Багряная метка
Багряная метка

Полная версия

Багряная метка

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

— Вальдемар. Зачем опять приволок смертную в гнездо?

— А где мне с ней тешиться? В сугробе? — Вальдемар сгреб девку за талию, та ткнулась носом ему в грудь, хихикнув. — Ты человечину не пьёшь — твое дело. А я беру понемногу, без греха. Тут знать надо сам процесс, чтобы не нахвататься от них всякого. Ей телесные наслаждения, а мне сытно на весень вперед. Жалко тебе, что ли, братец?

— Убери её, — процедил Митро. — Чтобы до рассвета духу её здесь не было.

— Да иду я, иду, чёрт тебя дери, — Вальдемар потащил девку выше по лестнице. Вскоре оттуда донеслись возня, пьяный женский писк и тяжелый поскрип сруба кровати под весом тел.

Митро остался один. Очаг угасал. Остатки углей покрывались серым пеплом.

Он сел на скамью, упёрся локтями в колени и опустил голову на ладони.

Братья Безсмерт не спали уже столетиями. Спать им было не нужно — время просто текло сквозь них, точно застойная болотная вода в лесу по весне. Но в последние месяцы это течение сломалось.

Всюду была она.

Её заношенный тулупчик. Русая коса, перевязанная лыковой бечевкой. Острые ключицы под грубым льном.

В темноте закрытых век он видел Мирку до мелких подробностей. Как она встает на рассвете, как ступает босыми ногами по доскам в предбаннике, как расстёгивает воротник, чтобы умыться из шайки. Он представлял её тело — хрупкое, нецелованное, дрожащее от каждого чужого прикосновения. Представлял, как сожмёт её запястья, как прижмёт к лавке в её же сарае, как заглушит её крик ладонью и войдёт в нее — грубо, без спроса, выжигая всё её девичье упрямство.

В паху вставал калёный ком. Ткань портков натянулась, причиняя тупую боль. Митро судорожно выдохнул через нос, сжал кулаки, и замер, выжидая, пока снова отпустит.

Это была пытка. Хуже любого голода.

Он вспомнил их встречу три месяца назад на лесной вырубке. Она тащила на санках сосновый лапник. Рукавицы её заледенели, щеки пылали от мороза. Санки застряли в вывороченном корне, и она, присев на корточки, тихо, по-мужицки ругалась, сбивая наледь палкой.

Митро стоял тогда в двадцати шагах, за стволом старой ели, и боялся вздохнуть лишний раз.

А потом он выучил каждый её шаг. От дома до колодца — ровно сорок два сажня. Левой ногой она чуть припадала — в детстве, видать, оступилась. Косу отбрасывала за плечо одним и тем же резким поворотом головы.

И он знал: стоит сделать один глоток её крови — и он станет её невольником на многие века. Её детские страхи, её жалось к больной матери, её девичьи сны — всё это станет его снами. Он превратится в тень, привязанную к её душе, как это было с Вальдемаром сорок лет назад, когда тот выл на луну по сдохшей от хвори деревенской бабе.

Митро сунул руку под рубашку, перехватил давящий ком в паху, поправив его за пояс.

Сверху снова донёсся сдавленный женский стон и победный хохот Вальдемара.

Митро встал. Надобно было выйти во двор, ткнуться лицом в сугроб, проветрить дурную голову. Но он стоял у угасающего очага, слушая скрип половиц на верхнем ярусе и понимал: Томор прав.

Эта одержимость смертной — его гибель. И он шагает в неё с открытыми глазами.

Тень на снегу


МИРКА

Ночь крутила, ломала сон. Снилась мне какая-то чернь, марь, из которой я вырывалась с диким стуком в ушах. К рассвету уже совсем не спалось — лежала, считала паутины под потолком да смотрела, как сквозь слюдяное оконце сочится выстуженный рассвет.

Едва рассеялся мрак, подхватилась на ноги. Накинула тулуп, перехватила поясом, повязала платок. Тихо спустилась вниз — матушка металась в горячке, Видана под боком у неё посапывала, сжавшись в комок.

На дворе мороз ударил с новой силой, задрал сугробы. Снег под чесанками не просто хрустел — звенел, точно битое стекло.

Деревня притихла, но притишь эта была дурная, как перед мором. Бабы у колодца жались друг к дружке, шептались, крестили ворота и всё косились на заснеженный частокол, за которым чернел лес. Мужики стояли у тынов, не закуривая, руки в рукавицы спрятали, глаза исподлобья — высматривали на насте чужой след.

Прошла мимо деревенских — спиной почуяла их взгляды, но никто не окликнул, не спросил, как мать. Как всегда.

Сень перед домом старосты замело снегом по пояс, еле протолкнулась под навес. Толкнула дубовую створку. В горнице стоял пар, душно тлел полынный угар. Староста сидел за дубовым столом, тёр пальцами лист сухой бересты, исписанный угольными резами. При моём шаге его рука с берестой дёрнулась, смяла берестяной край.

Рядом теснились трое из его круга: рыжий Гридя с клочковатой бородой, коренастый коваль да долговязый Игнатий — сухой, что жердь, со сморщенной шеей.

— …нашли под лесиной, как зарю заняло, — приглушённо договаривал рыжий. — Лежит — ни кровинки, кожу выбелило до синевы, а на горле два прокола. Будто шилом расковыряли.

— Какой зверь так берёт? — огрызнулся коваль. — Зверь жилы рвёт, мясо жрёт. А тут туша целая, а сухая, как лыко!

— Не зверь то, — Игнатий мелкой щепотью осенил грудь. — Багряные с Веретенских гор сошли. Народ из соседней деревни сказывал — ночью у плетней тени вились будто. Без следа плыли по насту.

Я шагнула из тени к печи. Половица под ногами издала скрип.

— Батюшка-староста, — голос у меня вышел неразогретым. — У меня в хлеву Пеструшку зарезали. Брюхо вывалили, а внутри — пусто, ни капли жизнетвора. На загривке два укуса. Точь-в-точь как вы сказываете.

Староста медленно поднял голову. Борода его, седая, в крошках табака, дёрнулась.

— До скотины, значит, добрались тоже, — пробурчал он мрачно. — В соседней веси девку нашли прошлой ночью. Из тех, что шкурами на мытнице торговала с бабкой. На снегу ни пятнышка красного, а сама белее известкового камня. Две дыры в жиле. В позапрошлую зиму так же двое сгинули. Думали — шатун, да шатун кости грызёт, а не выпивает до капли.

В избе стало слышно, как трещит лучина у икон. Мужики уставились на меня, будто я эту заразу на веревке привела. У меня аж затылок зажгло. От печки пылало жаром, а из сеней по ногам тянуло ледяным сквозняком, выстуживая чесанки.

— Багряные это, — выдохнул Игнатий. — С тех пор как Рогнеда в бездну канула четыре века назад, тихо было. Крепость багряного семейства на крутояре в лесу обвалилась, думали — сдохли от голода там. Ан нет, вернулись.

Староста поскрёб ногтем столешницу, тяжело вздохнул.

— Вернулись, — согласился он. — Ступай, Мирка. Не вой. Завтра скотиной подсобим тебе, хлев запирай на дубовый брус. Мать с сестрой береги.

Он пожевал губу, уставившись куда-то в тёмный угол под божницей, где пучком висела сушёная полынь.

— И в лес больше ни ногой. На охоту багряные вышли — пока не нажрутся на несколько веков вперед, не уйдут к себе в горы. А жрут они девичью кровь. Беречь нам нашу Мглань надо.

Меня аж затрясло, кровь ударила в виски.

— Как это — в лес не ходить?! А валежник кто приволочёт? Чем дом топить? Вам-то в кругу хорошо, у каждого по три мужика во дворе, с осени сараи поленницами забиты! А у меня кто? Мать на лавке задыхается, Видане тринадцать лет! На одном лапнике да хворосте перебиваемся, а овраг уже пустой. Зима до костей выстуживает, ночью вода в кадке насквозь промерзает!

Мужики переглянулись, коваль крякнул и уставился в подполье.

Я хотела ещё высказать — и про то, как мы лебеду да сосновую мезгу в муку мешаем, чтобы до весны протянуть, — но староста так грохнул кулаком по столу, что все затихли.

— Молчать! — грохнул он. — Развела тут бабий вой! Сказано тебе — не сметь за частокол соваться, значит, сиди в избе! А за дрова не вой. Будет тебе помощник. Наколет, приволочёт завтра.

Я опешила, аж слова во рту попутались.

— Какой ещё помощник? Кто?

Староста усмехнулся в усы, глаза его стали мелкими, колючими. Махнул широкой ладонью — прочь, мол.

— Завтра узнаешь. Ступай, Мирка, не мозоль глаза.

Я посторонилась, глядя, как он снова углубился в угольные резы на бересте, и видя, что слушать меня больше никто не собирается, захлопнула за собой дверь в сени.

Стужа за порогом стояла мёртвая. Схватила за горло, едва я сунулась из сеней, выжала из легких сухой кашель. В ушах всё скребся голос старосты: «Багряные проснулись». Бабка моя покойная, бывало, пугала нас стынь-кровью — теми, кто не старится и следов на насте не оставляет. В детстве я отмахивалась от её печных баек. А теперь эти байки обгладывали наш скот.

Зима глодала Мглань. Снега навалило под самые стрехи, до рынка в центре деревни приходилось рыть траншеи. Я волокла на продажу сушеный зверобой, чабрец, скукоженные коренья, что успела набрать по осени. Жалкие медяки уходили на осьмушку хлеба и пару поленьев. Пальцы от стужи ныли, приходилось мотать их разной ветошью, чтоб не окоченели совсем.

А в доме таяла мать. Хворь жрала её медленно, тянула соки. Кашель стал сухой, она уж не поднималась, только хрипела в бреду, отца кликала. Видана, сестрица, от каждого скрипа половицы шарахалась в угол к печи теперь, глаза — как у загнаного зайца. Жутко ей было после того, что с Пеструшкой стало. Нам всем было жутко.

Как темнело, я закидывала дверной брус, подпирала ставни. Мы жались к печке и слушали, как в трубе надрывается ветер. И чудилось — не ветер то, а скулеж голодный. Я спиной чуяла чужой взгляд изо дня в день. Выйду за ворота — затылок печет. Обернусь — стылый лес да белая пустошь. Никого.

Вечером пошла доить новую козу, что староста дал на время. Присела у бадьи, прижалась щекой к теплой шерсти. Пальцы деревянные, еле гнутся, молоко о жесть звонко бьет.

Сквозь щель в стене хлева тянуло синевой сумерек. Я присмотрелась в ее черноту, пока пальцы замерзшие разминала.

И тут вдруг, у сруба, выросла тень.

Чёрная, длинная, она не отбрасывалась ни от чего, что было рядом, — она стояла сама по себе. Скользнула к хлеву, поплыла над настом. Снег под ней даже не пискнул. Ни хруста, ни следа. Ничего.

Багряный!

Крынка вывалилась из моих рук. Лопатки впечатались в промерзший косяк. В груди всё смерзлось — ни крикнуть, ни вздохнуть.

Нежить. Мне конец пришел.

Тень замерла у самого входа. Пар от моего дыхания оседал на губах колючим инеем. Белое молоко разливалось по соломе.

Я зажмурилась. Язык сам заворочался, нашептывая бабкины слова:

— Матушка Мокошь, укрой своей пряжей… Отведи бельма нечистому, спрячь от зуба багряного, от когтя рваного…

Схватила пальцами пролитое молоко, плеснула перед собой, потом по бокам — секла круг защитный.

— Хранители дворовые, укройте. Меня не отдайте.

Молоко впитывалось в сухую траву. Дверь хлева тихо скрипнула. Я зажмурилась так, что в глазах все почернело пятнами, вжалась в доски до упора.

И тут над всей Мгланью взревел дозорный рог. Бухнули колотушки в бубны. Вся деревня будто содрогнулась от звука.

Тень у порога дёрнулась, смазалась и распалась лохмотьями мрака. Растаяла в ночи.

Я сползла по стене, не чуя ног. На улице уже вскипал гомон деревенских: собачий брех, скрип полозьев по снегу, крики. Насилу оторвала себя от досок, высунулась за дверь спустя какое-то время. Глотнула свежего воздуха — и тут же из-за угла метнулась какая-то фигура. Я закричала от страха, но меня сгребли в охапку. Чужие руки рванули на себя, в щеку впились обветренные губы.

Я дернулась, собираясь брыкаться, но ухо обожгло звонким смехом.

— Мирка! Это я!

Идан.

Возвращение охотника

Ноги подкосились. Осела бы в сугроб, если б Идан не держал. Вцепилась побелевшими пальцами в овчину его тулупа. А он целовал меня — жадно, сбивчиво, тыкался ледяным носом, горячим ртом в скулы, в веки.

Страх, что только что грыз сердце, отпустил. Я задохнулась то ли всхлипом, то ли нервным смехом. Оттолкнула его чуток, чтоб в лицо любимого вглядеться.

Тот же. Родные карие глаза с лукавым прищуром, вихры русые из-под малахая лезут, губы морозом изранены.

Провела ладонью по его щеке, колючей от инея.

— Ты ж божился, что до весны на промысле пробудете? Стряслось чего?

Он дышал тяжело, как загнанный конь, зубы оскалил довольно.

— Думали до весны, ага. Зверь нынче пуганый, за луну столько не возьмешь, сколько круг старейшин в налог требуют. А тут… — Он понизил голос, глаза заблестели лихорадочно. — Безумие какое-то. За одну зорьку набили, волокуши надсадили! Мясо, шкуры — под завязку, Мирка! Зверь сам в рогатины пёр, ошалелый. Представляешь!

Идан стер снег с бровей, оглядываясь на шум у ворот.

— Стадо целое из оврагов ломанулось. Кто-то их с лежбищ поднял. Спугнул так, что они кишки рвали, лишь бы уйти. Хозяин лесной, али другая какая погань. Но пока они от страха слепли, мы своё с них сняли. Старшие отмашку дали — домой!

Идан притиснул меня к себе, шепнул в самое ухо, обдавая жарким дыханием:

— С добром мы, Мирка. Не подохнет Мглань наша с голодухи. Да и я… я к тебе гнал. Ждала?

Глаза горячо защипало. Слезы полились по щекам, и тут же примерзли к коже. Идан стер их большим пальцем.

— Не реви. Я туточки. Сдюжим вместе теперь.

Он сгреб мою ладонь в свою и потянул к воротам. А над Мгланью грохотали бубны, вспыхивали смоляные факелы. Во дворы втягивались груженые сани, мужики в подбитых железом тулупах орали, бабы радостно голосили. Жизнь, шумная и веселая, возвращалась в замерзшую деревню.

Мглань гудела всю ночь, словно улей. Охотники вернулись до заката, притащив на санях столько мясной тяжести, что хватило бы до самой весны, и теперь деревня захлебывалась сытным, жирным угаром. На широком дворе старосты, где мужики топорами пластали мерзлую дичь, снег давно обратился в кровавую слякоть пополам с золой. У печей бабы до одури калили камни, багровые искры летели в низкое небо, а тяглый дух жареного сала и духмяного хмельного сбитня мешался с морозной стынью.

Я носилась с самого рассвета: таскала горячие лепешки, сдувала золу с подола, черпала варево. Спину ломило, ладони горели от печного жара, но эта дурная круговерть гнала прочь мысли о багряных и их угодьях в горах, о нежити, что таилась за частоколом.

В стылых сенях, едва я сунулась туда за новым караваем, чьи-то пальцы сомкнулись на моих запястьях. Рывок — и я впечаталась в жесткое плечо.

— Идан, бес тебя дери, пусти! Смотрят же на нас! — зашипела я, дернувшись, но он лишь крепче стиснул меня, вдыхая запах моих волос так жадно, будто век не дышал.

Его губы скривились в шалой, хмельной ухмылке, а в глазах плескался лихорадочный блеск.

— А и пусть пялятся, — выдохнул он, обжигая мне ухо. — Я там, в лесной чащобе, только тобой и спасался, Мирка. Вокруг хтонь, воет кто-то за деревьями, а я лежу у костра — и перед глазами ты. Руку под порты суну, глаза закрою... и будто ты рядом. Будто дозволяешь...

Я пихнула его локтем под ребра, чувствуя, как лицо полыхает крапивным жаром.

— Ополоумел совсем! В пустошах разум оставил? Как можно вслух такое сказать!

— А чего таить? — он издевательски вскинул брови. — Я ж о светлом. Как мы вдвоем у печи, и ты смотришь на меня так, что нутро сводит от желания прикоснуться…

— Идан! — я вырвалась, подхватив тяжелый подол, и бросилась вон из сеней.

Он настиг меня за углом, у сарая. Сгреб поперек живота, вжал лопатками в заледенелые бревна.

— Попалась, лисичка!

Одна его рука намертво впилась мне в поясницу, а вторая уже рванула вверх край суконной юбки. Его пальцы скользнули по моему голому бедру, а сам он навалился всем весом, вдавливаясь в меня пахом. Твердый. Горячий, как раскаленный прут, даже через сукно портов.

— Идан... уймись! Увидят же нас! — я вцепилась ему в плечи, пытаясь оттолкнуть.

— Дай хоть надышаться тобой, — его губы судорожно смяли мою щеку, заскользили к шее. — В веселые терема наши шастали во время промысла, дурни, напряжение так сбрасывали. Своих жен предавали. А мне тошно от чужих баб. Запрусь в заимке и зубы скалю. Только тебя ждал. Живую. Теплую. А тут ты — а тронуть нельзя при всех. Рехнуться же можно.

Я отвернулась, стиснув губы, чтобы не выдать, как тело само отзывается на эту грубую ласку, как плавится нутро от его слов.

— Не венчаны мы ещё, Идан. Срам будет на всю Мглань, если узнают…

— А мы скоро под венец, — он хрипло хохотнул, вжимаясь в меня бедрами. — Дозволь, душенька. Раздеваться не станем. Дозволь, я напряжение сброшу, тебя не трону грехом…

Стыд перемешался с жаром в животе. Внизу закрутило сладкой судорогой. Я вцепилась онемевшими пальцами в его волосы, задыхаясь от его толчков, от звука его сбитого дыхания у меня над ухом.

— Идан... хватит…

— Скажи, что противен, и отпущу, — он толкнулся резче, вырвав из моего горла сдавленный стон.

— Не противен, — едва слышно выдохнула я. — Но застанут — в дегте вымажут. Пусти.

— Да бес с ними со всеми, — забормотал он, прикусывая мочку моего уха, наваливаясь тяжелее. — Дай до конца дойти, Мирка. Не сдержусь больше.

Он задвигался быстрее, остервенело втираясь в меня через юбки, вжавшись лбом мне в плечо. Зарычал сквозь стиснутые зубы, всем телом подался вперед, содрогнулся раз, другой... и тяжело обмяк, цепляясь за мои плечи.

Тяжело дыша, Идан отстранился. В глазах плясала шальная виноватость. Я сползла бы по стене, если бы не его руки.

— Хороша невинница после таких встреч, — процедила я, одергивая подол в смущении.

— Так женой ведь моей будешь скоро, решенное дело, — Идан стер испарину со лба, мазнул большим пальцем по моей скуле. — С мужем-то можно без притворства.

— На глаза мне сегодня не лезь, — отрезала я, хоть губы сами дрогнули в улыбке. — Увидят нас вместе — ославят.

— Буду тише воды теперь, — осклабился он.

Пропаду я с ним. Как есть пропаду.

К ночи гульба набирала обороты. За длинными тесаными столами сивуха лилась рекой, перекрывая дух жареного мяса. Идан вывел мою матушку на крыльцо, усадил на лавку, заботливо кутая ей ноги овчинным тулупом. Умила — бледная, иссохшая от своей медленной хвори, с блестящими глазами — кивнула ему. Но стоило парню отойти к мужикам, как ее палец поманил меня к себе.

— Мирка, слушай сюда, — начала она, едва я присела рядом. — Парень Идан лихой, спору нет. Да только кобелье нутро свое возьмет когда-нибудь. Не давай ему воли раньше венчания. Облапает, распробует — и кинет в сугроб. Видала, скольких так попортили уже? Не будь у меня дурной овцой, Мирка. Хорошо?

Ее слова резанули по живому. Задели крепко.

— Это ты про себя, матушка? — выплюнула я, вырывая руку. — Тятька мой тебя тоже сперва облапал, да под венец сводил. Сильно помогло? Все одно сбежал к чужой бабе, едва ты хворать начала. Не тебе меня учить, кого под юбку пускать.

Лицо Умилы пошло серыми пятнами, бескровные губы задрожали.

— Ополоумела совсем? Я ж от беды уберечь хочу…

— Обойдусь, — в сердцах бросила я, поднимаясь с лавки.

Я убегала, не оглядываясь, хотя спину колол ее сдавленный, надсадный кашель.

Грудь стянуло. Я нырнула в темень за хлев, прижалась щекой к промороженным доскам, прячась от отсветов костров. Гнев сходил на нет. Появилась горечь на языке от сказанных злых слов.

И тут…

Стынь поползла по хребту.

Чужой взгляд. Он снова был здесь, буравил мой затылок из темноты, тянул жилы.

Я резко обернулась. Никого. Сумеречный снег вокруг да черная щель между венцами хлева. Но нутро чуяло: там, в хтони за частоколом, кто-то есть. Некто, кто не дышал, но жадно, неотрывно пил мой страх.

Я судорожно втянула воздух ноздрями, попятившись, когда сзади грохнул наст.

— Мирка!

Я отшатнулась, зажав ладонью рот.

Это был Идан. Брови сведены, лицо хмурое.

— Чего в темень забилась? — он в два шага преодолел сугробы, сгреб меня в охапку. — Чего мать напела? Увидел, как ты убегаешь после вашего разговора.

— Пустое это, — я спрятала лицо у него на груди, жадно вдыхая терпкий запах дыма. — Белены объелась, мелет вздор всякий.

Идан молча зарылся пальцами в мои волосы, прижимая к себе. Крепкий. Горячий. Родной. Разве такой бросит? Тот взгляд из темноты — просто морок, дурная игра теней. Идан со мной. Он всегда защитит.

— Все сладится, — выдохнул он мне в макушку. — Не переживай. Мать тебе только добра желает.

Я кивнула, отстраняясь и беря его за ладонь.

— Пошли к людям. Хватятся скоро.

Ночь при свечах

Идан довёл меня до крыльца, и мы остановились в сенях. Он поправил ворот моего тулупа, заглянул мне в лицо.

— Мирка, ты это... пойди помирись с матерью. Негоже вам с ней в ссоре быть. Она старая, хворая, а ты у неё одна опора.

Я надулась, но понимала, что он дело говорит.

— Она сама начала, — буркнула я, глядя в сторону.

— А ты первая уймись, — он усмехнулся, притянул меня и чмокнул в щёку. — Иди, мирись.

Я вздохнула, толкнула дверь и шагнула в горницу. Мать сидела за столом, перебирала в пальцах сухие травы, плечи были опущены. Она подняла глаза — в них стояла та же обида, что и у меня, только глубже, выцветшая от долгого молчания.

Я села рядом, взяла её руку.

— Прости, матушка, — прошептала я в стол. — Я погорячилась. Не надо было мне так.

Она помолчала, потом выдохнула и сжала мои пальцы:

— И ты прости. Я тебе не враг. Я за тебя боюсь.

— Знаю.

Мы посидели так, не разжимая рук. На душе становилось светлее.

— Поговори с сестрой, — попросила матушка, отпуская меня. — Опять упирается, не хочет в избу грамотную ходить. А надо, Мирка. Девка она красивая, а без ума — что без рук.

Я кивнула, поднялась и полезла наверх, к Видане.

Она сидела на лежанке, обхватив колени, и глядела в стену. Когда я вошла к ней в горницу, она встрепенулась вся, будто ждала меня.

— Мирка! А я думала, ты уже не придёшь сегодня!

— А куда я денусь? — я села рядом. — Матушка сказала, ты в избу грамотную не хочешь. Почему?

Она нахмурилась, покосилась на меня:

— Скучно там. Бабы эти носы задирают, грамотные, важные. А я в чём? В заплатках, босая... стыдно.

— Зато грамоте научишься, — я погладила её по голове. — И дом помогать вести будешь. Не всё же мне одной на рынке торговать.

Она помолчала, покусывая губу, потом как-то хитро уставилась на меня:

— Ладно. Пойду туда. Но у меня условие!

— Да? Интересно какое.

— Ты скажи: что вы с Иданом делаете на сеновале, когда никто не видит?

Я поперхнулась, отпрянула:

— Чего?!

— Ну расскажи, Мирка! — она пододвинулась ближе, глаза загорелись. — Ты красная вся была сегодня в обед, значит, было что-то. Колись, сестренка! Интересно же жуть как!

Я замахала руками:

— Типун тебе на язык! Ничего мы такого не делали! Целуемся только!

— И всё? — она недоверчиво прищурилась.

— Всё, — я отвернулась, чувствуя, как горят уши. — Тебе рано ещё про такое знать. Не до пьяных глаз, как говорится.

Виданка хихикнула, но, благо, отстала. Мы ещё посидели, поболтали, посмеялись над старой хрычовкой, что живёт через дорогу и ругается с соседскими петухами на рассвете.

Потом я спустилась и заварила нам чаю — мята с липой, последний мёд со дна горшка. Мы пили его втроем, маленькими глотками, заедая сушёными яблоками, и тепло разливалось по животу от уюта вечера.

Матушка рассказывала, что узнала за общим пиром сегодня: у кого просватали дочь, кто кого обидел на посиделках. Видана хихикала, я слушала, и на душе становилось тихо, тепло.

Потом мы разошлись. Я поднялась к себе, скинула платок, стянула сорочку и надела ночную рубаху. Села на лежанку, начала расплетать косу, как вдруг услышала стук.

Тихий, робкий — не в дверь, а в оконную раму.

Я окаменела вся. Сердце подскочило в груди. Я хотела было уже бежать к матери, но стук повторился, и я узнала его: два коротких, один длинный. Детская наша условность.

Я подскочила к ставням, отодвинула занавеску. За стеклом в темноте стоял на снежной куче Идан, прижимая палец к губам, и кивал на засов.

Я отворила окно, впуская морозный пар.

— Ты что? — прошептала я с улыбкой. — Спать же надо было.

— Да не спится мне, — он тоже шёпотом, глаза блестят. — Староста сказал: завтра на рыбную ловлю уезжаем. Недель на две, может, на три. Рыба пошла, упускать нельзя.

У меня внутри вскипело от негодования, брови сдвинулись.

— Опять??

— Мирка, — он протянул руку, коснулся моего запястья. — Я две недели без тебя не выдержу. Пойдём на сеновал. Полежим, поговорим. Не трону тебя, слово даю. Просто рядом побудим, погреем друг друга.

Я хотела сказать «нет», но язык не повернулся от вида его умоляющих глаз. В груди стало тесно и горячо. Хотелось его тепла. Хотелось быть рядом. Жуть как хотелось.

— Знаю я, что тебе надо, — выдохнула я.

— Ты мне нужна. Не тело твое, Мирка. Ты. Две недели без тебя — с ума сойду. Не жалеешь меня совсем?

Я посмотрела на дверь, где спала матушка, потом на него. Кивнула.

На страницу:
2 из 5