
Полная версия
Нужна ли русским Россия, которая «не Запад». О Боге, человеке и кошках. Том 1
Он напоминает, что были случаи, когда «уклонение (крестьянина) от участия в разгроме каралось смертью ослушника»[40]. Начиная с последних чисел сентября в Таврической губернии, по воспоминаниям крестьянина Гапоненко, его односельчане «стали громить экономику, разгонять заведующих, забирать хлеб из амбаров, рабочий скот, инвентарь. Даже ставни с окон, двери с построек, полы из комнат и крыши цинковые срывались и забирались»[41].
Посвящая несколько страниц рассказу о дикости и зверстве погромщиков-крестьян, какой же вывод делает Троцкий. Все эти погромы в историческом смысле неполноценны, заключает он, ибо оно, «крестьянское движение в 1917 году в социальной основе своей было направлено не против капитализма, а против пережитков крепостничества». Троцкого не волнует, что эти погромы крестьян были проявлением дикости, вандализма, зверства, несли в себе нечто античеловеческое. Его волнует, что в этих погромах не было антикапиталистических мотивов.
«На 4954 аграрных конфликта с помещиками в течение февраля, – октября – сожалеет Троцкий, – приходится всего 324 конфликта с крестьянской буржуазией»[42]. Дело коренным образом меняется, с чувством удовлетворения, пишет Троцкий, когда в 1918 г. развернулась «борьба с кулачеством», удовлетворением от того, что именно Троцкий, как и Ленин, организовал в 1918 г. широкомасштабную гражданскую войну в деревне. Кстати, по этой же логике классовой борьбы Троцкий должен был бы всячески поддерживать насильственную коллективизацию Сталина, который довел начатую им и Лениным борьбу с кулачеством до логического конца.
И сами по себе эти рассуждения Троцкого о погромах в деревне очень показательны для характеристики мировоззрения вождей Октября. Эти люди были заинтересованы в обострении социальных конфликтов, в крови, в гибели людей, тем самым, как им казалось, социальная почва очищалась от остатков капитализма, товарных отношений. И самое поразительное, что ни Троцкий, ни Ленин не испытывали никакого уважения к народу, который они сознательно использовали, как кроликов, в качестве материала для создания плацдарма ожидаемой ими всемирной пролетарской революции. Троцкого, в отличие от кадетов, не пугает, что он и партия Ленина, к которой он примкнул, связывает себя с «обычными, бессмысленными, тупыми, злобными физиономиями», с народными низами России.
Троцкого не волнует, что грядущая гражданская война, усиление голода приведут к гибели значительной части образованных людей, плохо приспособленных к такой жизни. Во время военного коммунизма с его продразверсткой ушла из жизни в 1918–1920 гг. половина членов Академии наук России. Троцкого, как и Ленина, не волнует, что их война против образованной России, всех этих, как он любил говорить, работников кафедр, интеллигентов и полуинтеллигентов, профессоров, адвокатов, журналистов, бухгалтеров и т. д. может привести к понижению интеллектуального уровня нации, ее способности адекватно и активно мыслить, ее способности созидать. На протяжении всей своей тысячестраничной «Истории …» он десятки раз говорит о русских как о нации, отличающейся «леностью мышления», нации тугодумов, нации с заскорузлыми, еле двигающимися мозгами. Генералы Русской армии для него сплошь дураки. Неужели Троцкий не понимал, что, лишая России ненавистной ему интеллигенции, он во многом подрывает условия для реализации своей собственной социалистической программы облагораживания русской жизни. Не секрет, что качество мышления, особенно гуманитарной интеллигенции, в СССР было куда ниже, чем в дореволюционной России. Сравните дореволюционные «Вопросы философии и психологии» с советскими «Вопросами философии», тексты Ивана Ильина с текстами Григория Глезермана. Чем больше давала о себе знать недообразованность вождей Октября, тем более жестокие способы изживания из социалистической России интеллектуальной элиты они выбирали. Троцкий не понимал, что сделав ставку на «тяжело двигающиеся» русские мозги, он открывает дорогу к власти, как он писал, «великой посредственности» Сталину и тем самым подписывает себе смертный приговор.
За антиинтеллектуализмом вождей Октября, их откровенной ненавистью к образованной буржуазной России стоит то, в чем их упрекали еще авторы «Вех», – прежде всего национальный нигилизм. Еще в статье Петра Струве в «Вехах» шла речь о религиозном и государственном нигилизме революционной интеллигенции, прежде всего большевиков. Кстати, Ленин был такой же убежденный враг «дворянской России», как и Троцкий. Отсюда готовность Ленина пожертвовать своей победой над Россией во имя более значимой победы пролетарской революции в Германии. Не было для вождей большевизма таких ценностей, как национальная элита, национальная государственность, национальные святыни, национальное сознание, национальный суверенитет, национальная память и т. д. Отсюда и ставка Ленина на поражение национального государства в империалистической войне. По крайней мере, для Троцкого все великие русские писатели всего лишь представители «чуждой народу дворянской культуры». Даже Достоевский для него, как и для Ленина, всего лишь «эпилептический реакционер». Я уже не говорю о резком отношении вождей большевизма, как воинствующих атеистов, к религии, к православию, к национальной церкви России. Нынешние патриоты, которые говорят о «великом Октябре», забыли, что большевики порохом искореняли основу и образ русскости, не только православных священников, но и церкви. А Россия без красоты церквей – это уже не Россия.
Был ли Октябрь социалистической революцией?И здесь мы подходим, во-вторых, к важному вопросу нашего исследования: была ли Октябрьская революция социалистической, и хотели ли народные массы какого-либо социализма. Очень важен анализ этой основополагающей проблемы самим Троцким. Он дает, как известно, отрицательный ответ на этот вопрос. Октябрь, говорит Лев Троцкий, нельзя назвать пролетарской, социалистической революцией по средствам ее победы, ибо решающую роль в захвате Зимнего дворца, в свержении буржуазного Временного правительства сыграл не пролетариат Петербурга, а Петроградский гарнизон, т. е. прежде всего крестьяне и отчасти рабочие, одетые в военные шинели.
Решил судьбу Октябрьского переворота тот факт, что на самом деле пружина и весь механизм часов восстания находился в руках Военно-революционного комитета, которым в тот момент руководил Председатель Петроградского совета рабочих и солдат Троцкий. На мой взгляд, важен честный и точный ответ Троцкого на вопрос о субъекте Октября. Октябрьская революция по целям ее вождей, по целям большевиков действительно была борьбой пролетариата против буржуазии за власть. Но решил исход этой борьбы не пролетариат, а «в последнем счете мужик». Но мужик, одетый в шинель, т. е. Петроградский гарнизон, не имевший в своих мыслях и в своих целях ничего антибуржуазного, т. е. социалистического, и тем более коммунистического. Руководствуясь «инстинктом сохранения», он поддержал большевиков потому, что они были против Керенского, который хотел их отправить на фронт, т. е. на смерть. Троцкий на нескольких страницах честно рассказывает, что судьбу Октября, судьбу России определил не идеал социализма, не лежащие в его основе коллективистские чувства, а напротив, пробудившийся индивидуализм, жажда сохранения своей собственной жизни. Зачем нам земля, говорили солдаты, если мы не будем живы, если Керенский снова пошлет нас на фронт.
Никакой загадки, пишет Троцкий, в Октябре не было: «Руководила переворотом партия: главной движущей силой был пролетариат, вооруженные рабочие отряды являлись кулаком восстания; но решил исход борьбы тяжеловесный крестьянский гарнизон». И здесь же: «Безуспешной попыткой вытолкнуть вон революционные полки правительство погубило себя и привело к власти большевиков»[43]. И уже спустя несколько месяцев, еще до начала гражданской войны, Ленин в «Очередных задачах советской власти» объявляет непосредственный переход от индивидуального частного производства к коммунизму, к «всенародному учету и контролю за производством и распределением продуктов», к созданию трудовых коммун даже в деревне. Большевики пришли к власти, благодаря «тяжеловесным», туго думающим крестьянам, но большевики их откровенно обманули. Ведь ни Ленин, ни Троцкий не говорили этим людям, что на самом деле ни земли, т. е. земли в индивидуальное пользование, им не дадут, как не дадут и мира.
Таким образом, и это надо учитывать, подавляющее большинство населения России и прежде всего абсолютно все крестьяне никакого социализма не хотели, они не имели ни малейших представлений о целях и планах партии, которую поддерживали. Главными требованиями широких масс, которые в тот момент пошли за большевиками, были, во-первых, мир, т. е. сохранение жизни; во-вторых, земля, т. е. передел, вернее узаконивание произошедшего передела; в-третьих, сохранение жизни, т. е. устранение надвигающегося голода. Все части, которые находились в октябре в Петрограде, «были связаны единством настроения: опрокинуть как можно скорее Керенского, разойтись по домам и заводить новые земельные порядки»[44].
Пробольшевистские настроения не были идейно оформлены, ничего сугубо социалистического в этих настроениях не было. Если бы Ленин сказал не только крестьянам, но и рабочим, что через четыре месяца он их будет загонять в коммуну, займется «продразверсткой», никакого Октября не было бы.
Правда, как признает Троцкий, состоит еще и в том, что никогда большевики не были партией большинства, не пользовались поддержкой большинства населения. Против большевиков было все кооперативное крестьянство, т. е. его самая сознательная, продуктивная часть, против большевиков была подавляющая часть образованной России, все офицерство, все мещанское население крупных городов, ремесленники и т. д. Даже в критический момент русской истории осенью 1917 г. так называемая пролетарская революция в России победила только потому, что большевикам на время удалось стать главенствующей силой в столице страны. Если бы Временное правительство догадалось перевести столицу из Петрограда в Москву после разгрома июльского большевистского восстания, то не было бы никакого Октября. Большевики Москвы были намного слабее, чем большевики Петрограда.
Желая спастись от наступающего голода, народные массы, население Петрограда доверило свою судьбу партии, которая на протяжении десятилетий решала свои задачи за счет постоянного недоедания своего населения. Но легковерный русский человек этого не понимал. И солдаты, и рабочие решили, что то, что не может решить правительство Керенского, обязательно решат большевики. Парадокс истории состоит в том, что не коллективистские чувства, а именно животный индивидуализм, желание во что бы то ни стало спасти свою жизнь, привели к большевикам, к партии предельного коллективизма миллионы русских людей.
История СССР как различные способы преодоления противоречия между требованиями жизни и марксистской программой социалистического строительстваИ, в-третьих, последнее в моем анализе истоков, природы и судьбы Октября. Надо напомнить, что марксистский проект коммунизма, изложенный в «Коммунистическом манифесте», в «Принципах коммунизма» Энгельса, предлагал уничтожение индивидуализма и частнособственнических не только в производстве, но и в быту. До сих пор идут споры, покушались ли Маркс и Энгельс на моногамную семью или нет. В собрании сочинений Маркса и Энгельса, изданном в 1924 г., читаем: «Коммунистов можно было бы упрекнуть разве в том, что они хотят поставить официальную, открытую общность жен на место лицемерно скрываемой». В издании 1955 г. слова «что они» заменены на «будто они». В любом случае, с точки зрения Маркса и Энгельса, коммунизм несовместим с частным, индивидуальным жилищем, обособленным бытом семьи. Маркс, кстати, разделял идеи Руссо о преодолении семейного воспитания и заменой его коллективным воспитанием людей.
В СССР были воплощены в жизнь только некоторые идеи коммунизма, связанные с экономической организацией общества. Вообще-то в основе экономических основ коммунизма лежала идея Бабефа и об использовании военной, командной организации для обустройства производства в национальном масштабе. Предлагалась национализация всех родов производства, отмена частной собственности вообще и планирование в национальном масштабе, исключающее капиталистическую конкуренцию. С точки зрения Карла Маркса, как и Бабефа, для коммунистической формации начиная с первой фазы коммунизма характерно и необходимо полное устранение денег и товарных отношений, т. е. непосредственное через государственные органы распределение не только производимых продуктов производства, но и продуктов питания. Суть идеи коммунизма большевики-ленинцы, а потом и Сталин все же воплотили в жизнь. Речь идет о принципе мобилизационной экономики со всеобщей трудовой повинностью. Коммунистическая экономика рассматривалась как мобилизационная экономика с жесткой трудовой дисциплиной.
По сути, вводилось крепостное право в национальном масштабе, т. е. жесткое прикрепление всего населения к планам и задачам советского государства. Этот проект коммунистической организации труда подробно описан у Ленина и в «Очередных задачах советской власти», и в «Великом почине». И речь шла о введении «трудовой повинности» не только для «отживших классов», но и для рабочих и крестьян. Кстати, создатель учения о социалистической организации производства и промышленности Сен-Симон прямо говорил, что социализм есть прежде всего «новый феодализм», ибо предполагает жесткое закрепление рабочих за фабриками и даже за бараками, в которых они должны жить. Ирония истории состоит в том, что на самом деле коммунизм и коммунистическая организация труда были не движением вперед, к чему-то новому, от капитализма с его анархией, а движением назад, к практике государственного закрепления людей за определенными видами производства, движением к опыту крепостного права. Об этом прекрасно написал Игорь Шафаревич в статье «Социализм» в самиздатовском сборнике «Из-под глыб». В Месопотамии еще в XXII–XXI вв. до н. э. основой экономики являлись храмовые хозяйства, которые полностью утратили свою хозяйственную независимость и превратились в ячейку единого государственного хозяйства. Управляющие этих храмовых хозяйств назначались царем, они предоставляли царю в центр подробную экономическую отчетность о потребляемых и производимых продуктах. И вся эта бухгалтерия контролировалась царскими ревизорами. А группы работников в силу необходимости перебрасывались из одного хозяйства в другое[45].
Конечно Ленин, когда писал «Великий почин», не предполагал, что его идеал коммунистического труда, который он хотел силой навязать постоктябрьской России, т. е. когда продукты твоего труда достаются не тебе лично и не твоим «ближним», а «дальним»[46], является лишь копией той монастырской организации труда.
Большевики под руководством Ленина и Троцкого сразу же после Октября силой, часто через угрозу расстрела, принуждали к самоотверженному, тяжелому труду «во имя создания коммунистического общества».
Правда, после Кронштадтского восстания 1921 г., когда балтийский моряк превратился из главной опоры большевизма в его заклятого врага, Ленин осознал, что попытки реализовать коммунистический проект сразу же в чистом виде, полностью вытеснить личный интерес из мотивов к труду не удаются. Настало время отступить назад. Ленин осознал, что если и дальше продолжать политику продразверстки, насильственной коммунизации труда и распределения продуктов труда, то не избежать нового русского бунта, на этот раз против большевиков. Ленин и руководство партии не могли не заметить, что восставшие матросы потребовали от большевистской власти то, во имя чего они ее поддержали, – 11-е требование восставших матросов предусматривало возвращение «полного права действия крестьянам над всею землею так, как им желательно, а также иметь скот, который содержать должен и управлять своими силами, т. е. не пользуясь наемным трудом»[47].
Декрет от 11 января 1919 г., который вводил продразверстку, т. е. насильственное и бесплатное изъятие продовольствия у крестьян, отменялся, отменялся и декрет от 19 апреля, запрещающий фабрично-заводским рабочим «самовольный» переход на другую работу. Ленин признает, что попытка партии сразу же после захвата власти переходить к коммунистической организации труда, т. е. «произвести непосредственный переход к коммунистическому производству и распределению», была ошибкой[48].
Начинается не только НЭП, но и постепенное приспособление советского варианта коммунистической организации труда к реалиям сохранения власти и, самое главное, к требованиям сохранения жизни, т. е. производства продуктов питания. Николай Бухарин, впадая в другую крайность, говорит крестьянам: «Обогащайтесь».
Ленин перед смертью в своем завещании вносит коррективы в учение Карла Маркса о коммунистической организации труда и признает возможность кооперативного производства, предусматривающего уже и товарное производство, и деньги, и рынок, и групповой интерес. Статья Ленина «О кооперации» уже была откровенной ревизией марксистского учения о коммунистической формации.
Сталин после Ленина со своей насильственной коллективизацией делает новую попытку ввести коммунизм в деревне, снова ввести коммунистическое крепостное право, закрепить крестьянина за его деревней, его колхозом или совхозом. Но и он после голода 1932–1933 гг. отступает и делает уступку «частнособственническим инстинктам крестьянина» и возвращает ему часть земли в виде «приусадебных участков», т. е. дает крестьянину возможность производить продукты питания для себя и на рынок.
Получается, что с марксистской точки зрения, с точки зрения марксистской утопии, социализма в точном марксистском смысле этого слова у нас не было. Наша советская организация производства, соединяющая плановое хозяйство с рынком и денежными, экономическими стимулами к труду ближе всего к проекту сенсимонистов. От частнособственнической цивилизации у нас остался не только частный индивидуальный быт (в 30–40-е и даже 50-е годы ХХ в. более половины населения страны жили в частных домах), но и индивидуальное, частное производство в деревне и огромный рынок частно производимых продуктов питания. В СССР было много городов, особенно в Сибири, на Украине, я уже не говорю о Кавказе, Средней Азии, где население покупало мясо, молоко, овощи только на рынке. Подобная ситуация была до середины 1960-х годов и в моей родной Одессе.
Единственное, что никогда до Горбачёва не подвергалось ревизии, так это политическая система, обеспечивающая прикрепление населения, всего населения к СССР. Государственное крепостное право, т. е. отсутствие права на добровольную эмиграцию, выезд за пределы страны, сохранялось до реформ Горбачёва. До реформ Горбачёва сохранялась и уникальная особенность советской экономической системы: она обладала способностью в огромных размерах перерабатывать неживое – уголь, руду, лес, использовать движение воды, – но не умела производить живое, т. е. продукты питания. Мы были велики в своей способности производить орудия войны, орудия смерти, но были ничтожно слабы в умении производить то, что нужно человеку для жизни. Кризис сельскохозяйственного производства, который был спровоцирован коллективизацией, продолжался шесть десятилетий. Сохранялось преследование за инакомыслие, т. е. за попытки поставить под сомнение власть КПСС, советскую экономическую систему и советскую идеологию.
При всем этом медленно, постепенно заложенное в Октябре противоречие между тем, что хотелось и нужно было человеку для нормальной жизни, и тем, что ему навязывала советская система со своим государственным единомыслием и жестким прикреплением человека к стране, к месту проживания, преодолевалось. Карательные функции государства за отступление от единомыслия со времен Хрущёва ослабевали. Моральное отвращение людей от доносительства, от так называемых «сексотов» как раз и было одним из признаков сопротивления советской системе. Правда, при этом недооценивались социальные блага, доставшиеся дорогой ценой советскому человеку, а именно: низкая по русским меркам преступность, отсутствие безработицы, ясность перспектив и уверенность в будущем, равные права на образование.
Лежащее в основе советской системы право государства на жизнь его граждан, на формирование их образа мыслей, системы ценностей, т. е. наследие феодального, а может, даже рабовладельческого авторитаризма, послужило одной из главных причин ее смерти, ибо стало несовместимым с особенностями личности, формирующейся в условиях научно-технической революции, глобального мира.
Перестройка, как я точно знаю, была попыткой, правда неумелой, включить через кооперацию индивидуальные стимулы в процесс производства того, что нужно для жизни. А политика гласности была попыткой, и это удалось, привести политическую систему в соответствие с духовными потребностями многомиллионной интеллигенции, с возрастающим требованием правды, свободы мысли, слова и информации. И сразу же оказалось, что при элементарных человеческих свободах советская система, созданная Октябрем и просуществовавшая семь десятилетий, рассыпается, становится мертвой. И в заключение последний, самый главный вопрос. Нужны ли были муки, многомиллионные жертвы русских людей, чтобы доказать очевидное, что мобилизационная система, отрицающая главные права личности – свободу выбора, свободу совести, свободу мысли, право на жизнь, – нежизнеспособна, является историческим тупиком?
Журнал «Россия и современный мир», № 3, 2017
За красотой идеала скрывается ад
(Размышления об истоках нашей неиссякаемой русской веры в возможность невозможного)
Россия продолжает жить мифамиЧитал я речь Сергея Удальцова, посвященную юбилею большевистского Октября, и поражался. 100 лет прошло, Россия пережила самый кровавый век в своей тысячелетней истории, но наша русская вера в возможность невозможного осталась. Для него, Сергея Удальцова, «Октябрь велик как выход за горизонты возможного», как уникальный проект, призывающий к «переделке мира». Для Сергея Удальцова, как и для вождей Октября, «величие человеческого духа» состоит в жажде переступить через границы возможного, через то, что есть. Идея переделки природы человека жива не только в сознании неокоммуниста Сергея Удальцова, но и в сознании многих представителей современной российской, уже посткоммунистической интеллигенции.
Более четверти века спустя после смерти детища Ленина и Троцкого, смерти советской системы, даже люди, посвятившие всю жизнь изучению творчества Достоевского, автора «Бесов», я имею в виду Игоря Волгина, не хотят впустить в свою душу главную мысль всего творчества величайшего русского писателя, а именно его предупреждение о том, что нет ничего опаснее и преступнее, чем эта «безбрежная социальная мечтательность», чем эта вера в безбрежную красоту «завтрашней действительности».
Николай Бердяев как русский интеллигент тоже не устоял перед соблазнами русской безбрежной мечтательности, перед русской страстью вырваться за берега возможного, но он всё же предельно точно выразил социальную философию Достоевского. Шигалевщина рождена мечтой о полном равенстве, писал Бердяев. «Шигалевщина и есть исступленная страсть к равенству, доведенному до конца, до предела. Безбрежная социальная мечтательность ведет к истреблению бытия со всеми его богатствами, она у фанатиков перерождается в зло, социальная мечтательность совсем не невинная вещь»[49]. Но осознание человеконенавистнического характера мечты без границ к нам до сих пор не пришло. Мы до сих пор считаем, что «безбрежная социальная мечтательность» ставит нас, русских, в моральном отношении выше других народов Европы.
В начале 1930-х все же еще были основания верить в возможность создания мира, где «кто был никем, тот станет всем!», верить в то, что все же «воспрянет род людской», возникнет новый мир с новым человеком, погибнет ненавистная всей русской интеллигенции буржуазная цивилизация, как они говорили, цивилизация лавочников. Но сейчас, когда от мира, рожденного Октябрем Ленина и Троцкого, ничего не осталось, кроме второго издания сталинского СССР на корейской земле, кроме Кубы братьев Кастро, которая судорожно ищет свой кубинский путь к нэпу, стало ясно, что мечта большевиков о новом человеке была не триумфом человеческого духа, как говорит Сергей Удальцов и многие наши постсоветские интеллектуалы, а безумием.
При оценке сути нашей российской веры в то, что, отдав себя во власть мечты, мы получаем духовное преимущество над западным бюргером, лавочником, необходим уже чисто философский анализ проблемы. Тут встает множество до сих пор до конца не исследованных проблем. Что рождало нашу российскую антибуржуазность? Наше изначальное моральное преимущество над западным человеком, как говорят славянофилы или нынешние коммунисты, или наша изначальная цивилизационная недоразвитость? Вот в чем вопрос. Для того чтобы ответить на этот страшный вопрос, которого мы до сих пор боимся, надо, во-первых, выяснить, насколько глубоко эта вера в приоритет мечты над реальностью, эта готовность пожертвовать всем на свете, даже жизнью людей во имя сохранения своей веры в будущий мир, сидит в сознании нашей российской интеллигенции. Скажу сразу, есть много аргументов в пользу тех, кто считал и до сих пор считает, что у простых русских людей, у русской крестьянской нации никогда никакого мессианизма как глубинного настроения не было. Как говорят факты, легковерие русского человека шло не столько от увлечения идеей, от жажды прыгнуть в невозможное, сколько от неразвитости способности к самостоятельному мышлению. Русское легковерие у крестьян шло от психологии не знающего грамоты раба. Мессианизм, желание даже в смерти миллионов людей увидеть особый, надысторический смысл – это, скорее всего, черта только российской интеллигенции. Скажу сразу, на мой взгляд (об этом подробнее позже), русская мечтательность идет от психологии «лишних людей», от людей, вырванных из контекста трудностей повседневной жизни. Есть что-то барское в мечтаниях Герцена и того же Бердяева. Я настаиваю: преклонение перед мечтой об ином, более совершенном мире, вера в приоритет идеального, трансцендентного над реальным миром и реальной жизнью является все же глубинной чертой именно российской интеллигенции. И нетрудно доказать, что традиционная антибуржуазность российской интеллигенции была порождена не столько ее протестом против тягот жизни угнетенных, не столько сочувствием к тяготам жизни крестьян и пролетариев, сколько каким-то внутренним отторжением от того мира, который был порожден средневековым городом, а потом буржуазной цивилизацией, отторжением от упорядоченности, рационализма бюргерского быта, его размеренности, когда все ограничено законом, традициями, и прежде всего традициями средневекового города. И здесь важно выяснить, всегда ли традиционная российская интеллигентская неприязнь к жизни лавочника, к упорядоченности бытийности буржуазной цивилизации ведет к оправданию революции, к оправданию насилия над тем миром, который есть. Не забывайте, русский гений философ Бердяев, анализу мировоззрения которого я уделяю много внимания в этом тексте, еще до «Вех», в полемике с пантеистом Василием Розановым говорил, что этот мир «сам по себе взятый, достоин лишь огня»[50].








