Лекарка генерала-дракона. Мор в столице
Лекарка генерала-дракона. Мор в столице

Полная версия

Лекарка генерала-дракона. Мор в столице

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Я не была готова.

Запах ударил первым. Сырость. Гниль. Моча. Кал. И ещё что-то, сладковатое, тяжёлое, знакомое. Запах мёртвой ткани. Гангрены.

Потом звук. Стоны. Бормотание. Чей-то плач, тонкий, монотонный, как у ребёнка, хотя голос был взрослый. Чей-то крик где-то в глубине, далёкий, повторяющийся: «Огонь! Огонь!» И над всем этим — звон. Тихий, металлический. Звон цепей.

А потом я увидела.

Длинный каменный коридор, тускло освещённый факелами. По обе стороны — камеры. Не камеры даже. Ниши в стенах, отгороженные решётками. В каждой нише — люди. По двое, по трое, по пятеро. Лежат на голом каменном полу, на гнилой соломе. Мужчины, женщины, старики. Дети.

На запястьях у каждого — чёрные браслеты. Матовые, без блеска. От браслетов к кольцам в стене тянулись цепи.

Мёртвое стекло.

Строг шёл впереди. Ровно, не оглядываясь. Ника держалась за мою руку так, что у меня немели пальцы. Лиси шла сзади. Я слышала, как она дышит. Часто, со всхлипом.

— Сколько их здесь? — спросила я. Голос был чужой.

— Сейчас — около трёхсот, — сказал Кассиан. Он семенил рядом, вытирая пот со лба. — Было больше. Но каждое утро… — Он запнулся. — Каждое утро мы выносим. На косу. К кострам.

— Сколько?

— Десять. Пятнадцать. Вчера — двадцать два.

Я остановилась у одной из ниш. Внутри лежал мужчина. Средних лет, бородатый, исхудавший до скелета. Он лежал на спине, глядя в потолок, и шевелил губами. Ноги у него были босые. От колен вниз они были чёрными. Не тёмными. Чёрными, высохшими, сморщенными, как у мумии. Пальцев на одной ноге уже не было. Они отпали.

Он был жив.

— Что вы им даёте? — спросила я.

— Воду, миледи. Раз в день. И похлёбку. Из репы. Тоже раз в день.

— Хлеб?

Кассиан посмотрел на меня так, будто я предложила накормить одержимых священными свечами.

— Хлеб? Миледи, хлеб — дар Пламени! Одержимым хлеб не положен. Так завещано. Нечистые не едят от очага.

Я ничего не сказала. Только посмотрела на мужчину в нише. На его чёрные ноги. На его лицо. Он перестал шевелить губами. Медленно повернул голову. И посмотрел на меня. Ясно. Осмысленно.

— Воды, — сказал он хрипло. — Госпожа. Воды.

— Лиси, — сказала я. — Воду. Кипячёную. Из нашей фляги.

Лиси протянула флягу сквозь решётку. Мужчина пил, захлёбываясь, обливаясь.

— Давно он здесь? — спросила я у Кассиана.

Тот сверился с засаленной книгой, которую носил под мышкой.

— Месяц. Месяц и три дня.

Месяц. Месяц без хлеба, на воде и репе. И он жив. И смотрит ясно. И просит воды. Ноги потеряны, но голова ясная.

Рыба шевельнулась в глубине. Ближе. Гораздо ближе.

* * *

Дарину мы нашли на нижнем ярусе.

Там было ещё хуже. Ниже уровня реки. Стены мокрые, по полу растекались лужи. Холод пробирал до костей. Факелов было меньше, и в полутьме ниши казались пещерами.

Ника увидела её первой.

Она вырвала руку из моей и бросилась к решётке. Вцепилась в прутья обеими руками.

— Мама! Мама!

В нише, на соломе, у самой стены, лежала женщина. Худая, как тень. Тёмные волосы спутаны, лицо серое, глаза запали. Она лежала на боку, свернувшись, и на её запястьях тускло чернели браслеты.

Услышав голос, она шевельнулась. Медленно подняла голову.

— Ника?

— Мама!

Женщина поднялась. Не встала: встать она не могла. Подползла к решётке на коленях, звеня цепью. Цепь натянулась. Не хватило совсем немного. Ладонь не дотянулась до прутьев на ширину пальца.

Ника просунула руку сквозь решётку. Сколько могла. До плеча. Пальцы матери и дочери коснулись.

— Доченька, — шептала Дарина. — Доченька. Живая. Ты живая. Ты хлеб не ела? Не ела хлеб?

— Не ела, мама. Как ты велела. У матушки Ветлы ела. Кашу.

— Хорошо. Хорошо. — Дарина плакала. Беззвучно. Слёзы текли по серому лицу, оставляя светлые дорожки. — Не ешь. Не ешь его. Я ещё дома заметила: как поешь хлеба — хуже. А здесь поняла. Неделю без хлеба — и легче. Тело не горит. Голова не горит. Только пальцы… — Она посмотрела на свои ноги. На ступни, обмотанные грязной тряпкой. — Пальцы уже не мои.

Я опустилась на колени рядом с Никой. Посмотрела на Дарину сквозь решётку.

— Дарина, — сказала я. — Я лекарка. Можно мне посмотреть?

Дарина подняла на меня глаза. Ясные. Совершенно ясные. Усталые, измученные, но ясные.

— Это вы, — сказала она. — Северная. Здесь говорили. Стражники. Что дракон прилетел. С женой из-за Грани.

— Это я.

Дарина долго смотрела на меня. Потом протянула ногу к решётке. Медленно, морщась от боли. Я размотала тряпку.

Три пальца на левой ступне были чёрными. Сухими, сморщенными, отделёнными от здоровой кожи чёткой красной линией. Граница. Тело уже решило, где кончается живое. Остальная ступня была бледной, прохладной, но живой. Я нажала на кожу. Белое пятно медленно, но порозовело.

Кровь шла. Плохо, медленно, но шла.

— Мурашки ещё есть? — спросила я.

— Нет. Уже неделю нет.

— Видения?

— Нет. Давно нет. — Она помолчала. — Холодно только. Всё время холодно.

Я замотала ступню обратно. Посмотрела на Строга. Он стоял в двух шагах позади, в тени, и смотрел на нас.

— Мастер Строг, — сказала я. — Можно вас на минуту.

* * *

Мы отошли в сторону, к лестнице. Ника осталась у решётки. Лиси — с ней.

— Вы видели подменыша, — сказала я тихо. — Меня. Вы смотрели в Зерцало и видели два отражения.

— Видел.

— Эти люди — такие же?

Строг долго молчал. Факел на стене трещал. Где-то в глубине коридора кто-то снова закричал: «Огонь!»

— Нет, — сказал Строг наконец. Так тихо, что я едва расслышала. — Не такие. Я видел подменыша. Я видел, как вы смотрите. Как вы говорите. Вы — другая. Целиком. Вы знаете то, чего не знает никто здесь. У вас другие руки. Другие слова. Другой взгляд. — Он помолчал. — А эти люди… эта прачка… Она прачка. Она говорит, как прачка. Она плачет о дочери, как плачет мать из Котловины. В ней никого нет, миледи. Кроме неё самой.

— Тогда почему вы их держите?

Строг посмотрел на меня. В его прозрачных глазах было что-то, чего я раньше не видела. Боль. Старая, глубокая, привычная боль.

— Потому что так велит Первый магистр, — сказал он. — Потому что так велит устав. Потому что я дознаватель, а не Первый магистр.

— Их нужно лечить.

— Я знаю.

— Их нужно перевести отсюда. В тепло. Туда, где за ними будут ухаживать.

— Этого я сделать не могу, — сказал Строг. — Снять кандалы и выпустить их отсюда может только Первый магистр. Или король. Король не станет спорить с Магистериумом. Не сейчас.

— Тогда что вы можете?

Строг помолчал.

— Внутри этих стен, — сказал он медленно, — я могу многое. Я дознаватель. Мне поручено наблюдение. Смотритель Кассиан подчиняется мне, пока я здесь. Если я скажу, что для наблюдения одержимых нужны сухая солома, огонь в жаровнях и вода два раза в день… он даст. Если я скажу, что мне нужны люди, которые будут мыть, кормить и менять солому… он пустит.

Я смотрела на него.

— А если Первый магистр спросит?

— Я отвечу, что наблюдаю, — сказал Строг. — Для наблюдения нужно, чтобы наблюдаемые были живы.

* * *

Мы начали в тот же день.

Кассиан ворчал, потел, хватался за сердце. Но давал. Солому. Дрова для жаровен. Котлы для воды. Стражники Вейлса, те самые десять, которые вчера таскали за нами вёдра по Котловине, сегодня таскали их в Дом Тишины. Им это нравилось ещё меньше. Но они таскали.

К полудню Ника привела женщин.

Она исчезла, ничего не сказав, и через час вернулась. С ней были трое. Ульяна, та самая соседка с красными руками, которая две недели ходила за больной старухой. И две вдовы с Пристаней, худые, молчаливые, в чёрных платках.

— Ульяна сказала, — объяснила Ника, — что если лекарка из-за Грани не боится, то и ей бояться нечего.

Ульяна стояла в воротах Дома Тишины, держа в руках узелок, и смотрела на меня исподлобья.

— Чего делать? — спросила она коротко.

— Мыть, — сказала я. — Руки — перед каждым больным и после. Щёлоком. Воду — только кипячёную. Солому — менять, старую жечь. Больных — поить, кормить, переворачивать. Ноги — в тепло, но не к огню. Кто бьётся в припадке — на бок, голову держать, в рот ничего не совать. Лиси покажет.

Ульяна посмотрела на Лиси. Семнадцатилетнюю, курносую, в белом платке с красной рябиной.

— Эта? — спросила она недоверчиво.

— Эта, — сказала я. — Она моя первая помощница. Она знает больше, чем любой магистр гильдии.

Лиси покраснела до корней волос. Но выпрямилась.

К середине дня солома в нишах верхнего яруса была сухой. В жаровнях горел огонь. Больные пили воду. Тёплую, кипячёную. Ульяна и вдовы ходили между нишами с вёдрами и тряпками. Лиси учила их переворачивать лежачих. Ника бегала за водой к реке и обратно, к котлам, к кострам, к воротам.

Дарину перевели на верхний ярус. Строг распорядился. Цепь оставили. Но ниша была сухой, и в ней горела жаровня, и Ника сидела рядом, по ту сторону решётки, и держала мать за руку.

Я стояла в коридоре, вытирая руки тряпкой, смоченной в огневице. Пальцы саднило.

Хлеб не дают. Месяц без хлеба. И кто выжил первую неделю — живёт. Не хуже. Лучше. Голова ясная. Видений нет. Мурашек нет.

Приют, где кормят своим хлебом. Ни одного больного.

Верхний город, где едят белый хлеб. Никто не болеет.

Соседка, которая две недели ходит за больной. Здорова.

Девочка, которая сосёт грудь и не ест хлеба. Здорова.

«Не ешь хлеб».

Это не зараза. Это не дыхание. Это не души из-за Грани.

Это что-то, что они едят.

* * *

Рейнар

Совет заседал с утра до вечера.

Рейнар сидел за длинным столом в Зале Созвездий, под нарисованными звёздами, и слушал. Слушал, как Корн читает новые цифры. Двести шестьдесят новых больных за вчерашний день. Сорок восемь умерших. Как Дрейм рассказывает про одержимых, которые в Доме Тишины выкрикивают имена на неведомом языке. Как казначей жалуется, что городская казна пуста, а цены на дрова выросли втрое.

Он слушал. И ждал.

Вейлс заговорил после полудня. Когда все устали. Когда король уже трижды потёр виски и дважды посмотрел в окно, в сторону своей башни со стеклянным куполом.

— Ваше величество, — сказал Вейлс мягко. — Позвольте мне предложить. Не решение. Только меру. Временную.

Король кивнул.

— Мор идёт снизу, — продолжал Вейлс. — Из Нижнего города. От реки. Магистр Корн говорит, от миазмов. Первый магистр говорит, от Грани. Неважно. Важно, что он внизу. И пока он внизу, Верхний город в безопасности. Дворец в безопасности. Её высочество принцесса в безопасности.

При слове «принцесса» король вздрогнул.

— Я предлагаю, — сказал Вейлс, — закрыть Хлебные ворота. И все проходы между Нижним городом и Верхним. На время. Пока мор не утихнет. Поставить стражу. Никого не впускать наверх. Никого.

Тишина.

— Это сорок тысяч человек, — сказал Рейнар.

Все повернулись к нему.

— В Нижнем городе живёт сорок тысяч человек, — повторил Рейнар ровно. — Больше. Вы предлагаете запереть их с мором. Без лекарей. Без дров. Без еды.

— Без еды? — Вейлс приподнял бровь. — Помилуйте, генерал. Еда будет. Хлебная палата продолжит торговлю. Мы не варвары. Мы лишь отделим больных от здоровых. Разве не этого всегда требует ваша супруга? Отделять больных от здоровых?

Рейнар промолчал. Вейлс был прав. Анна так говорила. Только Анна говорила о больных. А Вейлс говорил о бедных.

— Кроме того, — продолжал Вейлс, — для того чтобы эта мера действовала, нужен надзор. Единый. Городская стража, Хлебная палата, ворота, подвоз дров. Сейчас всем этим ведают разные люди. Я предлагаю свести всё в одни руки. Временно. На время мора. — Он скромно опустил глаза. — Я готов взять это бремя на себя. Если ваше величество сочтёт меня достойным.

Рейнар посмотрел на короля.

Король сидел, сгорбившись, глядя на карту города. На маленький кружок на вершине холма. Звёздный дворец. Где в одной из комнат спала его семилетняя дочь.

— Генерал, — сказал Вейлс, не поднимая глаз. — Вы предпочли бы, чтобы мор поднялся сюда? К его величеству? К её высочеству?

Тишина.

Рейнар чувствовал, как в груди поднимается зверь. Медленно. Глухо. Он сжал кулаки под столом.

«Мне не нужен сейчас дракон. Мне нужен генерал, который думает».

Он думал. Он видел ловушку. Ворота, стража, Хлебная палата, дрова. Всё в одних руках. Всё, чем живёт город. Сорок тысяч человек внизу, которые будут есть то, что продаст им Вейлс. И греться тем, что даст им Вейлс. И ходить туда, куда пустит Вейлс.

Он видел ловушку. Но не видел, как её разбить. Не здесь. Не сейчас. Не перед королём, который боится за дочь.

— Ваше величество, — сказал Рейнар. — Прошу вас подождать. Три дня. Моя жена сегодня в Нижнем городе. Она смотрит больных. Дайте ей три дня. Она скажет, откуда идёт мор.

Король поднял на него глаза. Усталые, красные, измученные.

— Три дня, — повторил он. — За три дня умрёт полторы сотни человек.

— Больше, — сказал Вейлс тихо. — Если мор поднимется наверх.

Король молчал. Долго. Потом протянул руку к перу.

Указ был уже написан. Ровным писарским почерком. С завитком на «повелеваем».

Король подписал.

Рейнар смотрел, как высыхают чернила. Как Вейлс бережно, двумя пальцами, берёт лист и сворачивает его. Как блестит на его мизинце чёрный камень с искрой.

Он знал этот камень. Он видел его вчера и сразу понял, что это. В двух шагах от Вейлса зверь внутри Рейнара глох. Становился тише. Слабее. Будто его накрывали тяжёлым мокрым одеялом.

Мёртвое стекло. На пальце у советника короля.

Вейлс встал. Поклонился королю. Потом Рейнару.

— Генерал, — сказал он, улыбаясь. — Передайте вашей супруге мою благодарность. За совет про воду и дрова. Я распорядился. Стражники будут носить столько, сколько она пожелает.

И вышел.

Рейнар сидел за столом под нарисованными звёздами и смотрел на дверь.

Хлебная палата, подумал он. Вейлс сказал: Хлебная палата продолжит торговлю.

Почему-то эти слова не давали ему покоя.

Глава 5. Карта огня

Приют Тёплого Очага стоял у старой храмовой стены, там, где Котловина упиралась в холм.

Стена была древняя, ещё с тех времён, когда Лирна помещалась на одном холме и Великий Очаг стоял на самой окраине. Теперь храм перенесли наверх, в Верхний город, а старая стена осталась. Серая, замшелая, с полуобвалившимися зубцами. И к ней, как гнездо к скале, прилепился приют. Двухэтажный, деревянный, с высоким крыльцом и широкой трубой, из которой валил дым.

Пахло хлебом.

Я остановилась у крыльца и вдохнула. Тёплый, кисловатый, домашний запах. Посреди Котловины, посреди вони, мора и сладковатого дыма с косы.

— Это у них печь, — сказала Ника. — За трапезной. Матушка Ветла сама печёт. По утрам.

Дверь открылась раньше, чем мы постучали.

На пороге стояла женщина. Маленькая, круглая, как колобок, в рыжем платке, повязанном низко на лоб, и в рыжем переднике поверх серого платья. Лицо румяное, морщинистое, с крошечными острыми глазками. Руки в муке по локоть.

Она посмотрела на Нику. На Лиси. На Гуннара. На Строга, задержавшись на серебряном глазе у него на плече. Потом на меня.

— Северная, — сказала она. Так, будто давно меня ждала.

— Да, матушка.

— Слыхала. — Она вытерла руки о передник. — Вся Котловина гудит. Дракон, говорят, прилетел, а с ним лекарка из-за Грани. И вчера у Марты-лодочницы серых прогнала. Правда?

— Правда.

Матушка Ветла смотрела на меня. Долго. Цепко. Как смотрят старые повитухи и старые очажницы. Как Марфа когда-то в Броде.

— Ну заходи, — сказала она наконец. — Раз пришла. Только этого, — она ткнула пальцем в сторону Строга, — в трапезную не пущу. Дети серых боятся.

Строг молча отступил на шаг и встал у крыльца, сложив руки за спиной.

* * *

Трапезная была длинной, низкой, тёплой. Вдоль стен стояли столы. За столами сидели дети. Много. Человек шестьдесят, от совсем крошечных, которых кормили с ложки, до долговязых подростков. Все в одинаковых серых рубахах. Все ели. Из глиняных мисок, деревянными ложками. Кашу. И хлеб.

Серый, пшеничный, с хрустящей коркой.

Я ходила между столами и смотрела. На лица. На руки. Детские руки, красные, обветренные, в цыпках. Тёплые. Я трогала. Тёплые пальцы, розовые ногти.

— Ни одного? — спросила я.

— Ни одного, — сказала матушка Ветла. — За всю зиму. Ни у детей, ни у очажниц. А мы ведь ходим. По Котловине ходим. К больным. Кормим, обмываем. Мёртвых обряжаем, когда серые не успевают.

— И не болеете.

— Пламя бережёт. — Матушка Ветла сказала это просто, без пафоса. Как говорят «дождь идёт». — Молимся много.

— Матушка, — сказала я. — А хлеб у вас откуда?

Она посмотрела на меня с удивлением.

— Свой. Печём сами. Каждое утро.

— А мука?

— Своя. Храмовая. С храмовых полей за рекой. Там пшеница. Нам каждую осень привозят. Полный амбар. До нового урожая хватает.

— Пшеница, — повторила я. — Не рожь?

— Рожь не берём, — сказала матушка Ветла. — С храмовых полей пшеница идёт, на ней и живём. Пшеничный хлеб для детей полезнее. Так ещё прежняя матушка говорила.

— А те дети, что приходят обедать? Из Котловины? Как Ника?

Матушка Ветла посмотрела на Нику. Вздохнула.

— Приходят, — сказала она. — Человек двадцать. Каждый полдень. Едят тут. А родители их… — Она помолчала. — У многих родители слегли. У Ники вот мать. У Федьки с Пристаней — отец и бабка. У Марьяши — мать и двое братьев маленьких, которые ещё не ходят к нам.

— А сами дети?

— Здоровы. — Матушка Ветла нахмурилась. Впервые за весь разговор в её цепком взгляде мелькнуло что-то, похожее на тревогу. Не страх. Задумчивость. — Здоровы. Все. Я думала, Пламя их бережёт, раз они к очагу ходят.

— Может быть, — сказала я. — Может быть, и бережёт.

Я посмотрела на хлеб. На большой серый каравай, который лежал на столе перед девочкой лет семи. Девочка отломила кусок, обмакнула в кашу, сунула в рот. Жевала, глядя на меня круглыми глазами.

Пшеничный хлеб. Свой. С храмовых полей.

— Матушка, — сказала я. — Можно мне взять немного вашей муки? Одну горсть. И кусок хлеба.

Матушка Ветла посмотрела на меня долгим взглядом.

— Зачем?

— Чтобы сравнить.

— С чем?

— Пока не знаю, — сказала я честно.

Она подумала. Потом пожала круглыми плечами и пошла на кухню.

* * *

Северная слобода лежала выше по реке. У самых Северных ворот, там, где Нижний город выползал за городскую стену.

Сюда селились северяне. Плотогоны, лесорубы, охотники, кожевники из Северной марки, которые приезжали в столицу на заработки и оставались. Дома здесь были другие. Не слепленные из чего попало, а рубленые, крепкие, из толстых брёвен, с высокими крыльцами и резными наличниками. Как в Стылом Броде. Я шла по улице и чувствовала себя почти дома.

На дверях не было меловых кругов.

Ни одного.

— Ни одного, — подтвердил Гуннар. Он шёл рядом и смотрел на двери вместе со мной. — Я тут, почитай, двадцать лет живу. Слобода — моя. Никто не заболел. Ни один.

— Почему?

Гуннар пожал плечами.

— Северяне, — сказал он. — Народ крепкий.

Старшину слободы звали Хальдан. Огромный, рыжебородый, с руками, как лопаты. Бывший плотогон. Он встретил нас на крыльце своего дома, увидел Гуннара и расплылся в улыбке. Увидел меня и снял шапку.

— Миледи, — сказал он. — Леди Хальвард. Северная лекарка. В слободе знают. Брат мой с Брода писал.

— Что вы едите, Хальдан? — спросила я без предисловий.

Он моргнул.

— Едим?

— Чем вы питаетесь? Здесь, в слободе. Каждый день.

Хальдан почесал рыжую бороду.

— Ну… кашу. Овсяную. Как дома. Ячменные лепёшки. Рыбу из реки. Капусту квашеную. Мясо, когда есть.

— Хлеб?

— Хлеб? — Хальдан поморщился. — Южный-то? Ржаной? Не, миледи. Брюхо не принимает. Кислый он, южный хлеб. Тяжёлый. Мы свои лепёшки печём. Ячмень и овёс нам с Севера возят. Плотами. По весне, когда река пойдёт. Купец Кряж из Брода возит. Слыхали про такого?

Я засмеялась. Впервые за два дня. Вслух.

— Слыхала, — сказала я.

* * *

Вечером мы сидели в большом зале Северного подворья над картой.

Карту нарисовал Гуннар. Не то чтобы нарисовал: начертил углём на огромном листе толстой бумаги, который нашёлся в кладовой. Бумага пожелтела от времени и пахла мышами, но была большая. Гуннар знал Лирну. Знал каждую улицу, каждый переулок, каждый колодец. Он чертил быстро, уверенно, бормоча себе под нос названия: «Мучной ряд… Литейщики… Кривой спуск… Пристани…»

А Строг принёс списки.

Он положил их на стол молча. Толстую пачку листов, исписанных мелким, аккуратным почерком. Списки меченых домов. Магистериум вёл их с первого дня. Каждый дом, где был одержимый. Адрес. Имена. Дата.

— Магистериум ведёт учёт лучше гильдии, — сказал Строг, заметив мой взгляд. — Мы всегда записываем, кого забрали.

Я не стала отвечать. Только взяла списки.

Мы ставили крестики. Я читала адреса, Гуннар находил место на карте, Лиси ставила крестик углём. Ника сидела рядом на лавке, поджав ноги, и следила, не моргая. Иногда поправляла: «Не, это не тут. Это за углом. Там, где красильщик».

Бублик лежал на краю стола и следил за углём в руке Лиси. Иногда протягивал лапу.

Крестики покрывали карту.

Котловина вся почернела. Мучной ряд. Литейщики. Пристани. Густо, плотно, крестик на крестике.

А потом начиналась пустота.

Северная слобода — пустая. Ни одного крестика. Хотя она в Нижнем городе. Хотя у реки. Хотя там такие же бедняки, такие же тесные дома, такой же туман с реки.

Верхний город — пусто. Несколько крестиков у самых Хлебных ворот. И три в глубине, у Звёздной площади.

— Это слуги, — сказал Строг, заглянув в список. — Двое — у суконщика Мельдера. Один — у лорда Лейна.

Я замерла.

— Лорда Лейна?

— Кухарка. Заболела три недели назад. Мы её забрали.

Лорд Лейн. Отец Арианны. Обедневший, по уши в долгах. Чья кухарка, наверное, покупала самое дешёвое.

Я запомнила.

— А у суконщика Мельдера, — сказала я, — нет ли там служанки по имени Ольха? Пятнадцати лет?

Строг пробежал глазами список.

— Нет. Конюх и прачка.

Я выдохнула. Ольха, внучка смотрителя Хродгара. Жива. Пока.

* * *

Приют Тёплого Очага стоял посреди черноты. Белое пятно. Островок.

Я смотрела на это пятно. Потом взяла уголь у Лиси.

— Ника, — сказала я. — Ты знаешь пекарни в Котловине?

— Все знаю, — сказала Ника гордо. — Я за хлебом с шести лет хожу.

— Покажи.

Ника слезла с лавки и подошла к карте. Встала на цыпочки. Ткнула грязным пальцем.

— Вот. Фома. На краю Мучного ряда. Самая большая. Вот тут — Косой Михей. Вот тут, у Пристаней, — вдова Клавдия. Она с сыном печёт. Вот тут, на Литейщиках, — Сенька Рябой. А вот тут, на Кривом спуске, — Лукьян. Кривой Лукьян. У него нога сухая.

Я рисовала кружки там, куда она показывала. Пять кружков.

Четыре из них стояли в самой гуще крестиков. Вокруг Фомы — чёрное пятно. Вокруг Михея. Вокруг вдовы Клавдии. Вокруг Сеньки Рябого.

А вокруг пятого кружка, на Кривом спуске, — крестиков было мало. Несколько. Россыпь.

— Ника, — сказала я. — А Кривой Лукьян откуда муку берёт?

Ника наморщила лоб.

— Не знаю. — Она подумала. — У него брат мельник. За городом. Он с брата берёт. Он всегда хвастался, что у него мука своя, не палатская. Только дороже. Медяк за четверть каравая, а у Фомы за медяк — половина. Мы у Лукьяна и не брали. Дорого.

— А остальные? Фома, Михей, Клавдия, Сенька? Где они берут?

— В Хлебной палате, — сказала Ника, не задумываясь. — Все в Хлебной палате берут. Там дешевле. Палата зимой цену сбросила. Фома говорил, зерно в житнице подмокло, вот и продают задёшево.

В зале стало тихо.

Я смотрела на карту. На чёрные пятна вокруг четырёх пекарен. На белое пятно приюта. На пустую Северную слободу. На россыпь крестиков вокруг Кривого Лукьяна.

Подмокшее зерно. Хлебная палата. Дешёвый хлеб.

«Не ешь хлеб».

— Миледи, — сказал Гуннар тихо. — Вы думаете…

— Я думаю, — сказала я медленно, — что это хлеб. Не весь хлеб. Ржаной. Дешёвый. Из Хлебной палаты.

Строг у окна не шевельнулся. Но я видела, как напряглись его плечи.

— Но почему? — спросила Лиси. — Миледи, хлеб же… хлеб — это хлеб. Его все едят. Всю жизнь. Что в нём может быть?

— Не знаю, — сказала я. — Пока не знаю.

И это была правда. Я смотрела на карту и видела: хлеб. Видела так же ясно, как тогда, в Броде, видела колодец. Но в Броде я знала, что в колодце. Невидимые твари из выгребной ямы. А здесь? Что может быть в хлебе, что сжимает сосуды так, что чернеют пальцы? Что заставляет людей видеть огонь и биться в судорогах?

На страницу:
4 из 5