
Полная версия
Бумажный человек
Обратно она вышла через двор и у входа в погреб провела пальцем по коре старого куста — ствол толщиной в её запястье, корявый, с наплывами у самой земли, — и, как ей показалось, различила под корой движение сока. Куст помнил зиму дольше человека, это было известно; но каждый раз, когда Маргот клала ладонь на кору, ей казалось, что она прикасается к чему-то, что помнит и её.
— Они просто спят, — заметила она.
— Они не спят, а думают, — отозвался Джош из темноты. — А весной это одно и то же.
Нора Уитакер приехала к девяти, с двумя чемоданами и секатором в чехле через плечо, и выглядела человеком, который переехал, а не приехал. Колёса чемоданов были ободраны, ремешок секатора выгорел до цвета старой пробки, и на первое приветствие она ответила так коротко, что Маргот не была уверена, считается ли это приветствием.
— Чемоданов у вас много, я смотрю? — спросила Маргот, глядя на дорожную пыль на их стенках.
Нора посмотрела на свои руки и не сразу ответила.
— Два чемодана. — Нора выпрямилась, и голос у неё выровнялся до канцелярского. — Один с одеждой, один с оборудованием. Я их не ставила на весы, потому что некогда и потому что это не моё добро, которое взвешивают.
— Это не ответ на мой вопрос.
— Я не знаю, какой это вопрос, — ровно ответила Нора.
— Разница между чемоданами и секатором?
— Секатор у меня с восемнадцати лет. Чемоданы я привезла с собой.
Она сразу, не спрашивая разрешения, открыла папку и показала срез, проделанный на пробном черенке, — гладкий, под углом, на две почки выше глазка. Маргот взяла черенок, повертела, посмотрела на свет и на всякий случай понюхала: пахло свежим соком и чуть-чуть железом.
— Рука у вас хорошая, — отметила Маргот, возвращая черенок. — Школа южная, и практика южная.
Нора забрала черенок и убрала его в карман куртки так, как убирают обратно инструмент. Секатор она тут же вынула из чехла: лезвия съехались с мягким щелчком, пружина ходила без люфта, и по этим двум признакам Маргот поняла — за железом ухаживают, а не просто носят.
— Я училась у людей, которые не верили в школы, а верили в землю, — Нора тем временем застегнула папку. — Школа — это когда тебе объяснили. Земля — это когда тебе показали и оставили с ней одной.
— Почти двадцать лет в Отаго?
— Почти двадцать лет: в девятнадцать уехала учиться в Линкольн, в двадцать первое вышла на практику. Первый розе сделала из покупного сусла, мне было девятнадцать, и отец его выпил, и постановил: «Будешь виноделом, только дом сначала дорастим». Я тогда не поняла, в каком порядке он это постановил.
— И когда же вы вернулись? — спросила Маргот, подойдя к ней ближе.
— В этом году, на проект, — сухо уточнила Нора.
Она не произнесла «навсегда», и Маргот не стала уточнять.
— Кооператив жмёт по срокам, — продолжила Нора, оглядывая ряды. — Северный ряд надо обрезать до цветения, иначе темп не выдержит.
— Ночью обрезать нельзя, — возразила Маргот. — Совет установил правило, и я за него проголосовала.
Нора не ответила — только сняла перчатку, обмотала ремешок вокруг ладони и пошла к ряду.
— Нора, — окликнула её Маргот вслед.
— Я слышала вас, — не обернулась Нора.
— Это не обсуждение, это решение совета.
— Это моё решение, — бросила Нора через плечо. — Правило совета — это совет, а я приехала работать, а не голосовать.
— И Джош со мной согласен, — добавила Маргот.
— Значит, вы с Джошем и поговорите, а я начну в два.
— В два часа ночи, — уточнила Маргот.
— До четырёх холодно — я успею.
Маргот стояла и смотрела ей в спину. Нора работала так, как ходила: не оглядываясь.
— С тобой будет Хеми, местный полицейский, — объявила Маргот вслух, потому что произнести это вслух было единственным способом превратить это в правило. — Он придёт и будет стоять там, пока ты не закончишь. Это не значит, что он о тебе думает. Это значит, что бумагу он ведёт лучше тебя.
Нора наконец остановилась и повернула голову.
— Он будет ходить за мной?
— Он ходит везде, где что-то происходит, — ответила Маргот. — Ты удивишься, узнав, где он бывал в сентябре.
Нора посмотрела на неё оценивающе, дёрнула уголком рта — то ли согласие, то ли расчёт — и ушла к рядам, и Маргот подумала, что Нора приняла договорённость ровно настолько, насколько позволял характер.
— Скажите мне, — окликнула вдруг Нора, уже издалека, — вы когда-нибудь обрезали в холод по пять часов подряд?
— Каждый июль, сорок лет подряд, — отозвалась Маргот.
— И как, вы ненавидели это? — спросила Нора, убирая секатор за пояс.
— Ненавидела половину времени, — ответила Маргот.
— А во второй половине, — не отставала Нора, — что делали?
— Соображала, зачем это вообще делаю.
Нора усмехнулась — коротко, одобрительно — и пошла к рядам.
В городском совете обсуждали устав. Линда Кроуфорд, шестьдесят лет, голосом, которым обычно зачитывают постановления, предложила пункт о прозрачности взносов — такой, чтобы любой член кооператива видел, сколько внёс каждый.
— Прозрачность — это хорошо, — заметила Линда. — Только не всегда приятно видеть, как тратят твои деньги.
— Непрозрачность — это когда ты не видишь, как они их тратят, — ответила Маргот. — А не видеть — это вариант, который обычно заканчивается хуже.
Линда посмотрела на неё поверх очков и сделала пометку на полях так решительно, что стало ясно: пункт будет в уставе.
— Старый долг — это как старая бочка, — добавила Линда. — Вовремя открыл — выдохнула, не открыл — взорвалась.
— Ты вроде говорила, что про долги не зимой, — заметил кто-то из совета.
— Я говорила: зимой не говорю, а весна — это другое время.
— Ты то же самое говорила в прошлый раз.
— Значит, я была права дважды, — объявила Линда. — Маргот, запишите это в протокол.
Маргот слушала и записывала, а Линда пришла не спорить о слове «вовремя», а проверить, кто из совета действительно считает. Протокол она вела одиннадцать лет и знала: страница, на которой стоит дата и две подписи, работает лучше любой памяти. Проверка шла плохо: заседание продлилось на сорок минут дольше, чем планировалось, потому что каждый, кроме Линды, счёл нужным вставить, что и у него есть своя «старая бочка».
Пункт о прозрачности приняли, а пункт о том, что решения совета публикуются в книжном в течение двух недель, приняли тоже — после того, как Элеанор, пришедшая на заседание с кружкой и блокнотом, показала, сколько вопросов в Бухте остаётся без ответа именно потому, что решение было принято, записано и забыто в ящике стола.
— У меня нет права голоса, — вставила Элеанор, не поднимая глаз от блокнота.
— У вас есть право голоса, — парировала Линда. — Вам просто лень им пользоваться.
— Это не лень, это вежливость.
— Это одно и то же, когда человек молчит, а потом жалуется, что его не спросили.
Совет в этот раз сидел в здании правления, в зале с высокими окнами, и Элеанор сидела на третьей скамье с краю. Маргот слушала их и записывала, и подумала, что половина того, что сейчас обсуждают, уже записана в протоколе предыдущей весны — просто в другом шкафу. Вдоль стены тянулась полка с папками протоколов, ровными, как шпалы, и самые толстые из них всегда оказывались годами споров.
После обеда Маргот вышла на виноградник и долго стояла, глядя на голые ряды, уходящие вниз по холму. От земли шёл запах мокрого щебня и опавшей листвы; внизу, у изгороди, глотала воду дренажная труба. Ветер с моря был тёплый и пах солью; на спуске колено напомнило о себе — тупо, по-хозяйски, как напоминает о себе закладка, забытая в чужой книге, — и она постояла, не торопясь, перенося вес на левую ногу. Плети лежали ровно, шпалера была протянута туго, и только северный ряд — тот самый — выдавал себя рыхлым краем. Нора проверяла подвязку на двух кустах и работала быстро, как работают люди, которым когда-то приходилось делать это в холод на пять часов подряд.
К вечеру Дэниел показал им первый кадр: дорога, ворота, пустой двор, неподвижная трава. Экран отдавал серым, и в этом сером всё выглядело честнее, чем днём.
— Смотри, вот она, ночь. — Дэниел подвёл кадр к воротам. — С этой минуты у нас будет свидетельство, даже если никто не будет смотреть. Если кто-то будет подглядывать — мы узнаем, кто. А если никто — мы честно запишем, что никто не ходил. Мне это даже больше нравится.
Маргот посмотрела на него и подумала, что есть люди, которых нельзя переубедить словами про справедливость, — только фактом. Дэниел был таким, и Хеми тоже, и, подозревала она, сама она — если бы кто-нибудь потратил на неё достаточно времени.
Поздно вечером, когда Нора ушла в гостевую комнату и положила секатор на тумбочку у кровати — не в чехле, а просто рядом, — Маргот задержалась у погреба. Холодный воздух из открытой двери шёл по полу ровной струйкой, и в ней пахло железом и сухим деревом.
— Ты не боишься оставаться одна в таком доме? — спросил Джош из глубины погреба.
— Боюсь, — призналась Маргот, глядя в тёмный проём. — Но погреб я знаю наизусть — каждую бочку. Страшно только тому, кто не знает, где бочки.
Она пощупала карман — бумага была на месте, тёплая от бедра, — и пошла спать. В ящике с пробками её ждало место: между тиражом к двухсотлетию и пробкой, которой уже ничем не пахло.
Джош вышел следом, и Маргот закрыла дверь погреба на ключ — струйка холодного воздуха кончилась. На лестнице она ставила обе ноги на каждую ступень — старый приём против боли. В холле горела лампа, и рядом стояла корзина с яблоками, забытая кем-то из совета. В доме было тихо, и в этой тишине она впервые за неделю подумала о направлении не как о деле, а как о сроке: подписать — значит признать, что три месяца можно было не делать операцию и что решение принимала она, а не колено, — значит, решение принято. И направление, которое она перекладывала из ящика в ящик три недели, придётся подписать и отдать.
Глава 3. Человек, которого любит город
На шестой день Мартин Хейл в «Медном чайнике» был своим.
«Медный чайник» к празднику нарядили накануне: вдоль окна Джесс натянула бумажную гирлянду, на грифельной доске вывела мелом «яблоки в карамели — по старой цене», и теперь по кофейне с самого утра пахло корицей и печёными яблоками, так что редкий прохожий удерживался, чтобы не заглянуть. За соседним столиком двое пенсионеров делили утренний кроссворд и не торопились: до полудня он был их полной собственностью.
Хейл поднял кружку и предложил тост — за праздник и за тех, кто вытаскивает его на своих руках, — и тут же пообещал, что гуляние у нового погреба получит музыку за его счёт. Джесс всплеснула руками и вслух прикинула, сколько нужно булочек, чтобы спонсор попробовал хотя бы три сорта. Спонсор, платящий за музыку в маленьком городе, — это либо очень добрый человек, либо очень аккуратный, и Элеанор, наблюдая из-за кружки, пока не решила, какой из двух сидит перед ней.
— За такой тост у нас яблоко в карамели идёт в подарок, — объявила Джесс и ушла за лотком.
Элеанор наблюдала это из открытого окна, стоя с кружкой в руке и не выпуская Хейла из поля зрения, — не подслушивая, а наблюдая, как наблюдают за погодой, когда уже решили, что доверяют прогнозу, но всё же следят.
Хейл сидел у окна, ел суп с хлебом и говорил с Джесс так, как, по мнению Элеанор, стоило бы говорить со всеми, но никто не умеет: сначала спросил, как её сын в Данидине, потом — как она сама, и честно удивился, когда услышал, что у Джесс всё хорошо, потому что он явно ждал худшего и готовился к нему.
— Ему нравится университет, — Джесс вытерла руки о фартук.
— Это хорошо, — Хейл отложил ложку. — А вам нравится, что он далеко?
— Мне нравится, что он учится. Дальше — это выдумка, — она подложила ему ещё хлеба.
Он поблагодарил её так, будто она сделала что-то незаурядное, и это, подумала Элеанор, было уже не первое и не второе наблюдение, а примерно шестое, и список рос.
— А как ваш бизнес? — спросила Джесс, чтобы не выглядеть грубой.
— Я винный брокер, — ответил он. — Много лет ездил по югу и знал, что у вас тут, в Бухте, земля лучше, чем о ней думают, и теперь ищу, кому предложить.
— В смысле, землю иметь в виду? — переспросила Джесс, поставив кружку.
— Плоды, — Хейл не стал расшифровывать.
Джесс посмотрела на него так, как, по мнению Элеанор, в Бухте смотрят на человека, который произносит «земля» вместо «бутылка».
— Тут уже есть кооператив: Маргот Эллингтон, Джош Барретт, они как раз открывают погреб, — Джесс загнула два пальца, будто пересчитывала кооператив по головам.
— Я знаю, я и подписал афиши.
Он поднимался по лестнице медленно, держась за перила не для опоры, а так, будто сверялся с ними на ощупь. На середине он остановился и прижал ладонь к груди — недолго, секунды три, не больше, — и пошёл дальше, как ни в чём не бывало.
— Он что-то ищет, — Хлоя подняла глаза от экрана.
— Здесь все ищут, каждый второй, — ответила Элеанор.
— Он ищет что-то физическое, ты заметила? Он ни разу не посмотрел на витрину, ни разу не спросил про книгу. Он спрашивает про карты и про архив.
— Он брокер, а карты тоже деньги, — Элеанор отпила остывший кофе.
— Брокеры не спрашивают про карту причала, — Хлоя застрочила по клавишам. — Брокеры спрашивают только, где выход.
— И как у него выходит?
— И никак: на вкус не пробуют, — Хлоя усмехнулась одними уголками.
Хлоя Пак, двадцать девять лет, монтировала «Тёплую Бухту» и работала с архивом канала в перерывах между склейками. Она умела делать так, что человек на экране внезапно начинал нравиться зрителю, и Элеанор считала это редким даром, сравнимым с хорошей памятью на лица.
— Я искала его имя везде, — Хлоя повернула ноутбук экраном к ней. — Нашла страницы трёхлетней давности, и всё: ни одной строчки за все остальные годы. Человек без следа — это не тот, кто ничего плохого не совершил, а тот, кто очень старался, чтобы следов не осталось. Дальше трёх лет вниз — тишина, даже кэш пустой.
Перед этим она проверила три поисковика, две газетные подшивки и единственный форум винных брокеров — и всюду упёрлась в одну и ту же глухую стену. Для архивиста это звучало до боли знакомо: так выглядит каталог, из которого аккуратно, по одной карточке, вынули всё, что было интереснее пустоты.
— Может, он просто аккуратный человек.
— Может, и быть, а может, кто-то за него позаботился, — пожала плечами Хлоя.
Хейл спустился тем же неспешным шагом, и Джесс, не вытерпев, спросила, всё ли у него в порядке.
— Более чем, — он сел и пододвинул чашку. — Сердце у меня аукционист: любит торговаться. Иногда я соглашаюсь на его условия, иногда торгуюсь сам, но проигрывать не намерен.
Джесс рассмеялась; Элеанор отметила, что сам он при этом не улыбнулся ни единым мускулом.
Хейл вышел на улицу и пошёл вниз, к гавани. Через тридцать шагов он остановился, достал из кармана жестяную коробочку — старую, с потёртой крышкой, какие бывают у капель, которые держат в кармане десятилетиями, — открыл её и положил на язык две капли. С их столика не было видно ничего, кроме ровного, привычного жеста, будто он проделывал его тысячи раз. Потом закрыл, убрал и пошёл дальше — спокойно, ничуть не изменившись в лице.
Хлоя посмотрела на Элеанор поверх ноутбука.
— Что это сейчас было такое? — тихо спросила Хлоя, глядя в окно.
— Не знаю, — Элеанор поставила недопитую кружку. — Доктор Пател видел и молчал; если бы это была его таблетка, он бы не молчал.
— А если не из его кабинета?
— Тогда это просто человек, который что-то принимает, — Элеанор сложила салфетку вчетверо. — Я за этим человеком не слежу. Я отмечаю, что он делает, когда думает, что на него не смотрят, — как архивист.
В обеденное время Хейл попался ей ещё раз — у почтового ящика на улице, где Элеанор проверяла доставку, потому что книжный получал четыре журнала, и это был её законный повод выйти на улицу. Ящик здесь стоял старый, с ручкой, которую надо было сначала приподнять, а уже потом тянуть, и Хейл справился с этим движением с первого раза, будто прожил здесь всю жизнь.
— Помогите, — он не поднимал рук, а просто указывал взглядом на ящик, в котором что-то застряло.
Она помогла, и письмо вышло легко: разворачивая его, она не глядя увидела имя отправителя — агентство, которое знала, оно выставляло счета за рекламу в здешней газете.
— Будьте добры, — Хейл взял письмо из её рук и ушёл, поблагодарив так, что от этого благодарствия захотелось немедленно что-нибудь пожертвовать.
Элеанор стояла у почтового ящика минуту, потом закрыла его и записала в блокнот: «Он забрал рекламное письмо лично: реклама его не интересует, интересует счёт».
Доктор Амит Пател возвращался с анализами в глубоком внутреннем кармане — так он, по собственному признанию, носил всё, что мог унести на руках, потому что на мужчину с сумкой в Золотой Бухте смотрят так, будто он что-то вынес из чужого дома, — и остановился на ступеньке, где стоял Хейл.
— Доктор, — Хейл придержал дверь.
— Мартин, — отозвался Пател, не останавливаясь.
— Мне холодно.
— Это погода: вы одеты как человек, который приехал с севера и собирается уезжать обратно.
Произнесено это было без насмешки, скорее как диагноз, и потому звучало убедительнее, чем следовало.
— Я не собираюсь уезжать обратно, — ровно ответил Хейл.
Пател не ответил сразу: открыл было рот, закрыл и посмотрел на Хейла так, как врач смотрит, когда пациент говорит «не собираюсь» тем же тоном, каким люди говорят «в обед я не буду».
— Вы на лестнице у меня остановились, — наконец заметил Пател.
Хейл поднял ладонь к груди — и тут же положил её обратно.
— Вот это что за движение? — Пател показал на его ладонь. — Это ведь ладонь к груди?
— Это просто привычка, — Хейл спрятал руку в карман.
— У кого-то привычка, — Пател снял очки и протёр их краем рукава, хотя они были чистые. — У кого-то простуда, у кого-то кашель по двенадцать раз в минуту. На лестнице я их не отличаю, Мартин, потому что на лестнице у меня нет стетоскопа.
— А в кабинете он есть?
— В кабинете есть, — подтвердил Пател.
— Тогда я зайду в четверг.
Пател поднял руку, останавливая его.
— Подождите: я четверг не назначал.
— Нет, вы не назначали: я сам себя записал, — согласился Хейл.
— Идите пешком, если сможете, и приходите с утра, а не после обеда: в обед у меня приём, и я в обед добрее, чем вам нужно. И не откладывая: четверг — это уже откладывание.
Хейл мотнул головой и пошёл вверх по улице. На пятом шагу он снова прижал ладонь к груди — коротко, машинально, как кланяются, — и исчез за поворотом к гавани. Лестница перед приёмной была короткая, ступенек около дюжины, и Элеанор, проводив его взглядом, подумала, что человек, который дважды на дню здоровается с собственной грудью, рано или поздно договорится с ней всерьёз.
Потом Пател ещё долго стоял на ступеньке, и Элеанор видела это из окна, и ей показалось, что он не столько вспоминает разговор, сколько решает, стоит ли звонить кому-то сегодня вечером. Решил не звонить — и на один день оставил Хейла в покое, и этот день потом оказался дороже, чем любой звонок.
В шесть вечера Хейл перешёл дорогу к Тревору. Элеанор видела это из окна — Джесс стояла на своём, а она на своём, — и успела обратить внимание на две вещи: он вошёл сразу, не разглядывая вывеску, с рукописью под мышкой, — и вышел через двадцать минут уже без неё.
Дэниел стоял с двумя стаканами на крыльце книжного и слушал.
— Он отдал текст, — Элеанор подошла ближе.
— Он отдал рукопись, — поправил Дэниел. — Это разные вещи: текст можно сказать, а рукопись надо взять в руки и унести.
— А что он там написал, у Тревора?
— Тревор не говорит, что там написано. Тревор говорит, что человек платит наличными за то, чтобы его напечатали. В этом году Тревор брал наличными дважды: первый раз за афиши, второй раз за это.
Элеанор посмотрела на него и решила, что Тревор зря вообще сдаёт свои тайны людям, которые умеют их различать.
В «Медном чайнике» вечером сидела Морин Донован — двадцать пять минут по часам, но в этот вечер она просидела час, и это заметили все, кроме неё самой. К вечеру бумажная гирлянда над окном отвисла, и Джесс, подходя к столикам, подтягивала её за конец, чтобы не мешала смотреть на улицу.
Морин была из тех людей, которых все знают и о которых никто не может сказать ничего определённого. Она кондитер, она вдова, она в прошлом году выиграла на ярмарке тыквенную ленту. Всё это было написано на одной визитке, и визитка давно надоела.
Она сидела с чашкой и смотрела на Хейла, держала чашку обеими ладонями, как держат не чашку, а собственные руки. Элеанор, вошедшая за второй чашкой, проследила её взгляд и не поняла, что увидела.
— Вы на него так смотрите, — Элеанор опустилась на соседний стул и понизила голос.
— Как на фотографию, — Морин не сразу отвела взгляд. — Смотрите и решаете: узнаёте человека или нет?
— А что именно вы узнаёте, глядя так долго? — спросила Элеанор.
Морин ответила не сразу: сначала повела пальцем по краю чашки, будто отсчитывала что-то невидимое.
— Пока не знаю, и это меня тревожит. Я узнаю людей быстро — это профессия и возраст, а этого не узнаю. Он входит в комнату, и я понимаю, что видела его раньше, и не могу вспомнить где. Двадцать лет назад он не выглядел бы так, значит, видела я его не двадцать лет назад.
— Может быть, вам просто показалось, — осторожно вставила Элеанор.
— Может, и показалось, — согласилась Морин. — Я поговорю с Элеанор, не с тобой, а с той, которая записывает.
— Так я и записываю, — Элеанор раскрыла блокнот.
— Вот и славно, — отозвалась Морин, и это было настолько в её духе, что Элеанор не стала уточнять.
Морин допила чай, перевернула чашку блюдцем вверх — уходя, она всегда переворачивала, чтобы официант понял, что столик свободен, — и ушла, но у двери остановилась.
— Он встал на ступеньке и держался за грудь, — прошептала она вполголоса. — Мой муж так делал одиннадцать месяцев. Я знаю, как это выглядит со стороны. Со стороны это выглядит как человек, который очень устал, хотя он очень ничего не делал.
— Морин, — мягко попыталась остановить её Элеанор.
— Я ничего не говорю, я говорю, что видела. Это разные вещи, и их постоянно путают, в том числе я.
В книжном Элеанор записала в блокнот четыре строки. Потом, перечитав, зачеркнула три и оставила одну:
«Мартин Хейл — шесть дней в Бухте. Платит наличными, помнит имена детей, спрашивает не про книги, а про карты. Жест на лестнице, жестянка с каплями, разговор с Пателем: „не откладывая“. Ни одна из этих вещей ничего не значит по отдельности. Все вместе — значат слишком много. Наблюдение не есть вывод — записала и жду, когда понадобится».
Потом она открыла корешок архивного каталога за этот месяц и пролистала его до конца — просто чтобы убедиться, что привычка не врёт и что в Бухте действительно не забывают, кто что купил. Каталог был честный, аккуратный, с рукописными пометами Сары и одной странной вещью: между записями за первую и вторую неделю сентября зияла пустая страница — с загнутым уголком и одиноким номером на полях, к которому не было записи.
Элеанор перечеркнула пустую страницу карандашом — не для того, чтобы исправить, а чтобы отметить, — и записала рядом: «Сентябрь: пропуск, запись снята, а номер не вычеркнут». Почерк у неё был твёрдый, и она перечитала дважды.
Потом она записала ещё одну строчку, уже не о Хейле:
«Морин видела кого-то раньше и промолчала. Это не улика, а пока только повод не закрывать папку».
Вечером они с Сарой разбирали ящик с афишами, и Сара, не глядя, бросила:
— Ты сегодня три раза писала одно и то же слово.
— Какое слово? — Элеанор подняла голову.





