
Полная версия
Золотой лосёнок
Как ни странно, вид бумажек немного успокоил Кузьму Ильича. Председатель управы был человек уездный, и всякая бумажка с печатью действовала на него, как колыбельная на младенца.
Воспоминания братьев стали живее. Рыжеволосый вполне освоился и монотонно, но довольно толково пересказал брошюру «Г. Н. Потанин — отец сибирского областничества. Для начальных школ. Издание Каинского уездного земства». Брошюру эту, как выяснилось впоследствии, он прочёл в арестном доме, где она была единственной книгой.
— Родился в тысяча восемьсот тридцать пятом году в Ямышевской станице, — бубнил брат Вася. — В детстве любил природу. Был в Монголии. Был в Китае. Был в Тибете. Говорил: «Сибирь — не колония». Умер в Томске...
— А помнишь, Вася, — подхватывал брат Коля, — как отец учил нас считать по монгольским чёткам? И как говорил: «Сто восемь бусин, дети, — сто восемь уездов будущей свободной Сибири»?
— Помню, — мрачно соглашался Вася.
Председатель, начинавший было успокаиваться, снова навострил уши. Ему смутно припоминалось, что уездов в Сибири значительно меньше ста восьми, и, что важнее, ему не удавалось представить себе Григория Николаевича, сидящего с детьми над чётками. Но Кузьма Ильич был человек деликатный, и, кроме того, у него не было на этот счёт никакой статьи.
Зато одна статья у него была.
— Ну что же, — сказал председатель, кашлянув. — Раз уж у нас нашёлся свидетель...
Он выдвинул ящик стола, достал бланк и разгладил его ладонью. Это была «Форма № 7. Акт удостоверения родства заявителя с деятелем сибирского освобождения».
— Попрошу вас, Василий Григорьевич, засвидетельствовать родство брата. А вас, Николай Григорьевич, — родство брата. Здесь и здесь.
Братья подписались с быстротой, которой позавидовал бы телеграф. Председатель взял акт, поднёс к глазам, потом снова раскрыл «Собрание узаконений» и прочёл вполголоса, водя пальцем:
— «Статья пятая. Свидетелями не могут быть лица, состоящие с заявителем в родстве...»
Он поднял глаза. В кабинете стало так тихо, что было слышно, как в приёмной вдова бакенщика перелистывает молитвенник.
Великий комбинатор не моргнул.
— Совершенно верно, Кузьма Ильич, — сказал он с облегчением человека, которого наконец-то правильно поняли. — Статья пятая. Но вы обратите внимание на закон о гражданском браке девятнадцатого года. Родство по отцу признаётся законом только при наличии записи в книгах загса либо церковного брака. Отец ни с моей матерью, ни с Васиной в браке не состоял — он, как вы знаете, всю жизнь был человек свободных убеждений. А загсов в девяностые годы ещё не было. Следовательно, юридически мы с братом друг другу совершенно посторонние лица. Мы братья только сердцем. А сердце, Кузьма Ильич, к сожалению, статьёй пятой не предусмотрено.
Председатель долго листал «Собрание узаконений». Он нашёл закон о гражданском браке, нашёл закон о загсах и даже нашёл закон об охране кедровых насаждений, который никакого отношения к делу не имел, но был ему почему-то особенно дорог. Ничего, что противоречило бы словам Николая Григорьевича, он не нашёл.
— Удостоверено, — сказал он упавшим голосом и поставил на акте печать. — Вам, Василий Григорьевич, вспомоществование будет рассмотрено в общем порядке. В порядке очереди. Подайте заявление секретарю. Через две недели после утверждения сметы.
— А смету когда утвердят? — спросил брат Вася.
— Когда утвердит губернская управа, — сказал председатель и встал, давая понять, что приём окончен. — А губернская — когда утвердит министерство. А министерство — когда Михайлов утвердит. Идите, граждане. Идите с миром.
И он отпустил братьев. Они вышли через приёмную, мимо вдовы, мимо маслоделов и мимо старика с прошением о переименовании, и выбежали на улицу, чувствуя большое облегчение.
6.
За углом управы они остановились.
— Кстати, о детстве, — сказал первый сын. — В детстве таких, как вы, я убивал на месте. Из рогатки.
— Почему? — радостно спросил второй сын знаменитого отца.
— Таковы суровые законы жизни. Или, короче выражаясь, жизнь диктует нам свои суровые законы. Зачем вы полезли в кабинет? Разве вы не видели, что председатель не один?
— Я думал...
— Ах, вы думали? Вы, значит, иногда думаете? Вы мыслитель? Как ваша фамилия, мыслитель? Спиноза? Жан-Жак Руссо? Марк Аврелий? Вы хотя бы прочли, что висит у председателя над головой?
— А что там висит?
— Там висит ваш хлеб, — сказал Остап с горечью. — «Мы все — дети Потанина». Учитесь читать то, что висит над столом у начальства, рыжий. Это единственная литература, которая приносит доход. А вы ввалились, как налоговый инспектор в именины, и чуть не оставили нас обоих без отца.
Рыжеволосый молчал, подавленный справедливым обвинением.
— Ну, я вас прощаю. Живите. А теперь давайте познакомимся. Как-никак мы братья, хотя юридически совершенно посторонние лица, а родство обязывает. Меня зовут Остап Бендер. Разрешите узнать вашу первую фамилию.
— Балаганов, — представился рыжеволосый. — Шура Балаганов.
— О профессии не спрашиваю, — учтиво сказал Бендер, — но догадываюсь. Вероятно, что-нибудь интеллектуальное? Судимостей за этот год много?
— Две, — свободно ответил Балаганов. — Обе у мирового. Одна условно.
— Вот это нехорошо. Почему вы продаёте свою бессмертную душу? Человек не должен судиться. Это пошлое занятие, а в правовом государстве ещё и разорительное: в правовом государстве судятся главным образом в пользу адвокатов. Я имею в виду кражи. Не говоря уже о том, что воровать грешно — мама, наверное, познакомила вас в детстве с такой доктриной, — это к тому же бесцельная трата сил и энергии. При здешних законах украсть легко, а вот объяснить, откуда у вас деньги, — почти невозможно.
Остап долго ещё развивал бы свои взгляды на жизнь в правовом государстве, если бы его не перебил Балаганов.
— Смотрите, — сказал он, указывая на бульвар имени Ядринцева.
По бульвару, мимо абитуриенток с толстыми книгами, шёл старик в соломенной шляпе-канотье, сильно кренясь набок. На нём был пиджак, лоснящийся от многолетней носки, пикейные брюки, когда-то белые, и розовый галстук, повязанный с потугой на элегантность. Шёл старик быстро, решительно и с явной целью. Цель его стояла прямо перед ним: двухэтажный дом купца Шкроева с вывеской «КАИНСКАЯ УЕЗДНАЯ ЗЕМСКАЯ УПРАВА».
— Кто это? — спросил Остап.
— Это Паниковский, — сказал Балаганов с ненавистью. — Тоже сын.
— Его нужно предостеречь, — заметил Бендер. — Не верится, чтобы после нашего визита председатель отнёсся к третьему сыну Потанина миролюбиво.
— Не надо, — сказал Балаганов мстительно. — Пусть знает в другой раз, как нарушать конвенцию.
— Что ещё за конвенция такая?
— Подождите. Потом скажу. Смотрите, он вошёл.
— Я человек завистливый, — сознался Бендер, — но тут завидовать нечему. Однако я также и любопытен. Пойдём посмотрим.
7.
Сдружившиеся дети Потанина вышли из-за угла и подступили к окну председательского кабинета.
За мутным, давно не мытым стеклом сидел Кузьма Ильич и что-то писал. Как у всех пишущих, лицо у него было скорбное. Вероятно, он составлял объяснительную губернской управе о расходовании фонда вспомоществования. Вдруг он поднял голову. Дверь распахнулась, и в кабинет проник Паниковский. Прижимая канотье к сальному пиджаку, он остановился перед столом и долго шевелил толстыми губами. Остап увидел, как он показывает рукой на портрет Потанина, потом на себя, потом снова на портрет и снова на себя, словно предлагая председателю найти десять отличий.
После этого председатель подскочил, опрокинув венский стул, и широко раскрыл рот. Друзья услышали протяжный крик, в котором отчётливо различались слова «третий!» и «статья пятая!».
Со словами «Отбой! Все назад!» Остап увлёк за собой Балаганова. Они перебежали бульвар и спрятались за тополем.
— Снимите шляпы, — сказал Остап, ликуя, — обнажите головы. Сейчас состоится вынос тела.
Остап не ошибся. Не успели ещё замолкнуть раскаты и переливы председательского голоса, как в дверях управы показались два дюжих сторожа. Они несли Паниковского. Один держал его за руки, а другой за ноги. За ними, на ходу заполняя какой-то бланк, поспешал секретарь с университетским значком.
— Прах покойного, — комментировал Остап, — был вынесен на руках близкими и друзьями.
Сторожа вынесли третье глупое дитя Потанина на крыльцо и принялись неторопливо раскачивать. Паниковский молчал, покорно глядя в синее барабинское небо.
Секретарь тем временем развернул бланк и прочёл вслух, громко и раздельно, как читают в правовом государстве всё, что касается граждан:
— «Акт о выдворении. Составлен в том, что гражданин...» Фамилия?
— Паниковский, — честно ответил покойный, вися между сторожами. — Михаил Самуэлевич.
— «...гражданин Паниковский Михаил Самуэлевич, явившись в управу третьим за текущий день с заявлением о родстве с деятелем сибирского освобождения Потаниным Г. Н., без метрики и без свидетелей, нарушил тишину в присутственном месте и выдворен на основании...» На основании чего, Кузьма Ильич? — крикнул секретарь в открытое окно.
— На основании того, что хватит! — донеслось из окна.
— «...на основании того, что хватит», — записал секретарь.
— Над гробом было прочитано краткое надгробное слово, — продолжал Остап. — После непродолжительной гражданской панихиды...
В ту же самую минуту сторожа, придав телу Паниковского достаточный размах и инерцию, выбросили его на улицу.
— ...тело было предано земле, — закончил Бендер.
Паниковский шлёпнулся в пыль, как жаба. Секретарь сошёл с крыльца, деловито вручил ему копию акта и потребовал расписаться в получении. Паниковский расписался, лёжа, на собственном колене. После этого он быстро поднялся и, кренясь набок сильнее прежнего, побежал по бульвару имени Ядринцева с невероятной быстротой. Абитуриентки подняли головы от книг и долго смотрели ему вслед, как смотрят на явление природы, которого не было в программе.
— Ну вот, — сказал Остап, надевая фуражку. — Похоронили. По всем правилам, с актом и копией. Хорошая страна, Шура. Даже покойника здесь не выбросят на улицу, не составив протокола.
Он посмотрел на управу, где за окном председатель Кузьма Ильич поднимал опрокинутый венский стул и вытирал глаза под портретом великого бездетного отца всей Сибири.
— Ну, теперь расскажите, — промолвил Остап, — каким образом этот гад нарушил конвенцию и какая это была конвенция.

Глава II. Тридцать сыновей Потанина
1.
Хлопотливо проведённое утро закончилось. Стало жарко.
По Проспекту Свободной Сибири, на раздвинутых крестьянских ходах, везли молочные бидоны. Бидонов было штук сорок, и все пустые, потому что везли их не на маслозавод, а от маслозавода, в склад конкурсного управления Сибирского кооперативного банка. Возчик в брезентовой робе не торопился. Бидоны раскачивались на ухабах, стукались друг о друга, и над главной улицей Каинска стоял такой звон и гул, будто ехал не воз с банковским залогом, а целый оркестр, исполняющий на прощание «Барабинскую кадриль». Хозяйки выходили к воротам и провожали воз глазами, как провожают похоронную процессию знакомого.
Солнце ломилось в стеклянную витрину бывшего магазина «Сепараторы, маслобойки, молочная посуда. Склад шведских фирм». Магазин был закрыт, на двери висела знакомая уже табличка «Конкурсное управление», но витрину не убрали, потому что конкурсному управлению некуда было девать выставленный в ней товар.
В витрине стоял сепаратор «Альфа-Лаваль».
Он был огромен. Он был так великолепен, так лениво сиял на солнце никелированными боками, так тяжело покоился на чугунных лапах, свернув в кольцо свои трубки и рукоятки, что его следовало бы содержать не в витрине, а в томском зоологическом саду, где-нибудь между медведем и маралом. И чтобы в дни отдыха родители водили к нему детей и говорили: «Вот, деточка, павильон сепаратора. Сепаратор сейчас спит. А когда масло подорожает, он проснётся и начнёт гудеть». И чтобы дети смотрели на удивительную машину большими чайными глазами и долго не могли уснуть.
Остап Бендер и Шура Балаганов постояли перед витриной.
— Красивый, — сказал Балаганов с уважением. — Сколько такой стоит?
— Теперь нисколько, — ответил Остап. — В этом и заключается кризис, Шура. Раньше вещь стоила дорого, и её нельзя было купить, потому что не было денег. Теперь она стоит дёшево, и её всё равно нельзя купить, потому что денег нет ещё больше. Пошли. Этого зверя мы не прокормим.
Мимо них, по бульвару имени Ядринцева, бродили всё те же абитуриентки. Голый мальчуган с пупком, выпуклым, как свисток, мыкался между скамейками и просил у девушек копеечку на мороженое. Девушки рассеянно отвечали ему латинскими названиями костей. В бричке, влекомой толстой казённой лошадью, проехал уездный агроном, закрываясь от солнца портфелем, в котором лежал доклад о перспективах барабинского маслоделия на 1931 год. Доклад был очень оптимистический, потому что писался ещё в двадцать восьмом году, и агроном не успел его переделать.
В другое время Остап Бендер, чувствительный ко всему прекрасному, не оставил бы без внимания ни девушек, ни агронома с его докладом. Но сейчас ему хотелось есть.
— Вы, конечно, стоите на краю финансовой пропасти? — спросил он Балаганова.
— Если бы на краю! — воскликнул Шура. — Я уже давно на дне. Там, Бендер, даже как-то устроился.
— Ну, тогда идёмте обедать. Я угощаю. У меня талоны. Талоны, рыжий, выданы мне земской управой на основании статьи девятой закона о вспомоществовании. Это не просто обед. Это обед, утверждённый законом.
2.
Столовая общественных работ помещалась в двухэтажном бревенчатом здании бывшей маслоартели. Вывеску не снимали. Только под старыми золотыми буквами «БАРАБИНСКАЯ ЗАРЯ» кто-то вывел свежей масляной краской «столовая», отчего вся надпись приобрела мечтательный и слегка поэтический характер, как будто это была не вывеска, а первая строчка неоконченного романса.
Внутри ещё сохранились следы прежнего величия. Вдоль стен стояли деревянные маслобойки-мутовки, в которые теперь складывали ложки. Над буфетом висела в рамке медаль Копенгагенской молочной выставки 1913 года, а под ней — диплом на трёх языках, где по-датски, по-английски и по-русски удостоверялось, что барабинское масло «отличается превосходным вкусом и ароматом». Рядом с дипломом, на гвоздике, висело меню, написанное мелом на грифельной доске:
«Суп кризисный — 12 коп. Котлета мясная — 25 коп. Котлета морковная — 10 коп. Гарнир — по облигациям. Чай — 3 коп. Масло — нет».
Последняя строчка была написана с особенным старанием и подчёркнута дважды, как будто повар хотел, чтобы посетитель прочёл её не как отсутствие продукта, а как исторический факт.
За длинными столами обедали землекопы. Это была партия с осушения Барабинских болот — главной стройки общественных работ, которую уездное земство открыло весной, чтобы безработным было где получать полтора рубля в день. Землекопы сидели в высоких сапогах, облепленных чёрной торфяной грязью, ели суп молча и сосредоточенно, как едят люди, которым до вечера осталось выкопать ещё сорок саженей канавы. Большинство из них ещё год назад были членами маслоартелей. Среди них Остап заметил и давешнего гиганта-перевозчика: тот, видимо, совмещал паромное дело с мелиорацией. Перевозчик узнал своего седока и приветливо кивнул ему, как старому клиенту.
— Хорошая страна, — сказал Остап, садясь за отдельный столик у окна. — Здесь даже безработных не бросают на произвол судьбы. Им дают канаву. Шура, вы когда-нибудь копали канаву?
— Было дело, — мрачно сказал Балаганов. — По приговору мирового. Сорок дней.
— Значит, вы опередили своё время. Вы были первым безработным Сибири, когда остальные ещё работали.
Подавальщица, бывшая лаборантка маслоартели (она до сих пор по привычке нюхала каждую тарелку, проверяя на прогорклость), приняла у Остапа два талона и принесла два кризисных супа, две мясные котлеты и два чая. Третий талон Остап бережно спрятал в карман.
— На чёрный день, — пояснил он. — У человека моей профессии чёрный день наступает обычно в четверг.
Некоторое время молочные братья ели молча. Суп был жидкий, но горячий. Котлета была твёрдая, но мясная. Остап ел с удовольствием, как едят люди, не бравшие крошки в рот со вчерашнего полдня.
— Ну, теперь рассказывайте, — сказал он, отодвигая пустую тарелку и закуривая папиросу, взятую у Балаганова. — Что это за конвенция и каким образом этот гад её нарушил?
3.
История, рассказанная Балагановым, была проста и поучительна.
В тысяча девятьсот двадцать пятом году Сибирская дума приняла закон «О вспомоществовании семействам деятелей сибирского освобождения». Закон был хороший, гуманный и написанный от души. Его составляли бывшие ссыльные, бывшие областники и бывшие народные учителя, у каждого из которых были товарищи, погибшие в тюрьмах, в ссылке, на этапах и на баррикадах девятьсот пятого года. Законодатели представляли себе вдов в чёрных платках, сирот с честными глазами и престарелых матерей, которым республика наконец-то воздаст за страдания их близких.
Вдовы, сироты и матери действительно пришли. Но вслед за ними пришли и другие.
Первыми появились сыновья. Сперва их было немного, и они вели себя скромно. Потом появились внуки Ядринцева, хотя Ядринцев тоже был бездетен, но про это знали ещё меньше, чем про Потанина. Затем появились племянники декабристов, правнуки декабристов и, наконец, даже сами декабристы — один древний старик в Тобольске утверждал, что он лично стоял на Сенатской площади, и был так дряхл, что ему чуть не поверили. Пришли сироты Учредительного собрания, хотя почти все депутаты Учредительного собрания были живы, здоровы и заседали в думе, а некоторые сами были не прочь получить вспомоществование. Пришли вдовы политических ссыльных, причём мужья некоторых вдов были ещё живы и сидели в соседней комнате, ожидая очереди за собственным вспомоществованием. Пришёл даже один «сын атамана Ермака», но его земство отвергло сразу, потому что Ермак, по мнению земства, деятелем сибирского освобождения не был, а был, наоборот, деятелем сибирского завоевания.
По Сибири, от Урала до Тихого океана, двинулись лжеродственники. Они ездили на подножках вагонов, на пароходах третьего класса, на попутных подводах. Они знали наизусть биографии деятелей сибирского освобождения, причём лучше, чем сами деятели. Они рыдали в кабинетах председателей управ и показывали лежалые бумажки. Подавляющее большинство из них, за неимением других наук, кончили курсы при исправительных домах различных губерний.
— И тут, — сказал Балаганов, — пришёл кризис.
Предложение лжеродственников всё же превысило спрос, и на этом своеобразном рынке наступила депрессия — сперва своя, местная, а потом, с осени двадцать девятого года, и общемировая. Министр финансов Михайлов урезал фонд вспомоществования на семьдесят процентов. Председатели управ стали платить облигациями. Чувствовалась необходимость в реформах.
Постепенно упорядочили свою деятельность внуки Ядринцева и племянники декабристов, которые были народ интеллигентный, сговорчивый и умели разделить губернии по-хорошему, за чаем. За исключением буйной корпорации детей Потанина, которую, на манер Сибирской думы, вечно раздирали фракционные склоки. Дети подобрались какие-то грубые, жадные, строптивые и мешали друг другу собирать в житницы. Не раз бывало, что в один день в одну управу являлись трое сыновей подряд, и председатель управы, всю жизнь проработавший сельским учителем, уже на втором сыне начинал подозревать неладное.
Шура Балаганов, который считал себя первенцем Потанина, не на шутку обеспокоился создавшейся конъюнктурой. Всё чаще и чаще ему приходилось сталкиваться с товарищами по корпорации, совершенно изгадившими плодоносные земства Алтая и курортные высоты Белокурихи, где он привык прибыльно работать.
— И вы убоялись всё возрастающих трудностей? — насмешливо спросил Остап.
Но Балаганов не заметил иронии. Отхлебнув чаю, он продолжал повествование.
Выход из этого напряжённого положения был один — конференция. Над созывом её Балаганов работал всю зиму. Знакомым писал. Незнакомым передавал через попадавшихся на пути внуков Ядринцева. И вот наконец ранней весной двадцать восьмого года почти все известные дети Потанина собрались в Омске, в пивной «Ермак» на Атаманской улице.
Место было выбрано не случайно. В пивной «Ермак» было просторно, тихо в дневные часы и имелась задняя комната, которую хозяин сдавал под поминки, юбилеи и собрания домовладельцев. В задней комнате, в углу, стояло на задних лапах огромное чучело медведя с подносом в передних лапах. Медведь был куплен когда-то в омской комиссионке вместе с какой-то старой мебелью и с тех пор служил «Ермаку» и вешалкой, и вывеской, и талисманом. Под этим медведем и открылась конференция.
Кворум был велик. У Потанина, который всю жизнь отдал Сибири и умер бездетным, оказалось тридцать сыновей в возрасте от восемнадцати до пятидесяти двух лет и четыре дочки, глупые, немолодые и некрасивые. Самый старший сын, судя по возрасту, родился в те годы, когда Григорий Николаевич, согласно всем биографиям, отбывал каторгу и ссылку по делу о сибирском сепаратизме. Это никого не смутило.
В краткой вступительной речи Балаганов выразил надежду, что братья найдут общий язык и выработают наконец конвенцию, необходимость которой диктует сама жизнь.
По проекту Балаганова вся Сибирская республика, от Челябинской таможни до Владивостокского порта, разбивалась на тридцать четыре эксплуатационных участка по числу собравшихся. Каждый участок передавался в долгосрочное пользование одного дитяти. Никто из членов корпорации не имел права переходить границы и вторгаться на чужую территорию с целью заработка.
Против новых принципов работы никто не возражал, если не считать Паниковского, который уже тогда заявил, что проживёт и без конвенции. Зато при разделе Сибири разыгрались безобразные сцены. Высокие договаривающиеся стороны переругались в первую же минуту и уже не обращались друг к другу иначе как с добавлением бранных эпитетов.
Весь спор произошёл из-за дележа участков.
Никто не хотел брать Томска.
— Там же университет! — кричали дети. — Там профессора! Там на каждом углу областник, который лично знал отца и знает, что детей у него не было! Там в каждой управе висит его биография с датами! Нет, нет, Томск — это верная тюрьма!
Никому не нужны были видавшие виды Омск и Новониколаевск, где управы были учёные и уже выработали на сыновей Потанина особую форму запроса в Томский архив. Все единодушно отказывались от немцев-колонистов Омского уезда.
— А что, разве это такие плохие места? — невинно спрашивал Балаганов. — Немцы, как культурные люди, не могут не протянуть руку помощи!
— Знаем, знаем! — кричали разволновавшиеся дети. — У немцев возьмёшь!
Видимо, не один из собравшихся сидел у недоверчивых немцев-колонистов в сельской кутузке, где немцы держали его до приезда земской милиции, а пока кормили картофельным супом и читали ему вслух Библию.
Очень плохой репутацией пользовалась также далёкая Якутия. Её обвиняли в невежестве и незнакомстве с личностью Потанина.
— Я там был, — сказал один из сыновей, мрачный человек в оленьей куртке. — Говорю председателю: «Я сын Потанина». А он говорит: «Какого Потанина? Который из Вилюйска, пушнину скупал?» Я говорю: «Отца сибирской свободы!» Он говорит: «Это который? Нам свободу дало Учредительное собрание, а не Потанин». Я ему два часа объяснял. Он меня понял, накормил оленьим мясом, а денег не дал, потому что сказал, что Якутская автономия сама живёт на пособие и у неё в бюджете на чужих отцов не предусмотрено.
Монголию, Тыву и Алаш-Орду не взял никто. Это была заграница. Там требовали паспорт, а с паспортом сын Потанина чувствовал себя голым.
Зато были места, за которые разыгралась настоящая драка. Все хотели Белокуриху с её радоновыми ваннами, куда каждое лето съезжались депутаты всех трёх фракций с жёнами: распаренный депутат, как известно, щедр и доверчив. Все хотели Кузбасс, где горняки получали хорошее жалованье и были сентиментальны. Все хотели Харбин, где жили сто тысяч русских и каждый второй мечтал помочь кому-нибудь, кроме себя. И все до одного хотели Владивосток.
— Там порт! — кричали дети. — Там матросы! Там японцы! Там американцы! Там все с деньгами, и никто ни в чём не разбирается!
Владивосток достался по жребию тихому сыну по фамилии Ерофеев, который через полгода попался на том, что пришёл в управу на Светланской одновременно с двумя «внуками Ядринцева» и одной «вдовой декабриста». Вдова была на сорок лет моложе Ерофеева. Её взяли первой.









