
Полная версия
Нужна ли русским Россия, которая «не Запад». О Боге, человеке и кошках. Том 1

Александр Ципко
Нужна ли русским Россия, которая «не Запад»
О Боге, человеке и кошках
© Ципко А.С., 2026
© ООО «Издательство Родина», 2026
* * *Моей матери Ципко Людмиле Еремеевне посвящаю
Том 1
Меня очень многое радикально отделяло от евразийцев. Как и всё новое поколение, они не любили свободы. Они были восточниками, враждебными западной культуре. Православие они принимали прежде всего как «бытовое исповедничество» и видели в нем национальное и государственное начало. Евразийцы – этатисты. Всё это было мне совершенно чуждо и враждебно. В конце концов, часть евразийцев перешла в коммунизм.
Николай Бердяев.Вместо введения. Советское «я» по-одесски[1]
Добраться до тайников своей памяти в семьдесят лет не так-то просто. В сознании остаются только те картинки из твоего прошлого, которые были высвечены или вспышкой счастья, или вспышкой страха, или блеснувшей в сознании яркой, запоминающейся крепкой мыслью. Собственно из таких блеснувших в твоей голове мыслей и состоит особенность твоего сознания, код твоего восприятия жизни. У каждого из нас есть такие переживания из прошлого, которые с нами всегда, почти каждый день жизни и которые ты все время отодвигаешь на задний план, чтобы они тебе не мешали увидеть нечто новое для себя. А есть в твоей памяти то, что ты уже, наверное, навсегда потерял. Хотя ситуация небезнадежна. Описывая здесь в этой книге то, что всегда со мной, я неожиданно вызвал из своей памяти картинки, события из прошлого, о которых я не вспоминал добрых пятьдесят лет.
Особенность моего нынешнего сопереживания прожитой жизни состоит в том, что все эти моменты наивысшего духовного напряжения, которые и построили каркас твоего самосознания, присутствуют в памяти не во временной последовательности, а одновременно, и напрашиваются на просмотр прежде всего наиболее конкретные картинки из прошлого. Кстати, о том, что я имею в виду, когда говорю о мыслях с блеском личностного. Только один пример. По случаю нового года 1 января мама дала мне деньги на кино и на мороженое, и я, восьмилетний, отправился в путешествие с нашего Французского бульвара в единственный в Одессе детский кинотеатр имени А. М. Горького, который помещался в дореволюционном доходном доме на углу улицы Советской армии и Греческой. Я сошел с нашего 17-го трамвая на конечной, на Греческой площади, и со стороны театра Музыкальной комедии шел в сторону Преображенской, той же Советской армии. Поднял глаза, и прямо напротив себя над входом в городской парк увидел растяжку со словами: «Поздравляем с новым, 1950-м годом». И мгновенно в моем сознании восьмилетнего пацана мелькнула мысль: «Было бы хорошо, если бы я дожил до 2000 года». И с тех пор, стоит мне задуматься о сроке, отведенном мне Богом для жизни на этой земле, сразу же в сознании – огромная для детского восприятия растяжка с поздравлением по поводу нового, 1950 года. Семьдесят лет жизни – как один день. И, честно говоря, нет никакого ощущения старости, нет никакой усталости от своих на самом деле преклонных лет. И яркость этих воспоминаний о самых важных мыслях о себе, о своей судьбе всегда одна и та же.
Обратите внимание. В моем сознании восьмилетнего ребенка было и сознание смертности человека, и желание как можно дольше пожить на этой земле, и одновременно сознание тех опасностей, которые подстерегают человека. Наверное, мое самосознание было типично для страны, всего пять лет назад окончившей войну.
Направленность этого идущего изнутри света, интенсивность самоощущения своего «я», интенсивность своей экзистенции не зависит от возраста, этот свет появляется, как у меня, в раннем детстве, у других в отрочестве, и остается в тебе навсегда. Но очень трудно мне найти слова, чтобы описать особенность моего «я», моего прожектора, идущего из глубины сознания света, который когда-то открыл и до сих пор позволяет мне быть живым, зрячим в этом мире. И самое поразительное, что на эту особенность своего «я» обратила мое внимание моя бабушка, мать отца, за неделю до смерти, во время моего прощального разговора с ней, это было в конце ноября 1971 года.
Как только я узнал, что с бабушкой плохо, у нее обнаружили запущенный рак печени, я, естественно, прилетел домой, в Одессу, спасать ситуацию. Бабушка мне рассказывала, что у них, у гимназисток старших классов, было модно пить церковный кагор. На старости лет она тоже тихонько попивала кагор. Отсюда и цирроз печени.
Честно говоря, я был поражен равнодушием моих родственников – и моего отца, и моих сестер к умирающей бабушке Ане, которые практически оставили ее один на один с приближающейся смертью в неотапливаемой комнате, не только без внимания, но и без нормальной пищи, нормального ухода. Мои единокровные сестры, Наташа и Люся, уже сумели вытащить из-под подушки бабушки ее скромные сбережения и практически ее не навещали. Но тут, на мой взгляд, многое не от личностного, а от тягот советской жизни, от бедности. Если бы кто-нибудь знал, насколько жестоко и вульгарно одесское послевоенное мещанство, русское по крови и по происхождению.
Но на самом деле я его ненавижу всеми фибрами своей души всю свою жизнь. Мир Жванецкого на самом деле не имеет никакого отношения к одесскому миру. В одесской бытовой жестокости мало юмора.
Хотя у моей сестры Наташи заговорила совесть, она все же по образованию медсестра, по моей просьбе помыла бабушку, и общими усилиями мы перестелили ей постель. Я, естественно, начал хлопотать, нашел какую-то соседку-знахарку, которая якобы знала особые травы, с помощью которых можно вылечить рак печени, на Привозе купил деревенскую курицу и с помощью соседки бабы Кати (она, кстати, никогда особенно не дружила с нашей семьей), сварил бабушке бульон, нарубил дров, растопил печь, начал заготовлять дрова на зиму. Хлопотал, хлопотал, хотя, честно говоря, не верил в чудо. Лечащий врач в нашей районной поликлинике в Обсерваторном переулке, которого я навестил, сказал, что ее рак не операбелен.
Так вот, моя бабушка наблюдала-наблюдала за моими хлопотами и наконец-то заставила меня присесть рядом с ней, сама с помощью простыни, которая была привязана с противоположной от головы спинки железной кровати, подтянулась и начала со мной серьезный разговор о жизни и смерти. «Ты знаешь, – говорила она мне, – что я в бога не верила, наше поколение гимназисток было фрондой и называло себя атеистками, потом была революция, дни голодного кошмара, тюрьма и, наконец, старость. Мне, ребенку, которого бросила родная мать, и которую я так и не увидела, было трудно поверить в бога. Но все же, Алик, душа есть. Я умираю, наверное после твоего отъезда сразу умру, не могу встать с постели, но, знаешь, я продолжаю видеть мир, себя теми же глазами, в тех же ярких красках каким он открылся мне, девочке, где-то двенадцати лет от роду. Я хорошо помню, как мне, девочке, этот окружающий мир открылся каким-то радостным, светлым, солнечным, как мир красивых цветов, и этот свет никогда больше уже не покидал меня. А теперь оставь меня и выполни мою просьбу. Зайди перед отъездом к Бережным (речь шла о семье генерал-лейтенанта Бережного, в прошлом – командующего ВВС одесского военного округа, с сыном которого я дружил в детстве) и передай им от меня, умирающей, спасибо, что они сделали свой дом для тебя вторым домом, так много сделали для тебя, когда ты нуждался в помощи. Пойми, о чем ты никогда как ребенок не догадывался, что заместителю командующего округом в сталинские времена не так-то было просто впустить в дом ребенка, у которого отец был в тюрьме и осужден по 58 статье. Жили Бережные в начале 50-х на Французском бульваре, как я теперь понимаю, в бывшей барской усадьбе с большим парком, по соседству с дачей Жукова, за дачей Жукова в сторону Аркадии уже начиналась территория Санатория им. Чкалова. И самое поразительное, что и в доме Бережных туалет, как и у нас, был на улице, правда, утепленный и в сравнении с нашим очень чистый, и находился на лице, рядом с домом. В этом старом, красивом, дореволюционном особняке внутри помещения не было канализации.
Я просьбу бабушки выполнил и навестил перед отъездом в Москву Бережных. После того, как я был призван в армию в 1960 году, я так и не переступал порог их новой квартиры в военном городке, рядом с казармами Котовского, где все взрослые меня, как я теперь понимаю, не просто любили, а лелеяли. Не пойму, за что. Конечно, во мне была какая-то практическая польза. Я с первого класса, как отличник, всегда был в роли домашнего репетитора для плохо успевающих своих одноклассников, отличался прилежностью и дисциплинированностью. Кстати, моим первым подопечным, как я помню, был Коля Журавков, но из такой же бедной семьи, как наша, и только во втором классе тетя Галя, мама Игоря Бережного, пригласила меня к ним домой, накормила обедом, всем тем, что моя мама не умела готовить – рассольником, теплыми пирожками с мясом, – а потом всерьез попросила меня, как взрослого, о помощи – готовить вместе с Игорем уроки, и прежде всего арифметику.
Игоря, друга моего детства, я не застал, он женился и жил отдельно от родителей где-то на Слободке, а бабушка умерла несколько лет назад. Как я теперь понимаю, бабушка Игоря Клавдия была из семьи «бывших». Не случайно ее дочь, тетя Галя, мать Игоря, отличалась какой-то дородностью, непохожестью на других женщин, что ощущал даже я, ребенок. Но отставной генерал дядя Володя (он был демобилизован еще в конце пятидесятых, когда Хрущев сделал ставку на ракетные войска и резко сократил авиацию) и тетя Галя были очень тронуты моим визитом. Они из газет знали, что я работал в «Комсомолке», потом оказался в ЦК ВЛКСМ. И, конечно же, дядя Володя начал проверять меня на вшивость, выяснять, как я отношусь к Брежневу, которого он знал еще со времен войны, посоветовал мне быть осторожным. Спустя год дядя Володя навестил меня в Москве. Он был проездом, по дороге на свою родину, на Волгу, если я точно помню, в Саратов.
Но все же, как мне рассказывал генерал Бережной, когда он в 1972 году навестил меня уже в Москве на 2-й Новоостанкинской, я, оказывается, был непростой мальчик, непростой отличник. Так он, спустя двадцать лет объяснял мне свой и его жены Гали интерес ко мне. Они якобы чувствовали, что у меня хорошее будущее, будет известность, что во имя этого мне полусироте, вечно голодному надо помогать. Мне трудно судить о себе, но почему-то мне всю жизнь льстили очень серьезные люди, и особенно наши профессора на моем родном философском факультете МГУ говорили мне, что меня нужно беречь, что я представляю из себя «национальную ценность». Кстати, помощник Александра Яковлева, тогда исполняющего обязанности заведующего отделом пропаганды ЦК КПСС, Петр Иосифович Симуш, спасая меня от доноса борца за чистоту марксизма Модржинского, из-за которого ВАК не утверждал мою кандидатскую защиту, говорил мне слово в слово то же самое. Говорил мне, тридцатилетнему молодому человеку, что он спасает не меня, а национальную ценность. Кстати, беречь себя как «национальную ценность» мне советовали наши институтские полковники из Первого Управления КГБ, которые осуждали меня за чрезмерную откровенность, за антисоветские высказывания вслух, на людях.
У меня иногда закрадывается мысль, что я, один из разрушителей русского коммунизма, человек, который своими статьями подорвал у людей веру в марксизм, на самом деле обязан и своей карьерой и своими жизненными успехами именно советской системе. Отличником, хорошо успевающим студентом я, наверное, был бы и в нормальном обществе. Но надо видеть правду, надо видеть, что советская система антиотбора, когда партийность, классовое происхождение ставились выше умственных способностей, когда «пятый пункт» автоматически создавал привилегии для лиц славянского происхождения, создавала благоприятный фон для таких, как я, которые от природы обладали какими-то способностями и дарованиями и одновременно были «своими». Вряд ли я был бы преуспевающим, одним из лучших студентов на нашем курсе, если бы он не формировался на партийной основе, если бы он не состоял на 50 % из демобилизованных из армии. Надо видеть правду, при всем уважении к моим однокурсникам, но по крайней мере 70 % из них на самом деле не имели ни малейшего представления о философии, которую они избрали предметом своей будущей специальности, не обладали аналитическими способностями. И поэтому такой «уникум», как я, который до поступления все же прочитал все доступные учебники по марксистско-ленинской философии, читал Энгельса, Ленина, уже на первом курсе штудировал в кружке Киреева «Логику» Гегеля, сразу стал предметом внимания со стороны, кстати, старой профессуры. Как ни странно, но больше всего внимания мне уделяли профессора-психологи, Петр Яковлевич Гальперин мне ставил пятерки на экзаменах, абсолютно ничего не спрашивая, он сделал меня лектором Всесоюзного общества «Знание», дав положительную рецензию на текст моей лекции о теории сновидений Фрейда.
Так вот, вспоминая свою уже, как выясняется, долгую жизнь, я не только хочу подтвердить наблюдение своей умирающей бабушки Ани о постоянстве света данной каждому из нас от рождения души, но и добавить к ее наблюдениям и что-то из своего жизненного опыта. Кстати, несколько лет назад, перечитывая философские дневники Льва Толстого я натолкнулся на мысль, созвучную бабушкиным наблюдениям о неизменности красок сознания, в которых когда-то в детстве, в отрочестве нам открылся мир. На протяжении всей весны 1903 года Лев Толстой в своих философских дневниках с разных сторон описывает единство сознания человека на протяжении своей жизни. И самое интересное, что он описывает это единство почти в тех же словах, в которых его описывала моя бабушка перед смертью. «Человек сознает себя единым (в детстве, возмужалости и старости) только потому, что сознание ребенка и через 50 лет старика – все одно и то же, и для него нет времени. Время только для того, что множественно» (1 мая 1903 года). И уже в конце мая, 29 числа, Толстой записывает в свой дневник: «Это сознание единства различных состояний есть начало духовной жизни». «Только достигнув этого состояния, человек понимает, что он – духовное существо, отделенное от всего другого»
И еще важно, что Толстой, как и моя бабушка, тоже сравнивает идущее из глубины личности сознание как свет, который, как солнце, может затемняться тучами, «но оно (это солнце) всегда едино и непременно». Я уже разменял в прошлом, 2011 году, восьмой десяток, но стоит мне погрузиться в теплую морскую воду и медленно поплыть, не напрягаясь, то я сразу же возвращаюсь не только духовно, но и даже физически, к тому самоощущению себе, которое мне было свойственно в юности, когда я вопреки всему делал далекие от берега заплывы в море и буквально часами жил радостью общения с морем. Тогда мне казалось, что в другой жизни я был дельфинам, которые проплывали иногда рядом со мной. И действительно, у меня никогда не было и до сих пор нет обычного для людей страха перед глубиной, страха отплывать далеко от берега. Напротив, при хорошей погоде, при хорошем настроении хочется как можно дальше отплыть от берега, и в большого расстояния, возвращаясь назад, наблюдать за очертаниями родного берега, особенно вечером, перед наступлением темноты.
Меня не пугают высокие волны. Я воспринимаю море как нечто свое, родное, как свою стихию. Сейчас нет. Но лет тридцать назад я хотел, чтобы меня не хоронили, когда я умру, а просто выбросили с моста в море. Эта мысль долгие годы сопровождала меня, когда я на машине переезжал мост через жерло Днестровского лимана, отделяющего так называемое «узкое место» от затоки, с которой начинается Бессарабия.
Самое интересное, что когда утром светит солнце, и я в здравии, у меня, вопреки возрасту, появляется ощущение, что я только начинаю жить, что вся жизнь еще впереди, что мне предстоит еще много работать, много сделать. Никакой материализм, утверждающий о первичности материи, тела, не объясняет эту тайну вечной молодости сознания у нормального, морального человека. Сердце работает с каждым днем все хуже и хуже. А планов на будущее, желания как можно больше прочитать из непрочитанного, когда-то запретного, все больше и больше.
Неизменна, не зависит от возраста не только та интенсивность света, который обнаружил тебе когда-то мир, в котором тебе суждено жить, но и неизменна та нравственная доминанта, которая живет в твоей душе. Я не хочу сказать, что был безгрешен, что я не принес страданий своим близким. И в моей жизни были минуты, когда азарт, настроение мести, страсть замораживали мое нравственное чувство, и я причинял боль близким. Я на исповеди до сих пор прошу прощения за ту боль, которую я своей неверностью причинял своей покойной ныне супруге. Хотя я никогда никого не предавал. Если бы я предал своих знакомых из «Солидарности» и выполнил просьбу Ричарда Косолапова и написал для «Коммуниста» положительную рецензию на книгу, где утверждалось, что «Солидарность» от начала до конца – проект ЦРУ, то мой польский диплом доктора наук был бы нострифирован еще в 1981 году, и я избежал бы пятилетних мук с повторной защитой в СССР. Но я не смог этого сделать, ибо знал, что в главном «Солидарность» была голосом польского народа, который не мог уже жить по-старому, по-советски. Я не мог выглядеть предателем в глазах всех тех, кто подарил мне Польшу, два самых счастливых года в жизни, в глазах цвета польской нации, друга Папы Римского Иоанна-Павла II Яна Щепаньского, который ко мне относился как к своему любимому сыну.
Правда состоит в том, что неизвестно откуда появившееся у меня в раннем детстве сострадание к чужой беде преследовало меня всю жизнь и определило в конце концов и мое негативное отношение к опыту «социалистического преображения Польши», всей Восточной Европы, и мое негативное отношение к Сталину, к большевикам, ко всему коммунистическому эксперименту. Глубоко убежден, что не может нормальный, здоровый душой человек преклоняться перед Сталиным, спокойно рассуждать о всех его «инициативах» по уничтожению людей.
Все-таки призвание сидит в человеке, и даже независимо от условий формирования себя как личности, независимо от среды, от политической системы, от уровня образованности своих родителей, этот инстинкт все равно находит себе дорогу. Все-таки есть что-то надмирное, трансцендентное в каждом из нас, есть какая-то изначально заданная программа жизни, которая часто заставляет тебя делать какие-то неожиданные, трудно объяснимые поступки, поступки, которые, как позже выясняется, определили твою судьбу. В 1957 году у нас квартирантом временно был студент Одесской партийной школы. Я уже не помню его имя, но принадлежащий ему учебник по марксистско-ленинской философии определил мой жизненный выбор. Не помню, как этот учебник попал мне в руки, но точно помню, что я прочитал этот учебник взахлеб, как роман, и сразу же для себя решил, что стану философом. Вокруг меня не было гуманитариев. Никто меня не водил в музеи, не учил музыке. Значительную часть детства я посвятил работе на огороде и торговле помидорами на одесском Привозе, помогая матери просто выживать. Но уже в пятнадцать лет я начал публиковаться в периодической печати. Несколько позже, в июне 1957 года, были опубликованы мои рассуждения о смысле жизни во Всесоюзной «Юности».
Я учился в первом классе в румынской Тимишоаре и только освоил грамоту, и так уж получилось, что мы с мамой вынуждены были покинуть город, в котором оказались в 1947 году, в котором жили, и выехать на месяц в деревню. И в тот момент, когда мама собиралась в дорогу, паковала наш скарб, я вдруг ей сказал, что надо взять с собой то ли бумагу, то ли чистые тетради, и что я буду в деревне «писать книгу».
Все точно, я до сих пор помню, где я это сказал и как сказал. Чем дальше я иду в глубину своей памяти, тем больше убеждаюсь, что сидит во мне второе мое я, всевидящее око, которое все время наблюдает, фотографирует с помощью вспышки и момент и предметную обстановку моих самых важных прозрений в жизни.
Когда я решил, что я буду писать книгу, мне было всего лишь семь с половиной лет, и единственной книжка, которая у меня тогда была, представляла из себя складной картинный лист, на котором были яркие цветные рисунки с надписями на венгерском языке.
И самое поразительное, что это второе я, которое зафиксировала все мои самые важные поступки, прозрение в жизни, всегда было сознанием уже сформировавшегося, взрослого человека. Это не значит, что я всегда был взрослым, что у меня не было детских радостей и детского восприятия жизни. Но правдой является то, что в моменты прозрения, каких-то важных мыслей о себе, в твоем детском сознании прорывается голос исходной, заложенной в тебе программы всей твоей жизни. Получается, что взрослость задана нам как бы от рождения, и ее, взрослости, глаза как бы наблюдают за нашей детскостью, юностью. И это не мистика, это так и непознанные тайны устройства нашей души.
Только один пример фотографического изображения дня жизни, дня жизни ребенка, у которого в голове мелькнули совсем взрослые мысли. Я пришел с родительского собрания по поводу окончания первого класса, мама была на работе, и мне пришлось представить на этом собрании и самого себя как одного из немногих, кто окончил первый класс с отличием, и свою маму. Отдал похвальную грамоту дедушке, который, как всегда, боролся с сорняками на нашем бесконечном огороде, получил от него вознаграждение в 1 рубль и уже собирался пойти в киоск тети Лели на Пролетарский и купить себе любимое молочное мороженое. Но вместо этого уселся на землю между кустами сирени, которые отделяли наш участок от тропинки, ведущей с бульвара вглубь нашего третьего Пролетарского переулка и начал наблюдать за прохожими, одновременно ковыряя какой-то палочкой почву. И вдруг я увидел то, что мы, дети с Пролетарского, видели каждый день, увидел слепого старика с палочкой, которого под руки вела молодая женщина, скорее всего дочь. Слепые, которые приезжали на операцию в глазную клинику Филатова, она располагалась недалеко от нас, на противоположной стороне Пролетарского бульвара, каждый день ходили по нашим домам в поисках ночлега, чтобы рано утром попасть на прием. И моя мама довольно часто пускала на ночлег пациентов глазной клиники, что давало прибавку к нашему скромному бюджету. Кстати, родной брат первого секретаря компартии Абхазии Лакобы, расстрелянный Сталиным в 1938 году, имя его я не помню, после того, как его освободили в 1956 году, целую неделю жил у нас, в одной комнате со мной, прежде чем его, почти полностью слепого, положили на операцию. Но почему-то именно тогда, в июне 1950 года, сидя на земле в своих традиционных длинных трусах, которые были одеждой для меня на все лето, я почувствовал боль сострадания ко всем этим слепым, которые маются от того, что не имеют пристанища на ночлег. Кстати, университеты слепого брата Лакобы, который лично знал Сталина и рассказал мне, ребенку, о его садистских наклонностях, тоже сыграли роль в формировании моего мировоззрения. Именно тогда, в конце мая 1950 года, когда я сидел в пыли между двумя кустами дедушкиной сирени, я решил про себя, что когда стану взрослым, обязательно буду помогать бедным, калекам. Видит бог, так это было.
Очень рано проснулось во мне отторжение от зла и жестокости. Я с раннего возраста не любил так называемых «злых мальчиков». Помню, как я переживал, что не могу помочь воронам, у которых соседские мальчики выбрасывали из гнезда их яйца или уже вылупившихся птенцов. Происходило это далеко от Одессы, в деревне, которая расположилась на берегу реки Мурешул, отделяющей Румынию от Югославии. Моим сверстникам, мальчикам 7–9 лет, как-то удавалось залезать на верхушки, как мне казалось, очень высоких тополей, ветки которых свисали над водой, и там, наверху, с криками и каким-то диким восторгом вершить свой суд над потомством ворон. Уже в Одессе, в первом классе у нас был такой же злой мальчик, весь чернявый, который на чердаке своего трехэтажного дома, который, как я хорошо помню, стоял у угла привокзальной площади, напротив Куликового поля, вершил суд над потомством диких голубей, которые по неосторожности вили здесь свои гнезда. Правда, в данном случае у меня была власть над этим злым мальчиком. Я был приставлен к нему нашей учительницей «репетитором» по арифметике, он был двоечником. По крайней мере, когда я после школы приходил к нему вместе с ним делать уроки, он на чердак больше не лазил.
Все это, и прежде всего интенсивность нравственных чувств, способность чувствовать различие между добром и злом, сидит у нас в душе с детства. Я не верю, что совесть можно пробудить у человека путем воспитания, что в более образованных и цивилизованных семьях дети в моральном отношении более развиты, чем в убогих семьях, страдающих от нищеты. Сознание мира, в котором нам суждено жить, идущий из души особый свет, позволяющий увидеть краски человеческого бытия, даны от Бога, действительно появляются в детстве и сохраняются до дней последних наших.








