Золотой лосёнок
Золотой лосёнок

Полная версия

Золотой лосёнок

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
9 из 10

Здесь Бендер ограничился кратким приветствием.

— Граждане каргатцы! — сказал он в мегафон. — Мы пробежали сегодня семьдесят вёрст, мы устали и голодны. Сначала обед — потом речи. Это не наш каприз, граждане, это требование автомобильной техники. Мотор работает на бензине, а автомобилист — на пельменях.

Предложение было встречено с пониманием. Председатель волостной управы, который как раз раскрыл папку с приветственной речью на одиннадцати страницах, с облегчением закрыл её и спрятал за пазуху. Условились перенести митинг на два часа. Подкрепившись бесплатным обедом в чайной Общества трезвости (пельмени, шаньги, уха из карасей и квас, поскольку чайная была трезвая), автомобилисты в приятнейшем расположении духа двинулись к магазину готового платья.

Их окружали любопытные. Мальчишки бежали впереди и кричали: «Пробег! Пробег!» Девушки выглядывали из калиток. Старики снимали шапки. Сайгаковцы с достоинством несли свалившееся на них сладкое бремя славы. Они шли посреди улицы, держась за руки и раскачиваясь, словно матросы в чужеземном порту. Рыжий Балаганов, и впрямь похожий на молодого боцмана, затянул «Славное море, священный Байкал», хотя до Байкала было ещё две тысячи вёрст. Паниковский подтягивал фальшиво. Козлевич шёл молча и время от времени оглядывался на Сайгака-агу, оставленного у трибуны под охраной мальчика с гармонью.

5.

Магазин готового платья «Каргатский модник. Т-во Шершнёв и сыновья» помещался под огромной вывеской, занимавшей весь фасад двухэтажного дома. На вывеске были намалёваны десятки фигур: желтолицые мужчины с тонкими усиками, в шубах с отвёрнутыми наружу енотовыми полами; дамы с муфтами; коротконогие дети в матросских костюмчиках; кооператоры в сапогах и жилетках с часовыми цепочками; курсистки в беретах; и один американец в ковбойской шляпе, которого художник, по-видимому, срисовал с какого-то киноплаката, потому что американец держал в руке револьвер.

Всё это великолепие разбивалось о две бумажки, прилепленные к входной двери. На верхней было крупно выведено красными чернилами:

«РАСПРОДАЖА! ЦЕНЫ СНИЖЕНЫ ВТРОЕ!»

А пониже, на клочке обёрточной бумаги, другой рукой, химическим карандашом, нервно и криво было приписано:

«Всё равно не берут».

— Сразу видно, что кризис, — сказал Остап, входя. — Знаете, Шура, чем мы отличаемся от Совдепии? В Совдепии на дверях магазина пишут: «Штанов нет». А у нас штаны есть. У нас нет того, на что их купить. Вот это и есть разница между коммунизмом и демократией. При коммунизме нет товаров, при демократии нет покупателей. А в остальном всё одинаково: и там, и тут человек ходит без штанов.

Внутри было просторно и пусто. Товару было много. Он висел на вешалках, лежал на полках, стопками громоздился на прилавках и на полу. Были здесь пиджаки и брюки, косоворотки и толстовки, американские ковбойки и шанхайские макинтоши, бурки, валенки, сапоги, шляпы, картузы, кепи и даже два фрака, выписанных хозяином во времена процветания, о котором так много говорил тогда президент Вологодский, в расчёте на то, что каргатские маслоделы станут ездить в Томск на балы. Маслоделы на балы так и не поехали. Фраки висели в углу, траурно опустив фалды.

Покупателей не было. За прилавком сидел сам хозяин, Шершнёв-старший, пожилой человек с бородой и с таким лицом, какое бывает у капитана корабля, который тонет медленно и знает об этом. Сыновей при нём не было. Один сын, как выяснилось потом, уехал искать работу на осушение Барабинских болот, другой — на строительство Кузнецкого комбината.

Увидев посетителей, Шершнёв-старший медленно поднялся. На лице его было написано недоверие, как у человека, который уже не верит в чудеса.

— Покупать? — спросил он. — Или опять из конкурсного управления, опись делать?

— Покупать, — сказал Остап. — За наличные.

Шершнёв-старший сел обратно на стул, потому что у него подкосились ноги.

В магазине автомобилисты задержались недолго, но провели время с пользой.

Для Балаганова нашлась к его ковбойке «Аризона» настоящая стетсоновская шляпа с дырочками. Шляпа была американская, привезённая из Харбина, и стоила когда-то двадцать рублей, а теперь отдавалась за шесть. Балаганов надел её, посмотрел на себя в зеркало и замер. Из зеркала на него смотрел ковбой с киноплаката, только без револьвера.

— Шура, — сказал Остап, — теперь вы похожи на американца. Не на настоящего, конечно, а на такого, какого рисуют на вывесках в Каргате. Но в Сибири этого достаточно.

Паниковскому выбрали куртку. Он долго примерял пиджаки, но все пиджаки на нём висели так, будто их сняли с утопленника. И тогда хозяин, порывшись в задней комнате, вынес нечто особенное. Это была тёмно-синяя куртка с медными пуговицами, со стоячим воротником и с красными кантами, — форменная куртка Каргатского добровольного пожарного общества. Общество разорилось вместе с маслоартелью, которая его содержала, и его имущество было продано с торгов. Шершнёв-старший купил на торгах сорок пожарных курток, рассчитывая продать их мужикам как рабочую одежду. Мужики покупать не стали, потому что куртки были слишком красивые для работы.

Паниковский надел куртку и преобразился. Медные пуговицы засияли. Стоячий воротник подпёр подбородок. Плечи, которых у Паниковского не было, вдруг обозначились. Он стал похож на брандмейстера в отставке, на капельмейстера уездного оркестра и на швейцара хорошей гостиницы одновременно.

— Чудо! — сказал Остап. — Паниковский, вы теперь государственный человек. В этой куртке вас пропустят в любое присутствие. Вам будут козырять городовые. Но запомните: если вы в этой куртке что-нибудь украдёте, вас будут судить не как вора, а как пожарного. А пожарных в Сибири судят строже, потому что пожарный должен тушить, а не таскать.

Козлевичу досталась хромовая тужурка, коричневая, блестящая, скрипящая на сгибах, точно такая, какую носили шофёры американских инженеров во времена процветания. Козлевич погладил её и сказал, что он недостоин. Ему сказали, что достоин. Он надел.

Себе Остап купил немного: пару носков, чтобы больше не носить парусиновые туфли на босу ногу, и новый шарф взамен выцветшего японского. Шарф был шёлковый, цвета спелой брусники, и Остап повязал его так же высоко и плотно, как прежний.

Когда расплачивались, Шершнёв-старший плакал. Это были первые покупатели за месяц. Он заворачивал покупки в «Сибирскую жизнь», перевязывал бечёвкой и плакал, не стесняясь, как плачут старики на похоронах и на свадьбах. Остап, растроганный, накинул ему рубль сверх счёта. Шершнёв-старший взял рубль, посмотрел на него и сказал:

— Я его, господа, в рамку вставлю. И повешу над прилавком. Первый рубль после краха. Может, он мне удачу принесёт. Может, и правда — процветание за углом.

И он посмотрел в окно, на плакат, висевший над трибуной на углу.

6.

Обновлённый экипаж вернулся к трибуне ровно через два часа, как и было условлено.

Митинг начался. Председатель волостной управы вынул из-за пазухи папку с речью на одиннадцати страницах и приступил к чтению. Он дочитал до третьей страницы, где говорилось о значении автомобилизма для развития маслоделия, когда на площадь, придерживая рукой сумку, вбежала почтовая барышня. Она протиснулась сквозь толпу к трибуне и подала председателю телеграфный бланк.

Председатель, не прерывая чтения, взял бланк, чтобы положить его в папку. Но, взглянув на него, остановился на полуслове, на слове «таким образом», и долго смотрел на бумагу. Потом надел очки. Потом снял очки и посмотрел ещё раз.

Остап, стоявший рядом с ним на трибуне, скосил глаза на бланк. Телеграмма была короткая:

«КАРГАТ ВОЛОСТНОЙ УПРАВЕ ТЧК ВПЕРЕДИ ПРОБЕГА ДВИЖЕТСЯ САМОЗВАННАЯ МАШИНА ТЧК ПРИМЕТЫ ЗЕЛЁНАЯ СТАРАЯ КРИЧИТ ПО-ЗВЕРИНОМУ ТЧК СОГЛАСНО ПРОТОКОЛУ КАИНСКОЙ ЗЕМСКОЙ МИЛИЦИИ ТЧК ЗАДЕРЖАТЬ ТЧК ПИБОДИ СТАНДАРД ОЙЛ ОМСК».

Великий комбинатор понял, что правовое государство, медленное, но неумолимое, как ледник, только что догнало его на тракте. Протокол каинского милиционера, составленный по всей форме, с указанием примет транспортного средства, прошёл через уездную милицию в губернскую, из губернской — в канцелярию пробега в Омске, и мистер Пибоди из «Стандард Ойл», прочитав его, без труда догадался, какая машина кричит по-звериному. Остап почувствовал к каинскому милиционеру нечто вроде уважения.

Председатель волостной управы медленно поднял голову от телеграммы и посмотрел на Сайгака-агу, стоявшего у трибуны. Сайгак-ага был зелёный. Сайгак-ага был старый. Председатель перевёл взгляд на Остапа.

— Граждане, — сказал Остап очень громко, прежде чем председатель успел открыть рот, — нас вызывают! Срочная телеграмма из штаба пробега! Головная машина должна немедленно продолжить путь, чтобы встретить губернатора в Новониколаевске! Благодарю за приём! Улучшайте дороги! Процветание за углом!

И он прыгнул с трибуны прямо в машину.

Экипаж понял всё без слов. Балаганов, придерживая стетсоновскую шляпу, перемахнул через борт. Паниковский, сверкая медными пуговицами пожарной куртки, вскарабкался на заднее сиденье со скоростью, которой позавидовал бы настоящий пожарный, бегущий на вызов. Козлевич, уже сидевший за рулём, прошептал: «Сайгак-ага, пожалуйста, побыстрее», — и нажал на стартёр.

Сайгак-ага, понимая серьёзность момента, завёлся с первого раза.

— Держите их! — закричал председатель волостной управы, размахивая телеграммой. — Это самозванцы! Это не пробег!

Но толпа не поняла. Толпа решила, что председатель кричит «Держитесь!» и что это напутствие. Толпа закричала «ура». Пожарный оркестр, который в Каргате тоже был, хотя пожарного общества уже не было, грянул марш. Мальчик с гармонью растянул мехи. Батюшка перекрестил машину. Мировой судья, единственный, кто прочёл телеграмму через плечо председателя, бросился к телефону в волостном правлении, но телефон, как выяснилось, был отключён за неуплату ещё в мае.

И Сайгак-ага, выбросив синий клуб дыма и протяжно прокричав на прощанье сайгачьим клаксоном, вылетел с базарной площади, обогнул угол, на котором висел плакат «Процветание — за углом!», и скрылся за этим углом.

Жители Каргата долго потом рассказывали, что в тот день им показалось, будто процветание и правда было за углом: оно выглянуло на минутку, оказалось зелёным, старым и кричащим по-звериному, и тут же умчалось на восток.

А в магазине «Каргатский модник» Шершнёв-старший вставлял в рамку свой первый рубль после краха и ещё не знал, какой путь проделал этот рубль. Он приехал из Чикаго долларом, в Омском отделении Сибирского государственного банка превратился в рубль с видом Томского университета, должен был стать платой за сибирскую корову, купленную по цене консервной банки, а вместо этого был отдан за рецепт кедровки и потом — за пожарную куртку Паниковского.

Но это был честный рубль. Один из немногих в этой истории.



Глава VIII. Кризис жанра

1.

Сайгак-ага бежал от Каргата всю вторую половину дня и весь вечер, не сбавляя хода, словно и сам понимал, что за ним гонится протокол каинской земской милиции, размноженный по телеграфу. Только когда стемнело и на небе высыпали крупные барабинские звёзды, Остап велел свернуть с тракта в берёзовый колок и заглушить мотор.

— Генералитет, — сказал он, вылезая из машины и потягиваясь, — прошу на военный совет.

Генералитет расселся на траве. Козлевич сел у переднего колеса, прислонившись к нему спиной, как к стене родного дома. Балаганов лёг на живот, подперев голову руками, и стетсоновская шляпа съехала ему на нос. Паниковский устроился на подножке, застегнув пожарную куртку на все медные пуговицы, потому что ночью в Барабе холодно даже в июле.

— Положение серьёзное, — сказал Остап. — Наши приметы известны всей губернии. Зелёная, старая, кричит по-звериному. Через день о нас будут знать в Новониколаевске, через три — в Томске, через неделю — в Иркутске. В правовом государстве, господа, телеграф работает быстрее, чем самая быстрая машина. Это его главный недостаток. Прошу высказываться. Начнём с младших по званию. Адам Казимирович?

— Машину надо посмотреть, — подумав, сказал Козлевич. — Подремонтировать. Левая фара слабеет. Задний мост стучит. Камеры, правда, новые.

— Это не идея, — сказал Остап. — Это жизненная правда. А нам сейчас нужен полёт фантазии. Полковник Балаганов?

— Нужно прорываться! — воскликнул Шура, сдвигая шляпу на затылок. — Ехать прямо во Владивосток! День и ночь! Пусть ловят!

— Полковник молод, — прокомментировал Остап. — В нём говорит сейчас, по меньшей мере, атаман Ермак. Ермак, как известно, тоже прорывался. Кончилось это для него в Иртыше. Ну а вы, прапорщик Паниковский? Вы тоже хотите прорываться?

Но прапорщик Паниковский был противником шума, погони и вообще бесцельной храбрости.

— В чём дело! — сказал он. — Нужно продать машину и ехать поездом. Как люди.

Козлевич издал гневный стон, вскочил и встал между Паниковским и радиатором, раскинув руки, как мать, заслоняющая ребёнка от злодея.

— Не дам! — сказал он. — Она всё слышит! Она обидится!

Сайгак-ага в темноте молчал, но всем почему-то показалось, что он действительно обиделся.

— Другими словами, — холодно сказал Остап, — вы хотите для удовлетворения своих мелких страстей продать чужую машину, к тому же старше вас по возрасту, давшую слово аксакалу Байжану? Нет! Вижу, что никого из вас не посетило вдохновение. В заключительном слове я хотел бы указать на обычай, существующий в Америке. Там краденые автомобили перекрашивают в другой цвет. Делается это из чисто гуманных побуждений — чтобы прежний хозяин не огорчался, видя, что на его машине разъезжает посторонний человек. Хотя Сайгак-ага и не краденый, его нужно перекрасить. Этого требуют суровые законы жизни.

Генералитет согласился с мнением командора. Решено было подъехать на рассвете к ближайшему большому городу, войти в него пешим порядком и достать красок, а для машины подыскать надёжное убежище за городской чертой.

2.

Около полуночи, когда экипаж уже собирался спать, со стороны тракта донёсся гул.

Гул нарастал. Сначала это был далёкий рокот, похожий на гром за горизонтом. Потом в рокоте стали различаться отдельные голоса моторов. Потом на тракте, в версте от колка, показался свет. Это был не один свет, а много: два, четыре, десять, двадцать огней, и все они двигались, покачиваясь, по тёмной степи, как светящаяся гусеница.

— Ложись! — скомандовал Остап.

Экипаж упал в траву. Козлевич накрыл Сайгака-агу своей новой хромовой тужуркой, хотя тужурка закрывала только радиатор.

По тракту шёл Великий Сибирский автопробег.

Машины шли одна за другой, держа дистанцию, как солдаты на параде. Впереди, в открытом «Форде» с флажком «Стандард Ойл» на радиаторе, стоял, держась за ветровое стекло, высокий человек в кожаном пальто и в кепи, — по-видимому, мистер Пибоди. В руках у него был мегафон, и время от времени он что-то говорил в него по-английски, хотя слушать его в степи было некому, кроме сусликов. За ним шли остальные. Это были обыкновенные чёрные «Форды», крепкие, тяжёлые, с жёлтыми колёсами, и в каждом сидели двое молодых людей в кожаных крагах, в очках-консервах и в одинаковых фуражках с кокардой Сибирско-Американского общества автомобильного кредита. Это были банковские конторщики. Ещё месяц назад они сидели в омской конторе общества и вели книги рассрочек. Теперь их посадили за руль отобранных машин и отправили через всю Сибирь возвращать населению веру в автомобиль.

Полотнища ослепляющего света полоскались на дороге. Машины мягко скрипели, пробегая мимо поверженных сайгаковцев. Прах летел из-под колёс. Протяжно завывали клаксоны.

У околицы деревни, видневшейся в полуверсте за колком, тоже стояли люди. Остап разглядел их при свете фар. Это были мужики, бабы, какой-то человек в городском пиджаке, по виду бывший агроном. В руках у них были фонари. Они стояли у дороги молча и смотрели на проезжающие машины.

Когда мимо проходил седьмой «Форд», человек в городском пиджаке вдруг поднял фонарь и закричал:

— Левую фару береги! Она у тебя слабая! Левую!

Конторщик за рулём седьмого «Форда» удивлённо оглянулся, но машина уже прошла.

— Это его была, — тихо сказал Козлевич, приподнявшись на локте. — «Форд». Седьмой. Я по вмятине узнал. Это агроном из Чулыма. Я его в Каинске на ярмарке видел, в двадцать восьмом году. Он на ней корову сбил.

А у околицы люди с фонарями всё стояли и смотрели вслед. Кто-то из баб помахал рукой. Кто-то из мужиков перекрестился. Человек в городском пиджаке опустил фонарь и долго стоял, не двигаясь, пока последний «Форд» не скрылся во тьме.

В минуту всё исчезло, и только долго ещё колебался и прыгал в темноте рубиновый фонарик последней машины.

Настоящая жизнь пролетела мимо, радостно трубя и сверкая лаковыми крыльями. Искателям приключений остался только бензиновый хвост. И долго ещё сидели они в траве, чихая и отряхиваясь.

— Да, — сказал Остап. — Теперь я и сам вижу, что автомобиль не роскошь, а средство передвижения. Вам завидно, Шура?

— Завидно, — честно признался Балаганов. — Сорок машин! И все новые!

— А мне — нет, — сказал Остап, глядя в ту сторону, где у околицы гасли фонари. — Это не их машины, Шура. Это машины тех, кто стоит у околицы с фонарями.

И он отвернулся и пошёл к Сайгаку-аге, на котором всё ещё лежала, прикрывая радиатор, хромовая тужурка Козлевича.

3.

В четвёртом часу утра затравленный Сайгак-ага остановился над обрывом.

Внизу, на берегу широкой серой реки, лежал большой город. Он был нарезан аккуратно, как пирог: прямые улицы, кварталы, площади. Разноцветные утренние пары носились над ним. Над городом, через реку, перекинулся длинный железнодорожный мост на каменных быках — тот самый мост, ради которого тридцать с лишним лет назад здесь, на пустом месте, и возник город. По мосту, медленно, как гусеница по ветке, полз товарный поезд. Над городом поднимались трубы, купол собора Александра Невского, элеваторы, водонапорная башня и леса какой-то новой стройки. Еле уловимый треск и посвистывание почудились сайгаковцам. Вероятно, это храпели граждане.

Это был Новониколаевск, самый молодой и самый быстрорастущий город Сибирской республики, который в Томске называли выскочкой, в Омске — нахалом, а в Колывани — Кривощёковом.

— Райская долина, — сказал Остап. — Такой город приятно грабить рано утром, когда ещё не печёт солнце. Меньше устаёшь.

— Сейчас как раз раннее утро, — заметил Паниковский, льстиво заглядывая в глаза командору.

— Молчать, золотая рота! — закричал Остап. — Вот неугомонный старик! Шуток не понимает! К сожалению, город придётся оставить в покое и знакомство с ним ограничить посещением москательной лавки. Оставайтесь здесь, а я обревизую окрестности. Может быть, удастся найти подходящий сарайчик.

Остап быстро пошёл по дороге вдоль обрыва и вскоре увидел косой бревенчатый домик, засевший в глубине редкой берёзовой рощицы. Окошки домика поблёскивали речной синевой. Позади домика стоял сарай, показавшийся Остапу подходящим для сокрытия и перекраски машины.

Пока великий комбинатор размышлял о том, кто может жить в этом отдалённом от всякого жилья домике и как получше подойти к его жильцам, дверь отворилась и на крыльцо выбежал почтенный господин в солдатских подштанниках с чёрными жестяными пуговицами. На бледных парафиновых щеках его помещались приличные седые бакенбарды. Подобная физиономия в конце прошлого века была бы совершенно заурядной. В то время большинство мужчин выращивало на лице такие вот казённые верноподданные волосяные приборы. Но сейчас, когда под бакенбардами не было ни синего вицмундира, ни ордена Святой Анны, ни петлиц действительного статского советника, — это лицо казалось ненатуральным, как приклеенное.

— О, господи! — застонал обитатель бревенчатого домика, подымая к пепельному небу отчаянное лицо. — Господи, господи! Опять тайга! Опять!

— Что с вами, папаша? — участливо спросил Остап, подходя ближе. — Тайга на вас напала?

Старик посмотрел на Остапа так, как смотрит утопающий на человека, который протянул ему руку.

— Сны! — сказал он. — Мне снятся сны! Ужасные сны!

4.

Фёдор Никитич Хворобьев был монархистом, москвичом и ненавидел Сибирскую республику.

Он родился в Москве, в Замоскворечье, в доме с мезонином, учился в Москве, служил в Москве и до семнадцатого года был попечителем Московского учебного округа. Москву он любил так, как любят только те, кто в ней родился и никогда не выезжал дальше Сокольников. Он любил московские колокола, московские калачи, московские берёзки на Воробьёвых горах, московскую грязь на Арбате и московскую привычку считать, что за Тверской заставой начинается Азия.

В восемнадцатом году большевики выгнали Фёдора Никитича из попечительства, из дома с мезонином и из Москвы. Он бежал на восток с одним чемоданом и с портретом государя, зашитым в подкладку пальто. Бежал он не в Сибирь, а от большевиков. Сибирь просто оказалась на пути. Он рассчитывал переждать в Омске месяц-другой, пока белые возьмут Москву. Но белые Москву не взяли. Сибирь заключила с большевиками мир. И Фёдор Никитич остался в Азии, которая начиналась за Тверской заставой.

Жить было не на что. Пришлось служить. Новониколаевское губернское земство взяло бывшего попечителя учебного округа на должность заведующего отделом народного образования, потому что людей с опытом не хватало, а Фёдор Никитич был человек опытный. Это вызывало в нём отвращение.

На службе его бесило всё. Его бесили земские собрания, где мужики в косоворотках голосовали за бюджет школ. Его бесили три партии, которые нельзя было отличить одну от другой. Его бесили учительницы, стриженые, курящие, читающие Потанина. Его бесило тайное голосование. Его бесил бело-зелёный флаг над подъездом земской управы. Но больше всего его бесила сама Сибирь — огромная, холодная, бородатая, пахнущая смолой и рыбой, которая почему-то считала себя не провинцией, а государством. Прослужив десять лет, Фёдор Никитич вышел на пенсию — земскую, разумеется, ибо другой не было, и это тоже его бесило, — купил домик над Обью, подальше от города, и поселился в нём один.

— Здесь, — думал он, — я буду недосягаем. Здесь не будет ни земства, ни кооперации, ни трёх партий. Здесь у меня останется только мой внутренний мир, моё сокровенное. Я буду жить воспоминаниями. И, главное, мне будут сниться сны. Сны, ниспосланные человеку богом. В своих снах я увижу то, что мне будет приятно увидеть: Москву, Кремль, крестный ход, государя!

В первую же ночь Фёдору Никитичу приснилась тайга.

Она стояла вокруг него стеной, чёрная, бесконечная, глухая, и с кедров ему на голову падали шишки. Шишки падали размеренно, как капли из крана, и каждая попадала точно в темя. Фёдор Никитич проснулся в холодном поту.

Он помолился богу, указав ему, что, по-видимому, произошла досадная неувязка и сон, предназначенный для какого-нибудь кедрового промышленника из Нарыма, попал не по адресу. Ему, Хворобьеву, хотелось бы увидеть для начала царский выход из Успенского собора.

Успокоенный, он снова заснул. Но вместо Успенского собора увидел Барабинское болото, а посреди болота — кочку, а на кочке — бородатого кержака-старовера в зипуне, который молча смотрел на него и крестился двумя перстами.

И с тех пор уже каждую ночь Фёдора Никитича с непостижимой методичностью посещали одни и те же сибирские сны. Снились ему: тайга, кедровые шишки, морозы в сорок градусов, когда плевок замерзает на лету, Барабинские болота, комары размером с воробья, бородатые кержаки, медведи, бурундуки, нерпа, омуль, пельмени, Ермак, Енисей, маслоартели, ямщики, Байкал и снова тайга. Как-то раз ему приснилось, что он ловит налима в проруби на Иртыше. В другой раз — что он едет на собачьей упряжке из Якутска в Верхоянск с тюком пушнины. Однажды ему приснился сам Потанин. Потанин сидел у костра в тайге, грел руки и говорил ему: «Ну вот, Фёдор Никитич, дожили. Вы теперь тоже сибиряк». Хворобьев проснулся с криком.

Монархист ревел во сне. Ему не хотелось видеть тайгу. Ему хотелось видеть Москву. Хоть что-нибудь московское! Хоть Сухареву башню! Хоть Охотный ряд! Хоть московскую берёзку, одну, на Воробьёвых горах, с соловьём на ветке! Но ничего этого не было. Сибирь ворвалась даже в сны москвича.

— И берёзы! — закончил Хворобьев плачущим голосом. — Берёзы тоже снятся! Но какие! Не наши, не московские, не тургеневские! Сибирские! В колке, посреди болота, кривые, как кочерга! И под каждой сидит кержак!

— Ваше дело плохо, — сочувственно сказал Остап. — Как говорится, бытие определяет сознание. Раз вы живёте в Сибири, то и сны у вас должны быть сибирские. Это закон природы. Вы же сами по утрам что видите в окно? Обь. Тайгу на том берегу. Вот она к вам ночью и приходит. Вы, Фёдор Никитич, слишком долго здесь прожили. Вы обсибирились.

На страницу:
9 из 10