом углу, карандашную цифру: двадцать четыре. Столько афиш ушло в первую партию, и каждую из них он знал в лицо.

В списке мероприятий, который принесла Элеанор, значилось: цветы, ягнята, консервы, соревнование лесорубов, конкурс ревеневого пирога.

— Лесорубы — это серьёзно, — заметил Тревор. — В прошлом году они порубили чужую поленницу и спорили четыре часа, чья это была поленница. Победил тот, у кого было топорище тоньше.

— А что будет, если пойдёт дождь? — Элеанор посмотрела на стопку у окна.

— Тогда афиши намокнут, — ответил Тревор.

— И что вы тогда будете делать?

— И ничего страшного, — добавил Тревор. — Нанесём лак, подсушим, а может, и не подсушим: люди читают мокрые афиши под зонтами, потому что дождь их не останавливает. А вот афиша без дождя — это просто бумага, и это меня огорчает.

На страницу:
3 из 5