
Полная версия
Имя его сокрыто во тьме

Эвелин Норт
Имя его сокрыто во тьме
Глава 1
Sic transit gloria mundi.
Так проходит мирская слава.
Но не моя.
Утро в Бостоне никогда не начинается с поэтичного запаха свежесваренного кофе или нежного щебетания птиц за окном. Мое утро всегда начинается с мерзкого, хрустящего звука: дешёвые крабовые чипсы трещат под чьими-то чужими ногами, а в голове настойчиво сверлит сверлом отборный зубовный скрежет.
Моя соседка по комнате — Ханна. Я вспоминаю её имя только в те моменты, когда она выходит из комнаты и я могу наконец вздохнуть. В три часа ночи она умудрилась устроить на своей половине настоящий варварский пир с горой снеков. Теперь эти проклятые оранжевые крошки усеивали линолеум ровно по центру комнаты, создавая минное поле как раз на той траектории, по которой мне предстояло сделать свой самый первый шаг навстречу новому, заранее безнадёжному дню.
Я лежала на продавленном матрасе, уставившись расфокусированным взглядом в потрескавшийся, пожелтевший от времени потолок, и принялась мысленно переводить надпись на выцветшем бумажном постере, прилепленном кнопками прямо над моей кроватью. Какая-то расхожая латинская фраза, которую я давным-давно вывесила туда исключительно ради создания мнимого интеллектуального лоска перед редкими гостями. Verba volant, scripta manent.1 Перевод был безупречен. Но меня всё равно царапало. Не в тексте. В самой фразе. Как будто она говорила не о мире вообще, а обо мне конкретно. Как будто она предупреждала.
— Эмили, ты опять подорвалась ровно в семь? — донеслись со стороны соседней кровати сонное, полное глубокой экзистенциальной боли бормотание и недовольная возня под одеялом.
— Я всегда встаю в семь, — не поворачивая головы и продолжая сверлить взглядом трещину на потолке, монотонно отозвалась я.
— Ты ненормальная. Ты серьёзно больна.
— Я знаю. Это не новость ни для тебя, ни для меня, ни для офиса декана.
Мозг профессионального филолога — это вовсе не повод для гордости на семейных праздниках, а неизлечимый диагноз и изощренное, садистское проклятие, упакованное в один череп.
Ты физически не способна просто прочитать слово на вывеске. Тебе нужно вытащить его наружу, препарировать скальпелем разума, откопать латинский корень — а потом тихо вздохнуть от того, что кто-то снова схалтурил.
Я переводила абсолютно всё вокруг себя. Окружавший меня материальный мир непрерывно говорил со мной на десятке мёртвых и живых языков одновременно, заставляя спотыкаться о чужие стилистические и орфографические ошибки в метро, в магазинах, в переулках и на библиотечных каталогах.
Я резко сбросила с себя плотное одеяло и опустила босые ноги на прохладный линолеум, отчаянно стараясь не наступить на опасные остатки ночного пиршества моей соседки. На мне красовалась моя неизменная фланелевая пижама, щедро украшенная дурацкими серыми котиками, которые с абсолютно тупым выражением морды усердно жевали нарисованную рыбу — эта вещь давно стала моей любимой броней, защищающей от неуютного внешнего мира.
Наша комната была памятником интеллектуальному хаосу: башни из монографий подпирали шкаф, грязные кружки занимали подоконник, конспекты валялись везде.
Утренний кофе был моим священным ритуалом, практически религиозным действом, единственным способом вернуть меня к биологической жизни после четырёх часов прерывистого сна.
Суровая реальность заключалась в том, что на всю нашу просторную, но убогую комнату в общежитии исправно функционировала ровно одна-единственная электрическая розетка, спрятанная у самого грязного плинтуса, и за право подключить туда наш старенький чайник регулярно велась тихая, но беспощадная холодная война. Сегодня удача улыбнулась мне, и победа осталась за мной.
Пока металлическая спираль внутри чайника шумно нагревала воду, я прижалась лбом к холодному, покрытому разводами стеклу окна, разглядывая промозглые, серо-жёлтые осенние улицы Бостона. Студенты в тяжёлых пальто кутались в шерстяные шарфы и спешили на утренние пары, а моя собственная жизнь казалась удручающе размеренной, предсказуемой и до зубовного скрежета плоской.
Дорога до кампуса занимала пятнадцать минут через старый парк. В ушах бормотал плейлист. Минуя прачечную с плакатом «Bostonian Cleaners», я в сотый раз задала себе один и тот же вопрос: почему «cleaners2», а не «laundry3»? Никакого подтекста. Чистая привычка.
Я училась уже на третьем курсе филологического факультета, и меня окружали по-настоящему потрясающие тексты, величественные мёртвые языки и вечные проблемы давно ушедших эпох. Но при этом моя собственная студенческая жизнь казалась мне плоской и дешёвой проекцией хорошей книги, чей сюжет безнадёжно застрял где-то на сотой странице самого скучного описания быта второстепенных героев.
Моя мама в своё время искренне и страстно мечтала видеть меня врачом — спасать человеческие жизни, носить безупречно белый халат и приносить осязаемую, реальную пользу обществу. Когда я впервые заявила ей, что буду профессионально переводить античные тексты, она молча поджала тонкие губы и бросила убийственную фразу, от которой у меня до сих пор сводило челюсти: «Это не серьёзная профессия, милая, это дорогое и бесполезное хобби для бедных аристократок».
На что я тогда ответила с упрямством законченного смертника: «Зато я буду счастлива». Мама мне тогда, конечно же, не поверила, да и я сама сейчас далеко не всегда была до конца уверена в абсолютной правильности этого гордого выбора.
Впереди уже маячил широкий университетский дворик, наполненный гулким гомоном сотен голосов.
Я думала о Джессике. Моя непредсказуемая лучшая подруга, с которой мы вместе учились на филологическом факультете, была единственным живым человеком на этой планете, способным регулярно выбивать меня из привычной, болотистой колеи ленивого меланхоличного существования.
Это ежедневное соседство с настоящим стихийным бедствием по имени Джессика одновременно восхищало меня и заставляло суеверно трепетать. Иногда мне казалось, что если бы я хоть раз в своей жизни осмелилась сделать что-то по-настоящему безрассудное, моя унылая биография перестала бы напоминать скучный каталог университетской библиотеки. Но я слишком сильно ценила свой внутренний комфорт и слишком панически боялась хаоса, чтобы позволить себе подобный риск. Или мне просто удобно было прятаться за этим мнимым страхом?
Просторная аудитория встретила меня привычным, въевшимся в стены запахом старой бумажной пыли, мела и кисловатым шлейфом дешёвого кофе из бумажных стаканчиков. На кафедре уже восседал доктор Харрисон — пожилой, сухой, похожий на чудом оживший потрепанный фолиант профессор античной литературы, чей монотонный голос обладал уникальным, почти магическим свойством усыплять любые тревоги быстрее любого фармакологического снотворного.
Поговаривали, что когда-то он был не просто филологом, а одним из тех редких сумасшедших, кто всерьёз изучал демонологию. Я не знала, правда это или нет. Но что-то в его взгляде было такое, от чего мне становилось не по себе.
Сегодня по плану мы разбирали бессмертную «Энеиду4[1]» Вергилия. Профессор неторопливо, с расстановкой зачитывал строки на классической латыни, его низкий голос плавно плыл под высокими сводами потолка, а мой мозг автоматически выстраивал синхронный перевод в фоновом режиме, попутно фиксируя едва заметные, но оттого не менее болезненные шероховатости в интонациях лектора.
Он снова слегка смещал ударение в третьем слоге какой-то ключевой строфы, и меня так и подмывало демонстративно поднять руку, чтобы публично исправить эту досадную фонетическую вольность. Я с большим трудом сдержалась.
Ограничилась лишь тем, что демонстративно вздохнула и принялась с особым усердием выводить на полях тетради усатую, злую морду недовольного кота. Нарисованный кот смотрел на меня с точно таким же скепсисом, с каким я в этот момент смотрела на всю мировую литературу.
И вдруг ни с того ни с сего вспомнила другую фразу. Ту, которую мы разбирали на первом курсе. Nemo dat quod non habet5[2]. Никто не даёт того, чего не имеет. Странная фраза. Я тогда не поняла, почему она мне запомнилась. Но запомнилась. Крепко.
Половина студенческого потока откровенно и сладко спала, уткнувшись лбами в деревянные поверхности парт; вторая половина делала вид глубокой интеллектуальной заинтересованности, вяло кивая в такт заунывным словам профессора.
— Мисс Картер, позвольте узнать, вы хотите что-то существенное добавить к моим словам? — внезапно разнесся над затихшей аудиторией сухой, колючий голос доктора Харрисона.
Я резко подняла голову. Профессор поверх массивных очков в роговой оправе внимательно и строго смотрел прямо на меня.
— Нет, профессор. Всё абсолютно верно, — максимально ровным голосом ответила я.
— Вы абсолютно в этом уверены? Вы только что крайне выразительно хмурились, будто сам Вергилий лично оскорбил вашу любимую бабушку.
— Это просто моё лицо, профессор. Оно по умолчанию всегда выражает страдания всего человечества.
По рядам аудитории прокатился тихий, сдержанный смешок. Доктор Харрисон неопределенно хмыкнул в седые усы, качнул головой и вернулся к чтению поэмы. Я снова уткнулась взглядом в тетрадь, но через минуту подняла глаза.
Харрисон смотрел на меня. Не на аудиторию. Не в книгу. На меня. Поверх очков. Долго. Слишком долго для профессора, который просто читает лекцию.
Я отвела взгляд. Он тоже. Но осталось ощущение. В воздухе. Что-то, что я не могла назвать.
Профессор вернулся к чтению, аудитория снова погрузилась в привычную полудрёму, и моя рука сама потянулась к ручке.
Я не думала. Просто водила кончиком стержня по полям — как делала сотни раз. Линии складывались в какой-то узор. Угловатый. Изломанный. С резкими гранями и странной, почти геометрической симметрией. Я остановилась, посмотрела на него. Нахмурилась. Это не было похоже ни на что, что я рисовала раньше. Но это казалось знакомым. Как будто рука знала то, чего не знала голова. Я перевернула страницу. Узор остался на обороте — тонкий, бледный, почти незаметный. Я хотела зачеркнуть его, но не стала. Не знаю почему. Просто не стала.
Я подняла глаза. Харрисон смотрел не на аудиторию. Он смотрел на мою тетрадь. На тот самый узор, который я только что нарисовала. И на секунду — всего на одну секунду — мне показалось, что он узнал его.
Едва раздался долгожданный звонок, возвещающий об окончании этого академического мучения, как к моему столу бесшумно, словно хищная кошка, подплыла Виктория.
Она училась на параллельном потоке и всегда выглядела так, будто только что сошла с глянцевой обложки модного журнала.
Я не понимала, зачем она это делает. Может, завидовала. Может, просто была стервой. Но каждый раз, когда мы пересекались, она отпускала очередную мелкую, ядовитую шпильку.
На её шее висел странный серебряный кулон с каким-то символом. Я не знала, что он означает, но он выглядел… знакомым. Как будто я видела его раньше. В какой-то книге. В какой-то очень старой книге. И от этого знания мне стало не по себе.
И тут — совсем ненадолго — Виктория посмотрела на кулон. Мне так показалось. Её пальцы дрогнули. Совсем чуть-чуть. Она хотела его спрятать. Поднять руку. Закрыть ладонью. Но не стала. И на секунду в её глазах мелькнуло что-то, чего я не ожидала увидеть. Страх.
— Эмили, дорогая моя, ты снова вырядилась в этот растянутый балахон из бабушкиного сундука? — брезгливо скривив ярко накрашенные губы, протянула она, демонстративно разглядывая мой любимый потертый серый кардиган. — Серьёзно, Бостонский университет открывает перед нами столько грандиозных возможностей, а ты упорно выглядишь так, будто только что сбежала из ночлежки для бездомных филологов.
Я медленно, без спешки захлопнула тетрадь, аккуратно заложила между страниц металлическую ручку и посмотрела на нее абсолютно пустым, стеклянным, ничего не выражающим взглядом.
— Виктория, у тебя сегодня потрясающая, дорогая блузка. Очень жаль, что внутреннее содержание твоей пустой головы никак не дотянет хотя бы до десятой доли ее рыночной стоимости.
Она моментально подавилась воздухом, оскорбленно вздернула подбородок вверх и гордо удалилась, громко цокая высокими каблуками по паркету. Я проводила ее удаляющуюся фигуру абсолютно беззлобным и ледяным равнодушием. Теоретически я могла бы прямо сейчас ввязаться в долгую словесную перепалку, блеснуть эрудицией, размазать ее аргументы в пух и прах или задеть за самые больные места. Но зачем? Тратить свои драгоценные слова на человека, чей скудный словарный запас целиком ограничивается ценниками из ближайших торговых центров, казалось мне невероятной, непростительной расточительностью. У меня были книги. А что было у нее — оставалось ее собственной глубокой личной трагедией.
Я перевернула страницу тетради. Тот самый узор, который я нарисовала на лекции, смотрел на меня с обратной стороны листа. Тонкий. Бледный. Почти незаметный.
Тот же самый. Как на кулоне Виктории.
Я закрыла тетрадь. Резко. Почти зло.
Совпадение. Просто совпадение. Так бывает.
Маленькое уютное кафе, примостившееся на самом углу улицы Пайн-Стрит, традиционно пахло сладкой корицей, свежемолотыми зернами арабики и дешёвым пластиком искусственных тыкв, которыми владельцы заведения заранее решили украсить зал к приближающемуся Хэллоуину. Я сидела за своим излюбленным угловым столиком, механически помешивая маленькой серебряной ложечкой уже остывшую густую пенку капучино, когда тяжёлая входная дверь распахнулась с такой дикой силой, что противно и громко зазвенели медные колокольчики над входом.
Джессика ворвалась в помещение, словно разрушительное стихийное бедствие высшей категории. Она бессовестно опоздала ровно на двадцать две минуты, с самого порога засыпая меня бившей через край, безумной энергией, но при этом с абсолютно победным видом выставила на центр стола большую картонную коробку с горячей пиццей, чей аппетитный чесночный запах мгновенно заполнил всё пространство вокруг нас. Джессика была яркой, оглушительно громкой, невероятно уверенной в каждом своем резком движении и совершенно невыносимой в те редкие моменты, когда твердо решала осчастливить меня против моей прямой воли.
Я заметила это сразу. Улыбка была. Яркая. Как всегда. Но что-то в ней было не так. Что-то, чего я не могла назвать. Может, слишком широкая. Может, слишком долгая. Может, просто мне показалось.
— Ты просто не поверишь, кого я случайно встретила в эту пятницу на станции метро! — выпалила она вместо приветствия, падая на стул напротив и резким движением сдирая с головы яркую вязаную шапку. — Мэтта! Ты помнишь нашего Мэтта с экономического?
Я помнила. К сожалению. Но вслух я сказала другое.
— Очень смутно, — честно призналась я, лениво отщипывая краешек хрустящей корочки. — Это тот странный парень, который на первом курсе публично утверждал, что может силой одной лишь мысли двигать пластиковый стаканчик с пудингом в университетской столовой?
— Нет, тот больной был из социологии, — отмахнулась Джессика, закатывая глаза к потолку. — Мэтт совсем другой. Он невероятно харизматичный, глубокий, загадочный и… в общем, представь себе, он серьёзно увлекается оккультизмом. Настоящие старинные манускрипты, тяжёлые фолианты, свечи, мистические руны! Короче говоря, в эту субботу он устраивает большую закрытую вечеринку на старой загородной даче своего эксцентричного дяди где-то в лесу. Там будет классная музыка, ретро-вино и, самое главное, горы бесплатной пиццы. Ты идешь туда вместе со мной.
Я мгновенно ощетинилась всем существом, чувствуя, как внутри меня поднимается привычная, мощная волна глухого протеста.
— Я никуда с тобой не пойду, Джессика. Ты же прекрасно знаешь мое давнее и неизменное отношение к массовым скоплениям пьяных студентов, которые возомнили себя великими философами. Я не люблю шумные вечеринки. Я органически не выношу людей толпой. И тем более я не собираюсь добровольно участвовать в сомнительных шабашах какого-то местного шарлатана, который начитался дешёвых бульварных фэнтези.
Джессика стремительно подалась всем корпусом вперед, упершись локтями в деревянную столешницу и глядя на меня так, будто у неё был козырь. И я знала, что она его использует.
— Ты целыми вечерами сидишь в своей душной комнате и от скуки переводишь дурацкие этикетки от импортного шампуня, Эмили! Тебе жизненно необходима настоящая жизнь. Яркая, живая, со всеми ее глупостями, запахом горячей пиццы и совершенно нелепыми людьми. Ты просто заплесневеешь за своими пыльными учебниками ещё до того, как получишь долгожданный диплом.
— Я перевожу вовсе не этикетки, — слабо и неубедительно возразила я, чувствуя, как мои железные аргументы тают под мощным натиском ее напора. — Я перевожу академические тексты. Это совершенно другое.
— Это нифига не другое, это ещё хуже и зануднее, — безапелляционно отрезала она. — Короче говоря, прекращай спорить. Я уже давным-давно пообещала Мэтту, что мы придем вдвоем. Ты просто обязана меня поддержать, во-первых, потому что я твоя лучшая подруга и терплю твои заскоки, а во-вторых, потому что я только что принесла тебе бесплатную пиццу.
Она вдруг замолчала. Улыбка сползла с её лица. Она смотрела на меня — и в этом взгляде не было ни капли привычной бесшабашности. Только что-то другое. Что-то, чего я раньше не видела.
— Я хочу, чтобы ты пошла со мной, — сказала она вдруг серьёзно. — Не потому, что Мэтт просил. А потому, что я боюсь идти туда одна.
Пауза. Долгая. Слишком долгая для неё. А потом она снова улыбнулась. Широко. Ярко. Как всегда. Как будто ничего и не было.
— Ты что сейчас сказала? — я едва не подавилась своим остывшим кофе, вытаращив на нее глаза в полном шоке. — Ты уже официально согласилась за нас обеих без моего ведома?!
— Именно так, моя дорогая интеллектуалка. Вопрос закрыт, ты идешь.
Я тяжело, обреченно вздохнула, отлично понимая, что сопротивляться этому стихийному бедствию бесполезно — гораздо проще согласиться, чем потом до конца семестра выслушивать ее долгие лекции о моем патологическом затворническом образе жизни.
Я согласилась не потому, что Джессика меня уговорила. Она меня не уговорила. Я согласилась, потому что что-то внутри меня уже было готово согласиться. Что-то, чего я не понимала. И это пугало больше, чем сама вечеринка.
— Кстати, раз уж мы заговорили про Мэтта и его увлечения, — продолжила Джессика, возвращаясь к прерванной теме с неподдельным, почти детским энтузиазмом. — Он тут хвастался, что случайно откопал какую-то подлинную старинную латинскую рукопись у своего деда на пыльном чердаке. Говорит, хочет ради прикола устроить небольшой шуточный ритуал прямо на вечеринке для создания атмосферы.
Я на секунду замерла. Подлинная латинская рукопись. На чердаке. У деда экономиста. Это звучало как начало очень плохого анекдота или очень хорошей мистификации. Я хотела спросить, что именно там написано, но вовремя одёрнула себя. Не хватало ещё, чтобы Джессика решила, что я заинтересовалась. Тогда она точно не отстанет.
Что-то кольнуло в затылке. Резко. Как будто игла. Я на секунду потеряла нить разговора. Перед глазами мелькнул тот самый узор. Угловатый. Изломанный. Тот, который я нарисовала на лекции.
Я тряхнула головой. Наваждение прошло.
— Эм? Ты чего? — Джессика смотрела на меня с тревогой.
— Ничего, — сказала я. — Просто голова закружилась. Душно здесь.
Телефон на столе завибрировал. Я машинально перевернула его экраном вверх. «Мама». Я смотрела на это слово секунды три, прежде чем ответить. Не потому, что не хотела. А потому, что не знала, что сказать.
— Эмили? Привет, милая. Ты поела?
— Да, мам. Поела.
— Что ты ела?
— Суп. В столовой.
— Суп. Это хорошо. А как учёба?
— Нормально. Зачёты скоро.
— Я хотела приехать на выходных. Может, вместе пообедаем?
— Не надо, мам. У меня зачёты. Много дел.
— Я сегодня нашла твою старую тетрадь, — сказала она вдруг. — Ту, которую ты вела в детстве. Там было... странное.
Я замерла. Тетрадь из детства. Которую я не помню. И там было что-то странное.
— Какую тетрадь? — спросила я. Слишком быстро. Слишком резко.
Она помолчала. Дольше, чем нужно. Я слышала, как она дышит в трубку.
— Ладно. Не важно. Наверное, я что-то путаю. Позвони, когда сможешь.
— Ага. Пока.
Я сбросила вызов и положила телефон экраном вниз. Внутри что-то царапнуло. Но я не стала копаться. У меня были дела поважнее.
— В любом случае, — сказала я вслух, — оккультизм — это последнее, самое жалкое прибежище для людей, которые оказались слишком ленивы, чтобы осилить нормальную фундаментальную науку или хотя бы выучить базовую грамматику спряжений.
Джессика неожиданно звонко рассмеялась, запустив в меня мягкой бумажной салфеткой:
— Ой, да брось ты вечно ворчать! Ты просто втайне бесишься от того, что какой-то парень пытается читать латынь гораздо хуже тебя.
— Я злюсь вовсе не на то, что он читает плохо, — процедила я, внезапно ощутив, как по спине пробежала странная, ледяная тень необъяснимой тревоги. — Я злюсь на то, что люди берутся за мёртвые языки, не понимая, что именно они могут пробудить.
Я замолчала, чувствуя, как усталость наваливается на плечи тяжёлым одеялом. Последние ночи я спала плохо. Слишком много кофе, слишком мало сна, слишком много чужих текстов, которые я пропускала через себя. Может, поэтому мне и казалось, что за мной кто-то следит. Может, поэтому я и согласилась пойти на эту дурацкую вечеринку. Может, поэтому я и сделала то, что сделала.
Джессика лишь легко отмахнулась от моих слов, посчитав их очередным занудным проявлением моего профессионального студенческого снобизма. Но на секунду — всего на одну короткую секунду — её лицо стало серьёзным. Мне показалось, что она знает что-то, чего не знаю я. Мне показалось, что она хочет что-то сказать. Что-то важное. Но потом она тряхнула головой и улыбнулась. И я не стала спрашивать. Может, зря.
— Ты слишком много думаешь, Эмили. Это твоя главная проблема. Ты думаешь о словах так, будто они могут тебя укусить.
— Могут, — тихо сказала я. — Если произнести их не там и не так.
Она не засмеялась. Просто кивнула. И в глубине души мне вдруг стало неприятно тихо. Она помолчала. Не улыбнулась. Просто смотрела. И в этой паузе было что-то, чего я не понимала. Что-то, что заставляло меня хотеть встать и уйти.
Она не отводила взгляда. Дольше, чем нужно. Так, будто хотела что-то сказать. Что-то, что не могла. Потом она протянула руку через стол и сжала мою ладонь. Крепко. До боли.
— Будь осторожна, Эм, — сказала она тихо. — Просто... береги себя.
И отпустила. Раньше, чем я успела спросить, что она имеет в виду.
Я допила остывший кофе, скомкала салфетку и поднялась из-за стола. По дороге домой я снова поймала себя на том, что оглядываюсь. Просто нервы. Просто усталость. Ничего больше.
Демонов не существует. Я была филологом, а не идиоткой.
Вечер вернул меня в привычные серые стены нашего студенческого общежития. Ханна снова увлечённо хрустела чипсами на своей кровати, но я даже не попыталась сделать ей замечание — моральные силы были полностью исчерпаны за день.
Я молча села за свой заваленный книгами стол, откинула крышку ноутбука и попыталась сосредоточиться на написании сложной курсовой работы по синтаксису средневековой прозы. Буквы упорно расплывались перед глазами, а тревожные мысли снова и снова возвращались к дневному разговору о латыни, сомнительных ритуалах и том самом чувстве, что я не одна. Даже сейчас. Даже здесь.
Я медленно подняла глаза на старый постер, висевший над кроватью. В наступившей полутьме комнаты выцветшие латинские буквы казались странно объемными и почти осязаемыми. Я тихо, едва слышно шевеля губами, прошептала в темноту:
— Sic transit gloria mundi.
Но теперь эта фраза звучала иначе. Не как перевод. Как предупреждение. Как будто я произносила не чужие слова, а свои. Как будто я репетировала то, что мне ещё предстояло сказать.
Я закрыла глаза. И на секунду — всего на одну короткую секунду — мне показалось, что кто-то стоит за моей спиной. Прямо за креслом. Вплотную. Я почувствовала это кожей. Затылком. Тем местом, где дневная игла кольнула меня в кафе.
Я резко обернулась.
Никого.
Только Ханна, которая спала на своей кровати, уткнувшись носом в подушку. Только тени на стене. Только привычный полумрак.
Я перевела дыхание. Медленно. Слишком медленно.
Показалось. Просто показалось.
Я снова повернулась к столу. И только тогда заметила, что моя рука — та самая, которой я рисовала на лекции — лежит на открытой странице словаря. Пальцы сжаты. Крепко. До побелевших костяшек.




