
Полная версия
Грач. Назад в 90е Том 1
— Это что такое? Склад? С этим добром вон из вагона! — Кондукторша заступила нам дорогу, заслонила локтем билеты.
— Мы за багаж заплатим, — Бугай приподнял связку, подперев её подбородком.
— Тётенька, пятнадцать копеек за место, как положено, — я прижал нижнюю стопку коленом, придавил верхнюю ладонью. — Сорок мест, шесть рублей. Часы в залог оставлю, к вечеру заплачу.
— Какой тебе багаж? Это же грузовое! — Кондукторша рванула ремень сумки, стукнула компостером по поручню.
— Водитель, стой! Да мне из-за вас выговор! Часы в залог! Вечером расчёт! А утром я кому отчитаюсь, что на маршруте было столько пар сапог? Водитель, стой, говорю! — Кондукторша застучала по кабине, дёрнула сигнальную верёвку.
— Да пусть едут, — женщина с пакетом привстала с сиденья, указала на связки. — Гляди, какая обувь, женщина! Импортная, что ли?
— Польские, — я отогнул клапан, приподнял голенище. — На меху.
Трамвай затормозил на следующей остановке. Кондукторша возвышалась над нами, пока мы выносили стопки на снег. Створки хлопнули, трамвай укатил, звеня, и из заднего окна на нас смотрела женщина с пакетом, которая интересовалась импортом.
Мы остались на остановке у Сормовского шоссе со всей партией в картонной таре. До толкучки у Канавинского моста оставалось восемь километров.
— Может, другой? — Толян переложил верхнюю связку на снег, вытер рукавицей лицо.
— Другой будет такой же, — я поправил связку у ботинка, проверил узел. — Рельсы не наш путь, брат.
Он остался при грузе на остановке, никуда не отлучаясь. Я один отправился назад к универмагу.
Во дворе, возле дворницкой, ждали санки: большие, дворницкие, на широких полозьях, с высокими бортами из досок, чтобы возить мусор и песок. Дворник в треухе, вдвое старше меня нынешнего, с лицом, красным от мороза и от вчерашнего, колол лёд у крыльца.
— Мужик, санки ненадолго. Вечером верну, — я стиснул высокий борт, стряхнул с досок снег.
— Казённые, — мужик перерубил ледок у полоза, откинул пешню. — Не могу.
— Заплачу, — я полез во внутренний карман, нащупал пустую подкладку.
— Наличности не берём. Казённые, — он снова опустил пешню, отколол пласт льда.
Наличных не было: всё до копейки досталось Римме. Оставались часы: «Командирские» с танком на циферблате, которые мне вручили в части на дембель «за отличие в боевой и политической подготовке», а другу тогда достался значок.
— Не дарю и не продаю, — я расстегнул ремешок, протянул «Командирские» дворнику. — Залог. До вечера они у тебя, вернём санки — вернёшь.
— Ходят? — он поднёс их к уху, послушал ход.
— Ходят, — заверил я, примерив ремешок к его рукавице. — Береги, они у меня одни.
— Они у тебя не краденые? — он повернул циферблат к свету, ткнул пальцем в танк.
— Ты видел, кто мне их дал? Старшина, — я взялся за ремешок, помог ему застегнуть пряжку. — У старшины краденых не бывает, у него всё по описи.
— До вечера, — закрепил ремешок поверх рукавицы, вновь принялся за лёд.
Я прикатил сани к остановке. Мы уложили весь груз на них в два ряда и перевязали остатком Иванычевой верёвки. Он накинул петлю через плечо, наклонился вперёд и упёрся. Полозья заскрипели, груз тронулся. Я шёл сзади, подпирал верхний ряд ладонью, чтобы не съехал, и толкал.
Восемь километров вели по Сормовскому шоссе, потом по Канавину, по утоптанному снегу, по обочинам, мимо заводских заборов, пятиэтажек и очередей у булочных. Было минус шесть. Изо рта у Толяна валил пар, как из самовара, по бокам шинели проступила тёмная полоса от пота. Прохожие оборачивались нам вслед: мы волокли поклажу, как бурлаки на Волге, а на полозьях красовались чужие заграничные буквы.
— Свят-свят, — бабка в платке притормозила возле нас, отшатнулась. — Гробы, что ли, везёте?
— Сапоги, бабуся. Польские. На меху, — я притормозил и показал надпись на боку. — Приходите на толкучку за мост.
— Почём? — бабка нажала на крышку, подцепила ногтем угол картона.
— Девяносто, — я откинул клапан, выпустил мех наружу.
— Девяносто! — бабка осенила себя крестом, поправила платок. — Окаянные! У меня после квартплаты восемьдесят на месяц!
— Значит, за месяц и один день ваши, — я выровнял стопку, проверил узел.
— А мне сорок первый! — бабка стукнула валенком по полозу, показала на свой валенок.
— Ваш размер будет. Для вас специально, — я придавил клапан, задвинул его.
Она двинулась дальше, бормоча, и оглянулась дважды.
— Даня, — Толян перехватил петлю поудобнее, выровнял натяжение. — А вот как правильно: не имей сто друзей, а имей сто рублей? Или наоборот?
— Наоборот, Толян, — я подтолкнул поклажу, подровнял связку.
— А я всегда думал, что как раз так, — он устроил лямку удобнее, разогнулся. — Хорошо, что уточнил.
Через час я поменялся с ним и взял петлю. Верёвка резала плечо сквозь бушлат. Я брёл и прислушивался к ногам: они шагали сами и пружинили на подъёмах, как рессоры. Сердце колотилось ровно и сильно. Тридцать лет я ездил на машине с водителем и забыл, что можно тащить груз и думать только о том, где встать.
— Даня, — мой напарник поравнялся со мной, подхватил санки сбоку. — Ты чего улыбаешься?
— Ноги, — я перекинул лямку на другое плечо, размял кисть.
— Что ноги? — он навалился на борт и толкнул его.
— Идут, Толян. Сами идут, — я упёрся в петлю, прибавил шагу.
— А у тебя раньше не слушались? — он перехватил верёвку, прижал её к груди.
— Раньше они мне по праздникам отпуск разрешали, — я нацелился на ровный участок обочины, налёг сильнее.
Время я мерил солнцем над крышами. Оно висело низко справа и медленно ползло влево. К одиннадцати мы вышли к Канавинскому мосту.
Глава 5
Толкучка лежала на пустыре между мостом и Ярмаркой. Сотни зевак сбились плотными рядами лицом друг к другу, а между ними тёк проход, и в нём переминался народ. Продавали всё, что было в доме: кастрюлю, утюг, набор лезвий «Нева», детскую шубку из цигейки, двое капроновых колготок, отрез ситца, будильник «Слава», хрустальную вазу, завёрнутую в газету. Над этим всем висел пар от дыхания, пахло семечками, горелым маслом и жареными пирожками с ливером, и перекликались голоса: «Кому колготки! Кому утюг!»
Лучшие точки у кромки, со стороны переправы, где поток гуще, заняли с восьми утра. Явились в одиннадцать.
Поставил санки у ближайшего пятачка. Три торговки с ковриками, на которых были разложены мотки шерсти и вязаные носки, и двое мужиков с гаечными ключами на газете притиснулись, как на параде.
— Тут занято, парень. — Торговка загребла коврик к себе и носки в горсть собрала. — В конец тебе.
— Нам бы метр. — Перехватил верёвку и поправил съехавшую набок коробку.
— Метр в конце себе выбирай. — Вторая продавщица поправила носки по коврику и обняла колени. — Тут с шести стоим.
— С шести? — Я наклонился к шерстяным моткам, изучая вязку. — А выручили сколько?
— Не твоё дело, сколько. — Та придавила моток к груди и кромку коврика заправила под себя.
— Значит, нисколько. А у меня польские сапоги, — отрезал и приплюснул крышку.
— Польские? — Тётка подалась вперёд и провела по шершавому ворсу. — Место мне сначала найди.
— Место сам себе найду. — Стиснул верёвку и притиснул ящик к центру.
— Тут занято, не уступлю! — Рванула подстилку на себя и сгребла мотки в охапку.
Бугай дёрнул верёвку и шагнул вперёд. Я поймал его локоть и притормозил; тот замер.
В конце, у забора Ярмарки, народу было мало, поток туда не доходил, там мёрзли бабки с кошками и мужик с аккордеоном. Оценил Бугая — два метра роста, в тесный проём боком протискивается.
— Толян, ниже давай. — Перенёс вес вперёд и приготовился карабкаться.
— Чего? — хмыкнул, скосил зрачки и остался на месте.
— Пониже, — велел я, расставляя ноги шире, — и держи меня за голени.
— Даня, ты чего? Мы что, в цирк? — хмыкнул, размял затылок и всё-таки согнулся.
— Мы в торговлю. Ниже. — Взял верёвку и подвинул груз на полметра к проходу.
Толян присел. Я встал ему на плечи, на погоны, которых не было, и тот взялся обеими лапами за мои лодыжки.
— Давай вверх. — Напрягся и замер.
— Даня, ты тяжёлый. — Застонал и поплыл вверх.
— Я на тебе один раз в жизни стою. Ну, армия. — Пошатнулся, но сохранил равновесие.
Толян встал, медленно, как кран, и вынес меня над пустырём. На высоте 3,5 метра над снегом открылась вся округа: ряды, платки и ушанки, пар, дорога с переправы, тёмные трамваи на мосту, Ока подо льдом, дымы Канавина. Весь этот народ обратился ко мне: что за дурак залез на верзилу?
Я согнулся, Толян сунул мне образец из открытого ящика, и я поднял его над собой. Чёрный лакированный верх блестел на солнце, как мокрый, голенище окаймляла белая опушка, каблук был невысокий, устойчивый, молния располагалась с внутренней стороны, металлическая, с кольцом на замке.
— Польские! — Заорал, разводя локти. — Натуральная кожа! На меху! Размеры 37–40! Пара в руки!
— Почём? — гаркнул кто-то из-под меня, закинув затылок.
— Девяносто! — Перенёс вес справа налево и помахал им.
— Столько? Да у Деда Мороза дешевле! — Толстая тётка в платке запахнула пуховый шарф и стукнула валенком.
— У Деда Мороза витрина пустая, а в моих сорока ящиках — четыре размера на натуральном меху! — Проорал вниз, выпятив зад для равновесия, чтобы слышно было до самых дальних.
Ко мне повернулись сначала ближние, потом дальние. Женщины различили белую опушку, и публика переменилась. В ноябре 1991-го такого в магазинах не было ни за какие. Горький донашивал прошлогоднее, чинил и клеил, подшивал валенки, а в воздухе у меня сверкала свежая кожа.
К полозьям ринулись, потом полезли. Вскоре под нами выстроилась очередь.
— Толян, бери оплату, отдавай нужную. 38-й даме в зелёном! — заорал, салютуя образцом.
— А не подойдёт? — Пристроила картонку у живота и проверила сумму в кулаке.
— Дома решите. Не подойдёт — несите, поменяю, — бросил, наклоняясь, чтобы до неё донеслось сквозь гомон.
— Вы тут ежедневно будете? — Клиентка поправила воротник и не тронулась.
— Буду, пока есть товар. Кто ещё? Мужчина, по одной упаковке, больше не отпускаю. Для супруги берёте? Ведите супругу. — Ткнул образцом вперёд и повернул его швом наружу, демонстрируя строчку.
— А с размером промахнусь? Жена же убьёт! — Мужчина сунул наличные Толяну и затряс бумажником.
— Валите всё на меня. Не подойдут — приводите её, поменяю. Пусть меня ругает, а вы стойте рядом красивый, — бросил я, дирижируя глянцевым образцом над ожидающими, словно музыкант.
— Девушка, примеряться здесь не надо, — окликнул, вскинув его выше её макушки. — 40 вам велик, у вас 38-й. Глаз у меня верный!
— А вы что, торговец? — Девушка отступила на полшага и замоталась в пуховую шаль.
— Всю жизнь, — рявкнул я, распрямляя поясницу.
Зафиксировав мне лодыжку, мой товарищ свободной ладонью брал наличные и выдавал ящики. Я командовал сверху: кому что, сдача, следующая. Торговки с вязаными носками притихли. Угол у прохода оказался лучшим на пустыре, его замечали отовсюду.
— Даня, — прорычал снизу мой постамент, разминая шею. — Я уже на пределе.
— Держи, Толян. Это не руки, это капитал, — отозвался я, откидывая грудь.
К часу дня затекло всё ниже пояса, у Толяна плечи. Поменялись бы, но мне под Толяном хребет сломает.
Тут явился совсем другой делец.
Он не лез напролом, выбирал путь сбоку, и зеваки перед ним раздвигались сами. На нём красовалась светлая дорогая дублёнка, длинная, и ондатровая шапка, пышная, как на члене Политбюро, а запястья прятал в карманах. Остановился у нашего груза и смерил меня от ботинок до макушки.
— Слезай, орёл. Слезай, потише. Денежки живые, сразу, вот они. По твоей цене, копеечка в копеечку, — пробасил он негромко, протиснувшись ближе.
Подо мной Бугай дрогнул: понял раньше меня. Весь запас одним заходом, живьём, можно домой, пока светло, и есть пироги.
Я спрыгнул наземь, в снег, выпрямился и уставился незнакомцу в глаза.
Ему было под 40, тип холёный, лицо гладко выбрито, с тяжёлой челюстью. Когда улыбнулся, слева во рту блеснула золотая фикса. Вынул кисть для рукопожатия; на пальцах блеснули перстни, а на мизинце печатка с камнем.
Я отказался от рукопожатия. Передо мной был Сеня Прибор.
Семён Приборов, оптовик Деда Каленика. В прежней жизни я встретил его, когда он заявился на мой дебютный аукцион от «одной фирмы», и уже тогда всё про него было известно в городе. Он стягивал оптом всё, что всплывало на барахолках, у несунов, у дельцов, у директоров, и через неделю сбывал это втрое в точках Каленика на Канавинском рынке. Слить ему запасы — снабдить Каленика, и через неделю всё это по тройной цене красовалось бы на Канавинском, а меня никто бы не вспомнил.
— По одной, земляк. И в очередь, — отрезал я, разводя ладони и пятясь.
Сеня вздёрнул бровь. Кисть с перстнями так и повисла в воздухе.
— Я тебе, орёл, деньги живые предлагаю. Товарчик-то твой кому нужен? Мне нужен. А прочим без надобности, зрители — не в счёт, толпа разойдётся, а я никуда. Степаныч за такое дело любит. Степаныч всё слышит, — повторил он, шевельнув кистью с перстнями и не опуская её.
— Всем по одной. За наличные, — ответил я, кивнув на народ.
— Ты подумай. Сбережения свои по ветру развеешь, а я тебе сейчас копеечку обеспечу. Без давки, без крика, — продолжил он, пряча перстни.
— Публика у меня сама кричит, земляк. Хотите обувь, встаньте в хвост, — возразил я, зацепив краешек крышки.
— Правильно, парень. А то мы тут с утра, — вступилась дама в зелёном пальто, прижав свёрток к груди и уложив его удобнее.
Сеня осмотрел меня внимательно, как оценивают вещь, насчёт которой неясно, настоящая ли. Кивнул самому себе и удалился к столбу у дороги, где кучковались его пацаны.
Я снова полез на Бугая.
Он опустился, я опёрся ботинками ему на плечи, вцепился в воротник, и Бугай распрямил колени, зафиксировав мне щиколотку, а свободной пятернёй уже готовясь принимать купюры. Я оказался там же.
— Даня, чего тому надобно? — шепнул он, пряча челюсть в воротник и чуть шевеля лопатками.
— Всё и сразу, — пояснил я, поправляя захват.
— А ты? — спросил он, чуть запрокинув затылок и плотнее стиснув мою щиколотку.
— А я — по одному набору, — заверил я, свесив голову к Бугаю.
Через десять минут у нас стали нарисовываться юноши не старше семнадцати. Прибывали по одному, с промежутками, будто незнакомые, все в серых кроличьих шапках. Одинаковых: одна фабрика, один ворс, одна завязка на макушке бантиком, тесёмки болтаются. Передний получил заказ, заплатил и побрёл к столбу с полной ношей. Следующий уже тянул Бугаю купюры, но завершить сделку не успел. Прибор действовал через подставных, с виду обыкновенные клиенты: пацан хочет нарядить родню, что такого.
— Кроличьи шапки мимо! Сегодня обслуживаю только женщин! — объявил я, взмахнув своим товаром и стараясь перекрыть гул.
— Это как? Я матери несу! — встрял юнец в меховом головном уборе, суя Бугаю купюры и надвигая его на брови.
— Пусть мать явится сама, — отозвался я, качнув обувкой.
— Она больная! — возразил тот, сминая наличные и задрав кадык.
— Пусть выздоравливает в очереди, — сказал я, выровнявшись.
Женщины обменялись понимающими усмешками, оценили серых кроликов, вклинившихся между ними, и Сенины запасы у фонарной опоры. Одна за другой они сомкнулись, и ряд стал плотным, как забор. Дама, уже заплатившая за обувную пару, опустила упаковку на наст, ухватила ближнего пацана за шиворот и вытолкнула из ряда.
— Марш, сынок, марш к папе. У папы всё найдётся, — распорядилась она, направляя юнца к его хозяину и напирая ему в поясницу.
— Тётенька, отцепитесь! — взвизгнул малый, дёрнувшись и вцепившись в рукав её пальто.
— Я тебе не тётенька. Я тебе ещё и мама, если надо. Марш, — огрызнулась торговая союзница, отцепляя его от рукава и снова забирая свёрток.
Остальные побрели за ним. Через минуту кроличьи уши из шеренги исчезли, все сбились в гурьбу там же.
Сеня буравил меня долго, не мигая. С такого расстояния я различал только дублёнку и пышную ондатру, а черты под меховой тульей были неподвижны. Потом донёсся его негромкий басок, но на пустыре в эту секунду было так тихо, что до нас долетало всё до слова:
— Ладно. К пятнице у меня будет дефицит, какого этой паре не снилось. Вагон, — произнёс он, обращаясь к своим.
И направился к переправе, а юноши с добычей потащились за ним.
Глава 6
Вагон ждал у Риммы, на базе у Сортировки, в тупике у склада №3: мыло, чай, сгущёнка, сахар, тушёнка, порошок. В прежней жизни он достался Прибору, тот сбыл его после 2 января в точках Каленика в 20 раз дороже, и это был его стартовый капитал, с которым он въехал в 1992-й. Про пятницу я не знал.
Пятница выпадала на пятнадцатое, а сегодня было одиннадцатое. Вагон стоил девять тысяч, за пазухой у меня к вечеру наберётся около 3150. К ним требовалась отцовская книжка.
— Даня, ты чего застыл? Клиентка ждёт, — окликнул Бугай, шевельнув торсом.
— Тридцать девятый. Той, что в синем, — отозвался я, вновь приспособившись к шаткому постаменту.
В двадцать минут третьего у края площади замелькало знакомое школьное пальто, коричневое, с капюшоном, отороченным искусственным ворсом. Это пробиралась Машка, с портфелем под мышкой и косами из-под вязаного колпачка. После уроков она доехала от школы на трамвае, одна, и теперь пристроилась неподалёку и пялилась на меня, задрав подбородок и открыв рот.
— Толян, — бросил я вниз, мотнув затылком. — Машка.
— Не ёрзай, хозяйка. Только не шатайся, — прогудел он, одной лапой устраивая её между последних упаковок, а другой по-прежнему страхуя меня за голень.
— Даня! — выпалила, вцепившись в борт. — Ты что, спятил? Тебя же с моста разглядят!
— Это специально, — произнёс я, поведя каблуком.
— Нарочно? А если папа заметит? — взвилась, заёрзав на полозьях.
— Тогда папа купит, — отчеканил я, балансируя на высоте.
— Он не купит, он на тебя закричит! — предупредила, придавливая портфель коленями.
— Закричит, а потом купит. Не ёрзай и следи, — велел, указав на неразобранное.
Машка устроила школьную сумку поперёк бёдер и считала коробки вслух, шёпотом, потом беззвучно, движением рта. Я замечал, как сверяет запас с длиной ожидающего хвоста, и как у неё щёлкает арифметика: хватит на всех или нет.
— Даня, — выдохнула моя помощница громким шёпотом, вытаращившись и подавшись ко мне. — А мы много заработали?
— Маша, тише, — шикнул я, свесившись к ней лишь настолько, насколько позволял мой шаткий постамент.
— Я тихо. Я только хочу знать, мне причитается процент или нет, — зашептала, теребя уголок портфеля.
— Не отвлекайся от дела, — оборвал я, переложив лакированную вещь в свободную кисть.
— Я считаю. Получается много, а мне ничего, — вздохнула, скорчившись.
Около 15:00 начало смеркаться. Солнце упало за крыши Канавина, наст стал синим, фонари над Окой ещё не зажглись. На полозьях сохранилось пять коробок, ждали две женщины.
— Всё, девушки: кончились, — объявил я, подняв добычу над головой.
— Как кончились? Вон же они! — возмутилась одна, тыча на груз.
— Есть. Под заказ, — пояснил я, покрутив глянцевый каблук.
— А когда будут? — спросила ожидающая, теснясь ближе к борту.
— На следующей неделе. Записывайте размер, — отчеканил я, приподняв сапог.
— А ты тут будешь? — уточнила другая, перекидывая ручку сумки на свободное запястье.
— Я теперь тут всегда, — подтвердил я, широко разведя локти.
Одна упаковка предназначалась для мамы. Четыре я приберегал себе: после 2 января за них дадут втрое, и четвёрка ещё сработает, когда понадобится. 35 комплектов разошлись по городу.
Бугай присел, я слез. Ноги затекли так, что я переминался, вцепившись в его плечо, пока в ступни не вернулась кровь. Наличка грела меня за пазухой, во внутреннем отделении бушлата, мятая, тёплая от тела. Сверять выручку я собирался в квартире, потому что прилюдно её достаёт тот, кому не жалко с ней расстаться.
Обратно мы ехали трамваем. Кондукторша на этом маршруте оказалась другая, молодая, с накрашенными губами.
— За багаж по пятнадцать с места, — отчеканила кондукторша, оценив нашу поклажу.
— С удовольствием, — усмехнулся я, выгребая сорок пять копеек за поклажу.
— 3? — уточнила та, обведя поклажу взглядом и фыркнув. — А это чьё?
— Девочкино. Она хозяйка, — объявил я, мотнув в сторону сестры.
Машка приосанилась на сиденье и обвела вагон взглядом, как директор магазина. Кондукторша фыркнула и двинулась по салону.
В половине четвёртого дворницкая универмага оказалась закрыта, на двери висел замок. Дворник ушёл вместе с моими «Командирскими». Санки мы дотащили до подъезда и затолкали под лестницу, в закуток для колясок. Часов на мне не было.
Отец уже вернулся со смены и мыл руки над раковиной. Тёр долго, пемзой, мазут въелся в трещины на фалангах. На сковородке шипели разогреваемые пироги. Наш гость примостился на раскладушке и стерёг пироги.
Я вынул пачку из-за пазухи, высыпал на кухонный стол, на клеёнку в синюю клетку. Деньги рассыпались сами: десятки, двадцатипятки, мятые, сложенные пополам, сложенные вчетверо, несколько купюр по 100, хрустящих, розовых, с Лениным в овале. Я принялся распределять их по кучкам. Мать погасила газ и застыла со сковородкой. Машка возникла в дверях. Батя вытирался полотенцем, не сводя глаз с вороха.
Насобиралось чуть меньше трёх тысяч ста пятидесяти: трамвай на обратном пути уже съел свою мелочь.
— Кого ограбил? — Он повесил полотенце на крючок и расправил клеёнку. Произнёс это спокойно, слишком спокойно, как в цеху со сварщиком, который заявился на смену пьяным. 300 рублей он откладывал 2 месяца, уже после хозяйства и всех семейных расходов, и такие суммы у двадцатилетнего сына значили одно из 2 объяснений: либо ограбил, либо наживается на дефиците, а для него это было почти одно и то же.
— Никого, батя. Обновки сбывал. — Я подтолкнул к нему ближнюю кучку и заложил пятерню за пояс.
— Какие? — Он подался ко мне и уперся кулаком в стол.
— Я сама там была! На Толике стоял! Как на памятнике! Там очередь до моста была! — Машка ворвалась в кухню и показала на меня.
— Маша, пальто сними. — Он указал подбородком к коридору и снова уставился на выручку.
— Ну правда же! — Девчонка топнула и обняла портфель.
— Сними. — Он обратился к ней и показал на вешалку.
И девчонка удалилась, шаркая. Я раскрыл одну из картонок и достал обновки, сняв папиросную бумагу. Поставил на пол перед матерью. Пустую картонку я прислонил к ножке крышкой вверх.
— Надень, мам. Оттуда же. — Я положил их у её тапок и сел на корточки рядом.
Она вернула сковородку на плиту. Покосилась на мужа и помедлила, ожидая его реакции. Сняла тапки, войлочные, стоптанные, с дыркой на большом пальце, и сунула правую ступню в сапог. Потянула молнию вверх, до самого колена, и застёжка скользнула мягко, с тихим треском. Обула левую ногу и прошлась от плиты до окна. Спина ощутимо выпрямилась.
— Паш, Паш, как влитые! — Провела ладонью по голенищу и засмеялась.
Отец опустился на корточки рядом, взял участок кожи у щиколотки и помял. Материал был толстый и мягкий одновременно, живой. Поднёс к носу пальцы и понюхал. Кожей пахло, не клеёнкой. Он весь свой век проработал с металлом и различал, как пахнет настоящее и как подделка.
Он встал во весь рост. Лицо у него было такое, будто его обманули, а он не может найти, где.
— Настоящие. Где взял? — Он отдёрнул руку и растопырил пальцы.
— В универмаге. У директора. Списанные. — Я притянул к себе освободившуюся тару и закрыл крышку.
— И по три шкуры с баб драл. — Он окинул выручку и снова уставился на Валентину.
— По девяносто уходили, батя. В магазине таких нет ни за какие, — пояснил, разравнивая крайний столбик бумажек.
— Спекулируешь. — Он спрятал мизинец и повёл пятернёй.
— Продаю. — Я откинул грудь и подобрал губы.
— Это ты мне про «продаю» не объясняй. Рынок у нас в Канавине, там огурцы. Ты мне скажи, кто всё это делать будет, когда все торговать возьмутся? Я? Так я и буду. А ты потом мне мои же резцы втридорога всучишь и скажешь: «Батя, это бизнес». — Он подобрал безымянный вслед за мизинцем и поставил кулак на клеёнку, не касаясь накопленного.
— Резцы я тебе по себестоимости, — усмехнулся, накрыв крайнюю кучку манжетой.
— По себестоимости! Слышала, Валя? По себестоимости! — Он обратился к Валентине и развёл растопыренные пятерни.
— Паш, он же мне их купил. — Перенесла вес и цокнула каблучком по половице.
— Вот именно. Вот именно, что за плату. Сегодня одно, завтра тебе что-нибудь принесёт, и мы все своим в цеху в лицо смотреть не сможем. — Он отвёл взгляд от Валентины и замолчал.









