
Полная версия
Бумажный человек

Мира Хартвелл
Бумажный человек
Глава 1. Открытие сезона
Элеанор открыла книжный в семь тридцать, когда над Золотой Бухтой ещё держался солёный туман, а свет только-только дошёл до мокрых крыш. Южная весна в этом году шла с опозданием: виноградники на холме стояли голые, у плетей только набухли почки, и туман полз по улице неохотно, как нежеланный гость. Внутри пахло свежей бумагой и кофе, который Сара, продавец в книжном, с вечера оставляла греться для тех, кто приходил к открытию за час. Свет в это время был такой, что витрину хотелось протереть, и Элеанор протёрла.
Полки были вытянуты по росту: детская — низко, поэзия — на уровне локтя, чтобы брать наугад, морские справочники — под потолком, где им и место. На прилавке стояла рассада из кооператива: двенадцать ящиков, маркер на боку, ценники написаны почерком Джоша — таким почерком можно писать на стене, но не на бумаге. От ящиков поднимался влажный запах земли, неуместный среди книжной пыли и оттого живой. Рассада переживала третью ночь вне теплицы и держалась достойно, а ценники Джош переписал дважды: первый раз крупно, второй — честно.
Опись книжного фонда лежала на столе, и на ней лежал Барнаби — серый, круглый, неоспоримый: сама опись, только в мехах. Миска у двери была вылизана до блеска, так что утренние обязанности кота считались исполненными.
Сара прошла мимо с подносом, на котором дрожали ещё тёплые булочки с корицей, и запах добрался до самой описи. Кот шевельнул ухом — единственная уступка.
— Он не встанет. Ты же знаешь, что он не встанет.
— Я знаю, я три года знаю, что он не встанет. Просто опись под ним мокнет со всех сторон, а подписать её надо до девяти.
Поднос опустился на стол рядом с котом.
— Тогда разбуди его.
— Он не спит, он проверяет, — ответила Элеанор.
— Он мурчит, а проверяющие не мурчат, — Сара расставила овсяное печенье в корзинке у кассы.
Элеанор сделала глоток травяного сбора — лимонник с мёдом, по рецепту Джесс — и посмотрела на часы.
Весенний выпуск подкаста нужно было записать к пятнице, и в нём по традиции должна была прозвучать рубрика «Книги Тома» — отрывок из воспоминаний Тома, мужа Элеанор, который умер шесть лет назад. Том диктовал их в больнице, между процедурами, и жалости к себе в голосе не было — только радость человека, который наконец записывает всё, что успел увидеть. Записи хранились в той же коробке, что и свадебные фотографии, — Элеанор считала это разумным распределением архива. Сара слушала эти куски молча, а потом всегда спорила, и Элеанор давно перестала возражать: в споре Сара была права чаще.
Сара придвинула термос вплотную к её локтю.
— Ты же не будешь опять читать то самое.
— Не буду. В этот раз будет про то, как в Бухте прячут книги туда, где им, по мнению хозяев, самое место.
— В сараи с инструментами, — угадала Сара.
— В сараи с инструментами, — подтвердила Элеанор. — Я однажды вернула владельцу полное собрание Толкина из коробки с удобрениями. По словам владельца, удобрение было метафорическим.
— Метафоры здесь пахнут навозом, — без обиды подытожила Сара.
— И это никого не смущает, кроме тебя.
Через дорогу распахнулась дверь кофейни Джесс, и на тротуар вылилась очередь из рыбаков в резиновых сапогах, пахнущих солью и дизелем. Из приоткрытой створки тянуло жжёным сахаром, и кто-то уже нёс поднос со свежими сырными роллами. Первые в сезоне маффины с кумарой разошлись до восьми, и Джесс переживала это вслух. Утренние покупатели брали стаканы с собой и уходили, щурясь на воду. Голос Джесс пробивался даже сквозь стекло; Элеанор подошла к окну и открыла его.
— Доброе утро, — крикнула Джесс, не оборачиваясь. — Кофе будет через четыре минуты, а если кто-то скажет «быстро», я вспомню, как он в прошлом году брал три сиропа и не поблагодарил.
— Джесс, — откликнулась Элеанор, — а как тебе конкурс?
— Какой ещё конкурс? — отозвалась Джесс, вытирая руки о фартук.
— Выпечка, — вставила Элеанор, глядя на доску объявлений.
— В субботу, — бросила Джесс с другого края кофейни. — Кто его будет печь, я и так знаю, поэтому не начинай.
Конкурс был её идеей, хотя оформлен объявлением на доске у кофейни: выпечка к празднику, обязательно с ревенем, призовой пакет из продуктов и право первым выбрать книгу в книжном. Джесс объявила это, повесила бумагу и с тех пор ссылалась на неё как на документ, подписанный лично королевой. Бумага для объявления ещё обсуждалась, а приз уже был освящён.
— Ревень, — напомнила Элеанор, возвращаясь к прилавку.
— Ревень — это серьёзно, — Джесс подняла палец. — Это не яблочный пирог: яблочный — это про вежливость. А павлова с киви — это уже про характер.
— Ты это уже говорила, — заметила Элеанор.
— Я много чего говорю дважды. Некоторые вещи стоит повторить, потому что в первый раз никто не услышал, а во второй — услышали и сделали вид, что не слышали.
— Послушай! — Джесс вышла на середину улицы, отдуваясь от жара плиты. — Мне для объявления нужна бумага, которая не размокает на дождях. У тебя в книжном что-нибудь есть?
— У меня есть сто двадцать листов. Они пять лет лежали на нижней полке, придавленные словарём устаревших слов, и за пять лет на них никто не посмотрел, так что продам дешевле.
— Пять лет — это не уценка, это хранение, — Джесс загнула палец, будто ставила цену. — Принеси десять штук, я понюхаю. Если пахнет кислым — не подойдёт.
— Откуда ты знаешь, как они пахнут?
— Оттуда, что я двадцать лет печатаю меню на чём придётся, — Джесс грохнула дверцей кофемолины. — Кислый запах — это значит, что сгнил клей, а на дожде такая бумага отклеится.
Элеанор записала в блокнот: «Десять штук с нижней полки, понюхать; кислый запах — брак». До праздника «Цветение и лоза» оставалось шесть недель, а объявление ещё не было напечатано. Тревор обещал успеть к четвергу, — но это будет Тревор, который говорит «успею» и привозит не то.
В девять Сара позвонила с верхней книжной полки, не слезая с неё:
— Тревор, — Сара понизила голос, как понижают его в очереди к врачу. — Идёт через дорогу, несёт пачку.
— Он что-то у нас забыл вчера? — поинтересовалась Элеанор, отложив ведомость.
— Он ничего не забывает, он приходит, когда надо прийти.
Тревор Уилер вошёл так, как входит человек, который всю жизнь работал с тяжёлыми станками: чуть наклонившись, привыкая к помещению поменьше, чем его мастерская. От него пахло опилками и машинным маслом, и это было честнее любых слов. Пачку афишной бумаги он поставил на стол бережно, двумя руками, как кладут ребёнка в кроватку. Шапку он снял ещё с порога и держал у груди, как школьник, вызванный к доске. За его спиной в дверном проёме остался мокрый полукруг — сентябрь уже успел набежаться по мостовой.
— Свежая, — Тревор подложил ладонь под стопку. — Плотная, держит краску, не размокает на ветру.
— Спасибо, но почему так рано — ты обещал к четвергу?
— Потому что в четверг я тебе отдал бы не ту.
Элеанор подняла голову от блокнота и прищурилась.
— Что значит «не ту», Тревор?
— Значит, что вчера вечером у меня в мастерской стоял человек и объяснял, как печатать, — Тревор почесал затылок, оставив на воротнике стружку. — Имя он назвал одно: Мартин Хейл, живёт в Золотой Бухте, винный брокер.
Элеанор перестала записывать и посмотрела на него поверх блокнота.
— Он был у тебя, в мастерской?
— Двадцать минут, — Тревор помолчал, подбирая слова. — Вежливый человек: дал понюхать листок, оставшийся от зимнего тиража, и вынес приговор — впитывает, краска расплывается. А ему нужна такая, которая держит краску и не размокает под дождём.
— Он что, разбирается в бумаге?
— В его исполнении «впитывает» и «держит краску» — это много. Для брокера, который занимается вином, особенно.
— И всё? — не унималась Элеанор, которая уже поняла, что это не всё.
— Не всё: он ещё посоветовал печатать афиши заранее, а не в последнюю неделю, потому что за неделю до праздника половина мастерских занята чужими заказами — и дал мне деньги.
— Сколько он дал, — уточнила Элеанор, — если не секрет?
— Столько, что я не стал считать вслух.
Тревор вынул из кармана конверт, положил на стол и пересчитал деньги дважды — не быстро, не небрежно, а с той сосредоточенностью, с которой проверяют вес. Каждую купюру он гнул пополам и слушал.
— Много дал, — заметила Элеанор, глядя на конверт.
— Он и сдачи не брал.
Элеанор занесла в блокнот: «Хейл был у Тревора вчера вечером, аванс наличными, просил не удивляться». Почерк у неё был обычный, но строчка вышла короче, чем она рассчитывала, и она не стала её переписывать.
— И зачем ему всё это, объяснил?
— Приехал посмотреть, как у нас обстоят дела с вином. А про афиши добавил только: ветер будет.
— И это всё, что он говорил? — не удержалась Элеанор.
— Нет, конечно, — замотал головой Тревор. — Ещё присовокупил: «Если что-то будет выглядеть не так, скажите мне, я переделаю». Вот это я не понял — у меня и так всё так.
Тревор ушёл, и колокольчик звякнул за спиной, тронутый сквозняком.
Дверь книжного открылась снова, и вошёл человек в тёмном пальто, державший шляпу обеими руками — бережно, как переносят прибор. От него не пахло ни бензином, ни спиртным, только дорогой водой и чем-то бумажным. Лицо у него было вытянутое, спокойное, из тех, что забыть несложно, а вспомнить трудно. Так выглядят люди, которые привыкли входить в чужие жизни без стука.
— Доброе утро, — произнёс он, положив шляпу на стол. Голос у него был негромкий и с той аккуратной ровностью, которая бывает у людей, привыкших, что их слушают.
— Доброе утро, — ответила Элеанор, не отрываясь от описи. — Кофе есть, книги есть, кот есть. Для полного счастья не хватает только кофейника.
Улыбка у него включилась мгновенно — аккуратная, как подпись на официальном документе.
— Кофейник, — согласился он, — и, возможно, ещё карты.
Представился он Мартином Хейлом: с севера, винный брокер, по собственным словам — «проверить, как у вас обстоят дела с вином». Элеанор махнула рукой в сторону кресла у окна и ушла за каталогом: человеку, который зашёл в книжный в самый разгар утреннего кофейного часа, нужна хотя бы видимость задачи. Кресло приняло гостя без единого скрипа.
Он спрашивал обо всём понемногу: где хранятся старые карты причала, какого года выпуска последний атлас, кто из местных читает на латыни. Про праздник он осведомился вежливо и мимоходом, как спрашивают о погоде, на которую всё равно придётся смотреть. Отвечал ровно, ни разу не переспросил, и в этой вежливости было столько внимания к собеседнику, что к третьему ответу Элеанор поняла, что её рассматривают — приветливо, но внимательно, как рассматривают дом, в котором собираются жить. Про цены он не спросил ни разу. За этим следили обе женщины, каждая по-своему, и обе не ошиблись. С утра не было ни одного покупателя, и отсутствие торговли работало на наблюдение. Каталог краеведения он полистал без просьбы и положил ровно туда, откуда взял.
— Барнаби обычно ревнует к новым людям, — Элеанор провела ладонью по спине кота, который действительно не двигался.
— Никаких чувств, — Хейл покосился на кота.
— Нет, он ревнует, но виду не подаёт, — согласилась Элеанор.
Сара принесла ему кофе в керамической кружке, которую сама называла «кружкой для серьёзных разговоров» и которая была правда серьёзной: тёмно-синяя, с трещиной по краю, подобранная с вкусом. Хейл поблагодарил её и назвал по имени, хотя Сара ещё не успела представиться. Элеанор отметила это и промолчала. Кружку он поставил на блюдце, а не прямо на записи, и это заметила даже Джесс через дорогу.
Перед полуднем он ушёл — к Джесс, к «Медному чайнику». Платил наличными и клал на стол столько, что сдачи не требовалось. Джесс взяла с него вдвое за второй стакан и не почувствовала ни малейшего раскаяния. Это тоже было отмечено, тоже не вслух.
Барнаби, лежавший на описи, проводил гостя взглядом до самой двери и не шевельнулся. Это была единственная немедленная оценка, которую Мартин Хейл за это утро получил, и Элеанор почему-то решила, что именно она окажется самой точной.
— Он не впечатлился, — Сара тем временем встала на нижнюю перекладину стремянки и принялась ровнять новинки.
— Он не впечатлился нарочно, — возразила Элеанор. — Барнаби вообще очень редко впечатляется по чужой инициативе.
К обеду о нём знал весь квартал. Он спросил на причале, где тут продают уайтбейт, назвал двоих рыбаков по имени и знал по именам их детей, пообещал спонсировать весеннюю ярмарку, которую в Бухте давно звали просто Цветением. В «Медном чайнике» он оставил монет столько, что Джесс пересчитала их дважды и осталась при своём мнении, что это подкуп. До гуляния оставалось шесть недель, и Тревор пересчитал этот срок вслух ещё у двери, прикидывая, успеет ли.
В час он вернулся в книжный — не подавая знака, с улицы, без стука. Барнаби приоткрыл один глаз, убедился, что гость не принёс еды, и закрыл снова. На этот раз Хейл не взял с полки ничего. Он попросил опись фонда за последние два года — попросил так, как просят показать наработанное, — и Элеанор принесла тетрадь к столу: утром он спросил про ведение учёта так, как спрашивает тот, кто вёл её сам, и отказать после этого она не нашла почему. Он просмотрел её медленно, от первой страницы до последней, проводя пальцем по строкам так, как проводят по клавишам, когда ищут не букву, а ошибку. На девятой странице он задержался дольше, чем на остальных, и что там было, осталось между ним и тетрадью.
— Вы ведёте её подряд, из года в год? — спросил он, тронув пальцем край тетради.
— Подряд, с двадцать второго года, — Элеанор подвинула тетрадь ближе к свету.
— И в пустые дни тоже?
— В пустые дни особенно, — Элеанор сложила руки на краю стола, аккуратно, как складывают карты. — Когда в книжный заходят, я не помню, кто и куда поставил. Когда почти не заходят — я в конце дня вижу, что передвинуто.
Он мотнул головой, положил опись обратно ровно на прежнее место и поблагодарил. Сара за его спиной перекладывала слойки с яблоком в коробки, и дышать было сладковато. Перед дверью он остановился и обернулся.
— А вечером вы закрываетесь рано?
— В шесть часов вечера, — уточнила Элеанор.
— А после шести кто-нибудь присматривает?
— Нет, после шести присматриваю я, — ответила Элеанор.
Хейл выпрямился — так, как выпрямляются, когда получили именно тот ответ, которого ждали. Он поблагодарил, надел шляпу обеими руками и ушёл. Элеанор на это не ответила — только смотрела, как за стеклом удаляется тёмное пальто.
— Он считает нас, — прошептала Сара, когда колокольчик затих.
— Он вежливый, — парировала Элеанор после паузы.
— Он вежливый, — повторила Сара и убрала с полки тряпку. — Это всё, что я хотела сказать, так что иди спать.
— Сара, — окликнула Элеанор её в спину. — Ты не всё договорила.
— Я выговорила всё, что у меня было, — отрезала Сара. — Дальше я уже фантазирую, а фантазии у меня обидные для всех, в том числе для меня.
— Сара, мы оба в книжном работаем, и мы тоже считаем. Мы просто не признаёмся в этом вслух, потому что мы считаем людей, а он, может быть, считает строки.
Сара фыркнула и вернулась к своим кружкам, а Элеанор ещё минуту стояла, глядя на закрывшуюся дверь. Потом открыла блокнот на странице «весенний выпуск» и дописала строчку, которую сама тут же зачеркнула: «Работать надо не с бумагой. Работать надо с тем, что за бумагой стоит». Если бы опись умела хмуриться, она бы нахмурилась сегодня дважды.
Зачеркнула — и оставила: она давно поняла, что зачёркнутое в блокноте у архивиста — это не отмена, а вторая редакция.
Рассаду раскупили уже к четырём. Последние ящики унесли двое с холма, и Элеанор пересчитала пустые места на прилавке, потому что пересчитывать пустые места приятнее, чем думать о вечере. К этому часу туман совсем ушёл, и через витрину было видно, как у пирса швартуется вечерний паром. Пустые места она занесла в реестр с пометкой «разошлось» — это слово здесь любили.
В шесть она записала в блокнот: «Продали рассаду. Сара предлагала рубрику „Погреб недели“. Барнаби возражал молча, по своему обыкновению. Новый человек в городе — вежливый, платит наличными, был у Тревора накануне и у меня сегодня. К вопросу, зачем он здесь, у меня ни одного ответа, кроме одного: он очень хочет успеть к весне».
Потом, уже уходя, она записала ещё одну строчку, которая в подкаст, скорее всего, не пойдёт: «Весна пахнет чаем и страхом, что рассада замерзнет, если ты выйдешь без куртки».
Сара выключила свет, и в стекле проступил розовый закат над водой — не открытка, а просто свет, упавший на бухту. В воздухе пахло остывшей выпечкой и солью, и от этого сочетания хотелось скорейшего утра.
— Хороший день, — Сара стояла в темноте у двери.
— Так себе день, — поправила Элеанор. — Рассада разошлась, а человек за день прочитал всю нашу опись за два года и ушёл, ни слова не обронив.
— Так себе, — согласилась Сара, — но интересно.
Глава 2. Поместье
Поместье Эшфорд перешло к кооперативу «Первая лоза» в четверг, и Маргот приехала к рассвету — на два часа раньше, чем требовалось, и нарочно. Ворота ещё держала щеколда, туман лежал на склоне плотно, по-погребному, и она стояла у калитки, слушая, как в оранжерее просыпается вода. Вниз по холму тянулись ряды — теперь уже кооперативные, — и каждый из них этой ночью стал общим делом, а не её личной заботой.
В кармане у Маргот лежало направление на операцию колена — бумага, которую она прятала третью неделю, перекладывая из ящика с пробками в ящик с фуражом и обратно. Ящик с пробками был старше всех её записей в этой усадьбе: пробки из юбилейных тиражей, пробки из годов, о которых теперь напоминали одни этикетки, — и среди них тонкий официальный лист лежал, как чужой сорт в чужом купаже.
Джош вышел из тени сарая, неся ведро в левой руке; правую он вытер о фартук — жест человека, собравшегося говорить долго.
— Ты опять с этим конвертом, — бросил он вместо приветствия.
— Это не конверт, а направление на операцию.
— Направление на операцию ходит по почте, в жёлтом пакете. — Джош поставил ведро и загнул палец, отсчитывая по одному. — А это то, что ты носишь с собой и не открываешь, и разница, Маргот, ровно в этом.
— Никакой разницы нет, — отозвалась Маргот.
— Тогда зачем ты его перекладываешь? Из ящика с пробками в ящик с фуражом и обратно. Ты перекладываешь его так, будто он тёплый. Вчера я видел, как ты перекладывала его три раза.
— Мне шестьдесят три года, Джош.
— И что с того? — не понял Джош, отставляя ведро носком сапога.
— И колено у меня не воспалено — оно перестало работать, и это другое, понимаешь? Воспаление — это когда что-то не так, а у меня всё так. Просто я на это не подписываюсь.
Джош посмотрел на неё и промолчал. Он пошёл к бочкам, и это было хуже, чем если бы возразил.
— Тогда подписывай, мы тебя ждём, — крикнул он уже из погреба.
— Знаю. — Маргот бросила это в пустой сарай, как бросают пробу, которую некому пробовать. — Именно поэтому и не подписываю.
Джош, Нора и весь совет смотрели на этот карман и не говорили ни слова, и Маргот это слышала. Она решила пока не начинать.
Роса на ступеньках крыльца ещё не высохла, и на доске у двери кто-то мелом вывел: «Четверг — считаем». Почерк был Линды — она единственная в совете писала цифры с хвостиками.
Погреб Джош вёл с прошлого года: тогда у Маргот разболелось плечо, и она сняла эти задачи с себя сама. Она стояла у входа и смотрела, как он завязывает пробки, — и напоминала себе, что смотрит она не на пробки.
— Я вижу, как ты завязываешь, — заметила Маргот.
— Я делаю так семь лет, — ответил Джош, не оборачиваясь. — Кто это делал до меня, я не помню.
— Я знаю, просто ты делаешь это так, будто забыл.
— Я ничего не забыл. — Он поднял руку с узлом, туго затянутым у самой ленты, и подождал, пока она рассмотрит. — Я каждый раз проверяю, что ты смотришь.
Так они разговаривали всегда: производственными терминами, в которых каждое второе слово было о чём-то другом.
— А помнишь, как мы спорили про Нору? — спросил Джош, отжимая тряпку. — Ты говорила, что она слишком быстрая для нас.
— Я говорила, что она работает лучше нас и об этом не думает.
— Это уже готовый диагноз, — хмыкнул Джош.
— Это список претензий, и он не пустой.
На пороге поместья Дэниел Рейес возился с камерой: привинчивал кронштейн к столбу у ворот, тянул провод к солнечной панели и сверял что-то в блокноте, где кроме цифр был нарисован куст — аккуратно, почка в почку, — и заяц, гораздо менее аккуратно. Камера сидела в брезентовом чехле со шнурком вместо молнии, и Дэниел обращался с ней бережнее, чем с собственным телефоном.
— Это у вас ещё что такое? — спросила Маргот, подходя ближе.
— Таймлапс на весь сезон, — пояснил Дэниел. — Кадр в кадр, с четырёх утра до трёх ночи. Для опыления, — он дёрнул подбородком в сторону рядов, — и против зайцев.
— Зайцы — это у нас проблема? — поинтересовалась Маргот, останавливаясь.
— Нет, зайцы это вообще не проблема, зайцы это предсказуемая величина.
— Дэниел, — повторила Маргот с нажимом.
— В смысле, они грызут то, что мы не успели вырастить, но у них есть расписание, их можно посчитать. Камера их не остановит, но покажет масштаб — масштаб, понимаете?
— Я поняла про зайцев, — отозвалась Маргот. — А ночью она что покажет?
Дэниел моргнул и почесал затылок.
— Ну, ночью, — неуверенно начал он.
— Ночью она покажет ночь, — подхватила Маргот.
— Да. — Он слегка смутился и заговорил быстрее. — В общем, свет у нас только фонари. Если кто-то ходит — мы увидим. Если никто не ходит — мы увидим, как зайцы танцуют. Я уже видел: они делают это в три ночи.
— Ты идёшь в три ночи смотреть, как зайцы танцуют?
— Ходил четыре раза, — признался Дэниел.
— И зачем тебе это делать? — не поняла Маргот, глядя на камеру.
— Чтобы проверить, что камера пишет, — пояснил Дэниел. — Потому что если она не пишет в три ночи, то не напишет и в два.
Маргот не возразила: Дэниел был из тех людей, рядом с которыми чувствуешь себя умнее, чем ты есть, и это, кажется, было его единственным недостатком. Она спросила, сохраняются ли записи на месте.
— Копия есть, вторая копия есть, обе в разных местах, — быстро ответил он. — Я не из тех, кто доверяет одному устройству.
— Я этого не спрашивала, Дэниел.
— Я знаю, простите. — Он поправил кепку, потом кронштейн, хотя кронштейн уже не требовал поправки. — Это я на всякий случай.
В погребе пахло старой бумагой, воском и сырым камнем. Бочки стояли в два ряда, у стены темнели ящики с пробками в три яруса, под потолком сушились связки бирок, а на столе лежал первый лист инвентаризации, расчерченный Маргот ещё летом: графа для сорта, графа для года, графа для шпалеры и пустая колонка «решение», которой раньше не было.
— Здесь пахнет как в библиотеке, — заметила Маргот.
— Здесь и есть библиотека. — Джош провёл ладонью по клёпке ближайшей бочки, над буквами «Эшфорд, 2009». — Только книги тут — это бочки.
Настоящая библиотека оставалась в доме, на втором этаже, и к полудню Маргот поднялась туда за регистрационной книгой винодельни. Стеллажи из тёмного дерева, каталоги с лиловыми ярлыками, регистрационные тома, в которых сорок лет шёл один почерк, а потом ещё двадцать — другой; на корешках выцвели годы, и в одном томе лежала закладка из засушенной веточки, оставленная, кажется, самими Эшфордами. Маргот нашла северный ряд, где когда-то меняли подвой, и оставила книгу открытой на краю стола — как оставляют открытой нужную страницу в присутственном месте.





