
Полная версия
Кощеев Наследник. Могила для бессмертного

Александр Эрмес
Кощеев Наследник. Могила для бессмертного
Глава 1. Неизвестный покойник.
В тот день я собирался купить сапоги, в которых не хлюпает вода. Вместо этого купил незнакомому старику могилу. В тот день я собирался купить сапоги, в которых не хлюпает вода. Вместо этого купил незнакомому старику могилу.
Тогда я ещё не знал, что сапоги обошлись бы дешевле.
Из-под верстака донёсся кашель. Не человеческий, а низкий, раздражённый, будто в щели под досками завели старенького козла. Гришка даже головы не повернул. Я поставил на край верстака блюдце с хлебной коркой, и оттуда высунулась узкая мохнатая ладонь, забрала угощение и исчезла вместе с ним.
Домового у нас звали Митрей. Отец говорил, что он живёт в этом доме дольше нашей семьи, но я подозревал, что Митря прибавляет себе лет с той же лёгкостью, с какой берёт со стола сушёные яблоки. Плату за работу требовал исправно, хотя за всё моё детство помог только дважды: однажды выгнал крысу из мучного ларя, а в другой раз вернул пропавший гвоздь. Гвоздь, как выяснилось, сам же и утащил.
— Ты ему опять дал моего хлеба? — спросил Гришка.
— Своего у него почему-то нет. А если не кормить, начнёт путать гвозди. Ты же хочешь, чтобы твой дед лежал в приличном гробу?
— Хочу. Только он говорил, что домовых не бывает.
— У него были причины не верить. Их домовой пять лет жил при деде, пока дом однажды не обокрали, и даже не проснулся.
Из-под верстака обиженно стукнули по дереву. В сущности, у меня был нормальный дом: крыша протекала, печь дымила, а нечисть знала своё место и обижалась по мелочам. В других краях, говорили, встречались существа, с которыми лучше было не делить даже лесную тропу. С нашими можно было ужиться, если не ждать от них человеческой совести.
— Доску эту переверни, — сказал я. — Сучком вниз. А то твой дед и после смерти будет цепляться за всё, что рядом.
Мальчишка послушно перевернул крышку гроба. Дерево было свежее, пахло смолой и лесной сыростью. На одной стороне плотник оставил глубокий след рубанка, на другой — торчал сучок величиной с орех. Я провёл по нему большим пальцем и достал нож.
— Так ведь его уже нету, — заметил мальчишка. — Не почувствует.
— Он не почувствует. А бабка твоя увидит. Ей потом с этим жить.
Гришка задумался, решил, что довод годится, и принялся придерживать крышку. На него положиться было можно, если сказать, за какой конец держать. Без этого он непременно выбирал другой.
Мы работали под навесом у моего двора. Из-за плетня тянуло дымом: соседи затеяли коптить рыбу и, судя по запаху, собирались коптить заодно весь Чернотал. За речкой, куда вёл мост с одной вечно проваливающейся плахой, уже шумели возы. Сегодня в Заречье открывался осенний торг. Туда ехали продавать пеньку, воск, льняное полотно, мёд. Туда же везли жеребцов, которых мне всё равно было не купить, и сапоги, которые — вот чудо — купить я мог.
В кожаном кошеле под рубахой лежали деньги: шесть медяков после прошлой недели, четыре от перепроданной тележной оси и ещё три, выигранные у Савки-кожевника в кости. Последние он, разумеется, считал своим добровольным подарком бедному соседу. Я с ним не спорил: человек имеет право утешать себя как умеет.
— Ты уедешь? — спросил Гришка.
— Сегодня, как отпустим твоего деда. Завтра к утру вернусь.
— А сапоги мне покажешь?
— Если куплю, так покажу. Может, даже дам понюхать.
— Чего их нюхать?
— Кожи хорошей не видел, малой. У нас такие сапоги носят два человека: староста да Мирон, который старосте должен. У Мирона, правда, сапоги один на другом держатся.
Гришка хихикнул и тут же притих, когда во двор вошла его бабка. Бабку звали Дарья. Три дня назад она осталась вдовой; сегодня её лицо выглядело так, будто за эти три дня она успела прожить ещё один тяжёлый год. Под платком прятались редкие седые волосы. В руках она держала завязанный узелок.
— Лука, — сказала она. — Я принесла, как условились.
Я отложил нож. Развязывать узелок на глазах у Гришки ей явно не хотелось. Я видел это по тому, как она сжимала ткань, и по тому, как упорно смотрела на гроб, хотя его уже видела вчера.
— Давай потом, — сказал я. — Поставь под лавку. Поможешь крышку снимать, когда понесём.
Она покачала головой.
— Нет. Ты сперва посчитай. Там не всё.
Соседи у меня были разные. Кто-то мог забыть вернуть долг за год и ещё обидеться, когда напомнишь. Дарья принадлежала к другому сорту. Она бы стояла у меня в воротах до темноты, лишь бы я сам назвал недостающую сумму.
— Там что? — спросил я.
— Два медяка. И полотно. Хорошее. Сама ткала.
— У меня полотно есть.
— Тогда возьми для рубахи.
— Рубаха тоже есть. И даже целая, если не присматриваться.
Она подняла глаза. Смешного в этом не нашла.
— Ты доски покупал, Лука. Землю копал. Работал. Я знаю, сколько это стоит.
— Доски у меня лежали с весны. Твой старик ещё сам помогал их выгружать, между прочим. Тогда мы договорились, что я ему должен за работу. Теперь сочтёмся.
Это было наполовину правдой. Помогал он и впрямь, только долг я отдал ещё в начале лета. Но Дарья с таким упорством берегла достоинство своего покойного, что спорить о двух медяках показалось мне глупым занятием.
— Зачем ты меня утешаешь? — тихо спросила она.
— Не утешаю. Торгуюсь плохо, ты же знаешь.
— Вот уж неправда.
Я хотел возразить, но она вдруг шагнула ко мне и обняла так крепко, что рукоять ножа больно впилась в бедро. Платок у неё пах тёплым хлебом и мятой, которой женщины перекладывали бельё в сундуках.
— Спасибо, — сказала она мне в плечо.
Гришка усердно разглядывал собственные пальцы. Я постоял, не зная, куда девать руки, потом осторожно похлопал Дарью по спине.
С мёртвыми я всегда управлялся лучше, чем с теми, кто их любил.
До погоста мы шли мимо старого каменного столба с выбитым колесом. Камень был ещё Кощеевых времён. Весной, когда половину дороги размывало до колена, вокруг него оставалась сухая земля. Паломники из северных земель клали на столб монеты, а Никанор потом спорил с ними, что никакому древнему царю они здесь не платят и деньги надо жертвовать на новый мост.
На погосте, у самой калитки, висели семь медных колец. Я не знал, кто первым их повесил и когда. Они не имели верёвок, не звенели от ветра и молчали, если гроб опускали в землю без последнего слова. Но когда кто-нибудь завершал погребение как положено, одно кольцо коротко отзывалось само собой. Чужие люди сперва стояли с открытыми ртами. Черноталовцы чаще спрашивали, не опоздали ли к обеду.
— Как думаешь, чей сейчас зазвенит? — прошептал Гришка.
— Какой пожелает. Я с ними в переписке не состою.
На похоронах Дарьиного мужа собралось человек двадцать. Гришка держал в кулаке последнюю горсть земли и никак не мог разжать пальцы: влажные комочки крошились между ними. Я подождал. Боль не проходит от того, что взрослый велит поторопиться.
Когда Гришка наконец разжал пальцы, земля упала на свежую насыпь над гробом. Я произнёс положенное последнее слово. Второе кольцо от края ответило ясным звуком. Мальчишка вскинул голову. — Оно само, — выдохнул он. — Само, — согласился я. — Видишь, сколько вокруг помощников, когда дело уже сделано. Дарья закрыла лицо ладонями. Гришка смотрел на медь, словно услышал голос деда, хотя кольцо ничего не могло сказать. Я дал ему постоять столько, сколько было нужно, и только потом позвал людей расходиться.
Когда люди разошлись, я проверил, не осела ли земля у изголовья, поправил простой деревянный знак и забрал заступ. Работать с погребениями меня учил отец. Он говорил, что добрую могилу видно не в тот день, когда её засыпали, а после первого сильного дождя. Отец вообще редко говорил что-нибудь понапрасну. За исключением обещаний перестать пить на ярмарке — эти у него не приживались.
Солнце стояло высоко. Если поторопиться, я успевал в Заречье к хорошим товарам, пока сапожники не распродали размеры под мои ноги.
Я уже снял рабочую рубаху и плеснул водой из бадьи себе на шею, когда у ворот кто-то заорал:
— Могильник! Эй, Могильник! Ты здесь?
— А если нет, так кого ты разбудил? — отозвался я.
Через створку заглянул Пахом, человек из дальнего выселка. Шея у него была красная, будто её всю дорогу тёрли верёвкой; глаза бегали между мной и навесом.
— У нас покойник.
— Соболезную. Привозите завтра.
— Он не наш.
— Тем более завтра. С чужими я не спешу.
Пахом сглотнул и отступил, пропуская телегу. Та въехала во двор тяжело, проседая на правую сторону. Лошадь шла осторожно, щурилась на солнце. Возница сидел на козлах с таким видом, будто вёз мешок с гнилыми яблоками и надеялся, что от него не потребуют за товар расписаться.
Под рогожей угадывалось человеческое тело.
— Где нашли? — спросил я.
— У большой дороги. За ольшаником, где старый съезд к мельнице, — ответил Пахом. — Лежал возле канавы. Мы сперва думали — пьян. Чужой, видишь ли. Подошли, а он уже холодный.
— За старостой ходили?
— Ходили. Велел везти сюда.
— Очень щедро с его стороны. Деньги на похороны тоже велел дать?
Пахом отвернулся. Второй мужик, возница, кашлянул и потянулся поправить рогожу, хотя она никуда не съезжала.
Я уже начал понимать, как обстоят дела.
— Снимайте, — сказал я.
Когда мы стащили рогожу, Митря возле сарая громко хлопнул своей дверцей в подпол. Домовые, сколько я их ни знал, чужих покойников не любили. Но этот хлопок вышел таким сильным, что с полки упала старая деревянная миска. Пахом вздрогнул; я поднял посуду и велел мальчишке отнести её в дом. Странности в хозяйстве лучше разбирать после того, как устранишь то, обо что можно разбить голову.
Под рогожей лежал худой старик. Ноги обуты в крепкие сапоги с мягкими голенищами — такие я мог себе позволить лишь в самых бесстыжих мечтах. Дорожная рубаха была грубой, но перешитой из явно дорогой одежды. Серебристый шов на вороте соседствовал с суровой заплатой у локтя. Богатый человек, которому довелось жить бедно. Или бедный, не сумевший забыть богатство. Я в том возрасте ещё не научился отличать одно от другого по одежде.
Я поднял рогожу чуть выше. Руки у старика были сухие, с тонкими пальцами. Грязь въелась в ногти, словно он пытался копать сырую землю без лопаты. На запястье темнел след от давнего обруча или тесного ремня.
Рядом лежал маленький мешок. В нём нашлись кремень, треснувшая ложка и половина чёрствой лепёшки.
— Деньги забрали? — спросил я.
Пахом вскинулся:
— Ничего мы не брали!
— Я не про тебя. По дороге мог кто заглянуть. Хоть разбойник, хоть нищий. Сапоги не тронули — уже чудно.
— Мы его как нашли, так и привезли, — сказал возница. — А сапоги... кто станет с мёртвого сапоги снимать?
Я посмотрел на него. Потом на Пахома. Мужики переглянулись.
— Правильный ответ, — сказал я. — Запомните, когда проезжать станете мимо моего двора.
Возница сплюнул за борт телеги, но обиды в его лице не было. Он просто устал и хотел оказаться подальше от чужого мертвеца.
— Чего с ним делать? — спросил Пахом.
Сделать можно было многое. Можно было отволочь тело за старый овраг, завалить ветками и считать, что дело Божье — или чьё там ещё. Можно было передать ближайшему селу, которое передаст следующему. Незнакомые покойники хорошо путешествуют по чужой совести: возят их долго, пока не найдётся дурак с лопатой.
Я посмотрел на мешок с треснувшей ложкой.
— Помогайте переносить. Только за плечи бери, не за голову. И не опрокидывай его, Пахом. Не мешок ведь.
— Значит, похоронишь?
— Посмотрим сначала, что староста скажет. А пока положим в прохладу.
Пахом облегчённо выдохнул, и я едва не рассмеялся: сразу видно, как человек радуется, что беда переехала к соседу.
Пахом с возницей понесли старика к сараю, а я шёл рядом с заступом, который так и не успел убрать после погоста. Мы не прошли и половины двора, когда лошадь вдруг метнулась в сторону. То ли муха впилась ей в брюхо, то ли подкова попала на камень; телега рванулась, ослабшая вожжа выскользнула у возницы. Правое колесо взошло на плоский камень у ворот и завалилось набок.
Гришка, который прибежал посмотреть на чужого покойника, стоял прямо возле ступицы.
Я успел увидеть, как ему под сапог попал обрывок верёвки и мальчишка сел на землю, опрокинувшись навзничь. Колесо пошло к его колену. Возница закричал на лошадь. Пахом отпустил плечи мертвеца.
— Гриша, голову убери! — рявкнул я.
Заступ был у меня в правой руке. Я сунул его железо под край колеса, вогнал черенок в землю и навалился всем весом. Подошва поехала по глине. В плечо отдало такой болью, словно меня колом проткнули. Дерево жалобно хрустнуло, но на один короткий миг колесо задержалось. Этого хватило: Пахом схватил Гришку за ворот и выдернул из-под телеги.
Колесо перескочило через черенок и рухнуло возле плетня. Мой заступ, которым я пользовался с прошлой весны, переломился пополам.
Я некоторое время сидел на земле и смотрел на две части рукояти.
— Ну вот, — сказал я. — Старик ещё в землю не лёг, а уже наследство делит.
Гришка заревел, сперва тихо, потом во всю глотку. Я притянул его к себе, осмотрел ноги и убедился, что обе целы.
— Болит?
Он покачал головой, не переставая плакать.
— Тогда чего ревёшь?
— Страшно.
— С этим не спорю. Мне тоже.
Пахом держал лошадь под уздцы. Возница бледнел и снова краснел. Я поднялся, ощупал плечо и понял, что с сапогами придётся повременить: без новой лопаты моя работа не заработает ни гроша.
— У ворот стойте, — сказал я мужикам. — Пока не приведёте телегу в порядок, никуда не двинетесь. И Гришке не вздумайте говорить, что сам виноват. Сами колёса чините так, словно ими репу давите.
— Да я ж не нарочно... — начал возница.
— Вот потому и говорю спокойно.
Он на это возражать не стал.
Старосту я нашёл в собственной горнице за миской пареной репы. Он ел её с таким сосредоточенным недовольством, будто репа лично испортила ему день. Звали его Никанор. Хороший хозяин, человек не глупый, но чужие хлопоты он считал чем-то вроде лихорадки: заразной штукой, от которой лучше держаться подальше.
— Незнакомого? — переспросил он, выслушав меня. — А мне Пахом сказал: разбойник какой-то.
— Разбойник в добрых сапогах. Отважный был человек, наверное. Только грабить перестал давно, раз помер.
— Я не об этом. — Никанор отодвинул миску. — Ни рода, ни племени, ни знака. Ты знаешь, что бывает, когда в общий ряд кладут неизвестно кого? Потом его ищут, приходят с оружием, спрашивают с нас. Или люди шептаться начинают. Зимой любая хворь — и скажут, это чужака неправильно закопали.
— Я не предлагаю в общий ряд. Место у ольхи пустое, за оградой. Там земля мягкая, вода не стоит.
— За оградой — другое дело.
Он помолчал. Я по тому, как Никанор поднял ложку, понял, что согласие ещё не куплено.
— Только кто платить будет? Если потом объявится родня, спросят, куда мы имущество девали. А если не объявится, село зря потратится.
— Я заплачу.
— Много у тебя лишних денег?
— Как раз хотел спросить, не знаешь ли, где их раздают.
Никанор нахмурился, но не сердито. Мы знали друг друга много лет. Он не любил мои шутки, зато хорошо помнил, что я никогда не оставлял незакрытую яму возле дороги, даже если работать приходилось задаром. Староста ценил людей, которые избавляли его от необходимости принимать решение дважды.
— С чужого снять нечего? — спросил он.
— Снять есть что. Продавать нельзя: может, родня найдётся. Его сапоги дороже наших с тобой вместе взятых.
Никанор бросил взгляд на мои ноги, на старый ремешок, державший разбитый башмак. Сказал бы я, что заглядывать так прямо в чужую бедность невежливо, но он и без меня знал.
— Тогда составим при людях перечень. Мешок, сапоги, что ещё. Закопаем как есть. Появится родня — пусть знают, что ничего не присвоили.
— Вот это справедливо.
— И ещё, Лука: если начнут болтать, что ты с дороги принес беду, я за тебя отвечать не стану.
— Как узнаю, что принёс, первым тебе скажу. Чтоб успел дверь запереть.
На этот раз он всё-таки хмыкнул.
Выходя, я остановился в дверях.
— Сколько за место?
Никанор посмотрел на меня поверх миски. Он мог назвать два медяка, мог четыре. Мне оставалось бы платить: я сам вызвался.
— Медяк, — сказал он. — За запись и за то, чтобы от меня потом отвязались.
Я положил монету рядом с ложкой.
— Второе, боюсь, не купишь и за серебро.
К дому я возвращался мимо шумной улицы. Подмастерье гнал козу, которая никак не желала уходить от разложенных возле лавки яблок. Две девушки у колодца спорили, кто привезёт к торгу более красивый венок. Старуха бранила соседского петуха с искренностью, которой позавидовал бы воевода перед приступом крепости. Чернотал жил своим днём и знать не знал, что возле моего сарая лежит человек, похоронить которого никто не хотел.
Возле пекарни спорили две старухи. Одна трогала на шее медный знак с изображением длинной дороги, другая требовала убрать «кощеевское железо» от хлеба. Первая говорила, что без дороги Бессмертного её внуки умерли бы от голода в позапрошлую зиму. Вторая вспоминала двоюродного брата, который ушёл эту дорогу строить и домой вернулся стариком, хотя оставлял молодую жену.
Я прошёл мимо. В Чернотале про Кощея ругались ещё мои деды. Даже когда никто уже не помнил, где находится его царство, одна половина села благодарила его за каменную переправу, а другая — плевала при одном имени. Я до того дня относился к покойному властителю как к дождю: человек может иметь о нём своё мнение, но дождю от этого ничуть не мокрее. Имя Кощея казалось старым, как засохшая надпись на столбе, а не именем человека, которого можно встретить за ближайшим поворотом.
Я остановился у пекарни.
Настасья вынесла на прилавок круглые караваи, ещё тёплые, с блестящей коркой. Она была старше меня на два года, носила волосы в длинной косе и смеялась так, что человеку хотелось придумать ещё что-нибудь смешное. Я когда-то пытался ухаживать за ней. Она сказала, что выйдет за меня, когда я обзаведусь собственным конём, домом и перестану есть стоя. Кони мне не давались, дом достался от отца, а есть сидя я считал совершенно необязательным.
— Ты чего не на торгу? — спросила она. — Уже два воза прошли. Сапожник с зареченской стороны тоже.
— Работа напала. Словно видела, что у меня деньги завелись.
Настасья положила передо мной хлеб.
— Держи. За вчерашнюю лавку. Муж сказал, ты ножку так починил, что теперь она переживёт нас обоих.
— Передай мужу, что ничего вечного не бывает. Особенно если опять прыгать на ней после мёда.
— Ему и передам. А сапоги?
Я повертел в пальцах тёплый каравай. Корка хрустнула, и запах свёл живот сладкой болью. С утра я ел только луковицу да кусок холодной каши.
— Будут другие, — сказал я.
— Ты так говоришь вторую осень.
— Значит, осенью я особенно настойчив.
Настасья смотрела внимательнее, чем мне нравилось. Потом отломила от края каравая кусок и протянула мне.
— Ешь. А то к вечеру свалишься возле собственного погоста и заставишь всех думать, что тебя туда тащить.
— Из уважения к ремеслу не стану умирать возле работы.
Я съел хлеб, поблагодарил и пошёл дальше. Позади послышался её смех, а следом — голос мужа, спрашивавшего, над чем там так весело. Лучше было не оборачиваться: брак у них был крепкий, но мужчина не обязан знать, какая именно глупость рассмешила его жену.
Во дворе Пахом с возницей уже подняли телегу. Мальчишку Дарья увела домой. От ограды донеслись её строгие наставления, затем Гришкин голос, защищавший всех на свете, включая лошадь. Значит, с ним всё было хорошо.
Я напоил мужиков из бадьи и показал, куда выгружать солому. Пахом хотел оставить мне два медяка, но, полезши в пояс, извлёк только медный крючок и полсломанную иглу. Посмотрел на меня почти виновато.
— Слушай, я, как сено повезу, привезу тебе охапку. И колеса помогу на повозке починить, коли понадобится.
— Сено привези. Только не то, которое корове стыдно дать.
Он обрадовался возможности уплатить хоть чем-нибудь.
Когда телега ушла, я остался со стариком наедине. Чужое тело лежало на деревянном настиле сарая, поверх него — чистое полотно. Я снял сапоги, вычистил дорожную пыль из складок и поставил рядом: после записи Никанора всё равно полагалось вернуть их владельцу перед погребением. Случалось, люди хоронили мёртвых босыми, лишь бы сохранить добрую обувь живым. Я их понимал. В такую осень, когда земля с утра по колено липла к ногам, хорошие сапоги выглядели почти чудом.
Когда я коснулся оставленных сапог, с улицы донёсся гул, похожий на далёкое гудение колёс по большому каменному мосту. Возы давно ушли к торгу. У ворот остались лишь борозды от колёс — телегу давно увели. Никто по дороге сейчас не ехал. Звук длился одно мгновение. Я заглянул наружу, посмотрел на пустой двор и решил, что после утренней работы начну слышать что угодно, лишь бы не собственное урчание в животе.
Но этот человек при жизни почему-то сохранил именно их. А другой одеждой будто не дорожил.
На вороте рубахи перетиралась тонкая серебристая нить. Когда я поправил ткань у левых рёбер, увидел тёмный острый обломок в коже — чуть длиннее ногтя. У него была светлая трещина поперёк. Крови возле обломка не было, кожа выглядела давно затянувшейся, словно человек прожил с железом внутри многие годы. Я взялся за край воротника и сразу отдёрнул пальцы: металл был холоднее любой воды из нашего колодца.
Я наклонился ближе. При дневном свете осколок казался тёмно-серым, со светлой трещиной поперёк, будто его согнули в неподатливых пальцах.
— И кто ж тебя так неудачно штопал? — пробормотал я.
Я мог выдернуть эту штуку. Но не любил трогать чужое тело ради собственного любопытства. Если родные явятся за стариком, пусть сами решают, отчего он носил железо под рёбрами. Я пригладил рубаху, закрыл обломок полотном и вернулся к привычной работе.
Потом омыл ему лицо, вычесал из бороды сухую траву и завязал на груди полотно так, чтобы всё лежало ровно. На это ушло больше времени, чем я рассчитывал. Под ногтями у старика грязь держалась упрямо, а левая рука никак не хотела выпрямляться. Несколько пальцев свело, как после тяжёлой работы. Я осторожно разогнул их и только потом заметил следы давних мозолей под ладонью. Стало странно: пальцы были тонкие, почти учёные, а ладони — как у человека, которому не раз доводилось держаться за меч или молот.
К середине дня у меня снова объявился Гришка. Бабка разрешила ему прийти лишь после того, как он поклялся не подходить к телегам. Он принёс пирог, завёрнутый в полотенце, и стоял возле сарая, пока я не заметил.
— Это бабка тебе, — сообщил он. — Сказала: пусть не хоронит голодным.
Я разломил пирог пополам. Внутри была капуста и мелко нарубленное яйцо.
— Сам ел?
— Ел.
— Неправда. У тебя нос на пирог смотрит.
Он взял половину и сел на порог.
— Лука, а ты никогда не думал бросить это дело?
Я пожал плечами.
— Сегодня утром думал. Очень основательно. Даже деньги пересчитал.
— А что бы делал?
Вопрос мне понравился. Я присел рядом, вытянул ноги и некоторое время жевал, глядя, как на крыше сарая воробьи выясняют, кому принадлежит сухая соломина.
— Купил бы коня, — сказал я наконец. — Не старого, который сам дорогу до дому знает и иной раз намеренно забывает. Молодого, умного. Поехал бы сперва к морю. Говорят, там вода такая большая, что другой берег не разглядеть. Потом в горы. Слышал, купцы за горным проходом платят по хорошей монете за работу человека, который умеет не испугаться и быстро разобраться, что сломалось. Правда, те же купцы врут всякий раз, когда открывают рот. Так что придётся посмотреть собственными глазами.
— А сюда вернёшься?
Я посмотрел на его измазанную капустой щёку.
— Кому же я ещё по двадцать раз объяснять буду, как доску переворачивать?
— Я уже запомнил!
— Видишь. Значит, могу уехать со спокойной душой.
Он рассмеялся, потом посерьёзнел.
— Мама говорит, ты смеёшься, когда не знаешь, что сказать.
— Умная у тебя мама.
Погода обещала ливень, а у меня не было ни хороших сапог, ни целого заступа. Зато Гришка остался жив, Дарья сегодня смогла похоронить мужа как следует, и даже мохнатая домашняя скотина получила обед. День никак не складывался по моему желанию, но пока я мог сказать о нём худшее только для кошеля. Беда обычно начиналась тогда, когда у людей переставало хватать смешных жалоб.
К вечеру небо затянуло тяжёлыми облаками. С севера тянуло мокрым ветром, и на дорогу уже падали крупные капли дождя. Если я не успею засыпать чужую могилу до настоящего ливня, земля расползётся, придётся делать всё дважды. Я взял запасной заступ, который ещё держался благодаря трём клиньям, выбрал место за оградой погоста, где под старой ольхой начиналась ровная сухая полоса, и принялся копать.








