
Полная версия
Евдокия
Лодки сожгли три дня назад, но ужас от случившегося начал превращаться в тупую, сосущую пустоту только сейчас. Рыдать было некогда. Нужно было искать еду. Утром Ленька ушел к мельнику Кривопалову просить работу, а Гришка так и не вернулся с бондарной фабрики.
Дунька сидела на печи, прижавшись к Машутке, пытаясь согреть ее своим тощим телом. Младшая сестренка кашляла сухим, лающим кашлем, который пугал Дуньку больше всего на свете. Мать ходила по избе из угла в угол, кусая губы. Вдруг она остановилась, прислушиваясь к звукам снаружи.
По улице шел гул. Не привычный ярмарочный шум, а густой, тревожный рокот толпы, похожий на прибой перед штормом. Анна накинула платок:
— Пойду гляну. Слышите? Народ к правлению валит. Может, власть чего раздает… Хуже не будет.
Она ушла, оставив детей одних. Дунька долго смотрела в маленькое оконце, затянутое бычьим пузырем, пока темная фигура матери не скрылась за поворотом к площади. Через час дверь снова распахнулась, ударив о стену. На пороге стояла сияющая, растрепанная Анна. В руках она сжимала какую-то мятую бумажку с фиолетовой печатью.
— Вот! — Выдохнула она, смеясь и плача одновременно. Глаза ее лихорадочно блестели. — Сказали, нынче вечером собрание у каменного лабаза. Новая власть имущество буржуев конфисковала. У кого лодку спалили или амбар, будут распределять. Нас записали!
Впервые за много недель лицо матери не было серым. Оно светилось диким, почти безумным азартом надежды.
К вечеру вся Нижняя улица потянулась к бывшему купеческому лабазу. Здание кирпичной кладки выглядело непривычно: на массивных дверях кто-то криво намалевал суриком надпись «ВОЛОСТНОЙ ИСПОЛКОМ», а рядом повесил красный флаг, развивавшийся в сумерках. Внутри стоял тяжелый дух овчины, кислых щей и сапожного дегтя. Народу набилось столько, что спертый воздух дрожал от испарений сотен тел.
На сцену, деревянный помост, где раньше приказчики торговали скобяным товаром, вышел человек. Одет он был бедно: потертый пиджак висел на острых плечах мешком, зато на носу поблескивало золотое пенсне, придававшее ему вид городского интеллигента. Человек несколько раз требовательно хлопнул в ладоши, призывая к тишине:
— Тише товарищи! Слушайте, что я скажу! — Крикнул он высоким, звенящим голосом. Из зала, пахнущего мокрыми портянками, раздался чей-то насмешливый бас:
— А ты кто таков будешь, мил человек? Человек в пенсне поправил съехавшие очки и приосанился:
— Я кто? Я председатель волисполкома, товарищ Зальцман. А вот ты кто?
— Мы-то? — Мужик с последнего ряда поднялся во весь свой огромный рост. — Дак мы местные. Тимоха я, Криволапый. Меня тут каждая собака знает. А вот тебя мы первый раз видим.
— Вот и познакомились, товарищ Тимоха! — Доброжелательно, но жестко отреагировал председатель, разглядывая крепкую фигуру крестьянина. На Тимохе был потертый, но еще добротный романовский кафтан, на ногах блестели смазанные дегтем сапоги. Он держался уверенно, зная себе цену, чем резко контрастировал с остальными мужиками, одетыми в чиненные- перечиненные одежды.
Председатель развернул какие-то бумаги и заговорил:
— Нам стало известно, что белобандиты уходя из нашего района, сильно навредили самым бедным жителям. Рыбакам сожгли лодки, спалили сараи с инвентарем. Они думают, что вы, товарищи, за это будете ненавидеть нашу советскую власть. Но мы не дадим им повода так думать. Советская власть, наша рабоче-крестьянская власть, горой стоит за бедняков!
Человек в пенсне, рубанул воздух рукой и сделал паузу. Толпа в зале притихла и внимательно слушала. Для них слово «власть» всегда означало палку, которой бьют, или налог, который душит. Впервые это слово звучало так, будто обещало дать что-то взамен.
— Товарищи! Чекисты, именем нашей родной советской власти конфисковали у богатеев имущество. Сейчас мы составим списки нуждающихся, у кого какое имущество уничтожили бандиты. А утром подходите к исполкому, и мы будем распределять добро, отобранное у мироедов! — Продолжил человек в пенсне.
Последние слова сработали как выстрел стартового пистолета. К столу президиума сначала нерешительно, а затем всё смелее хлынули люди. У стола мгновенно образовалась давка. Посыпались выкрики:
— Пиши меня! У меня сарай дотла!
— Куда прешь, Матрена, твой сарай сам сгнил! А мне крышу проломило снарядом!
— Тихо! — Закричал товарищ Зальцман, колотя кулаком по столу. — Тише товарищи, не толпитесь! Запишем всех нуждающихся! По справедливости!
К столу протиснулся тот самый Тимоха Криволапый. Он склонился над председателем, обдавая его запахом самогона:
— Пиши меня, начальник, на свою бумагу. Я и есть тот самый потерпевший от банды. Лодку мою лучшую, новую, сожгли на берегу. Стоявшие в толпе у стола мужики почтительно расступились, пропуская крепкого Тимоху вперед. Но бабы, которых тоже пришло на собрание великое множество, зашумели, защелкали семечками:
— Ой, гляньте на него! Потерпевший он, мироед проклятый! Да как у тебя только язык поворачивается называться бедняком! У тебя же их еще три остались. А сарай твой никто не жег. Стоит себе, как раньше стоял, битком набитый сетями и вершами!
— Да ладно вам, бабы! Раз одну лодку мне пожгли, значит, я и есть самый настоящий пострадавший элемент! — Лениво переругивался Тимоха, цепко глядя на председателя.
— А другие три лодки? Ты же, мироед, их нам, голытьбе, в аренду сдаешь втридорога! Не стыдно руку за чужим тянуть? — Взвилась сухонькая старушка Аграфена, пробившись в первые ряды.
— Я тебе должен даром свою посудину давать? А мне это надо? — Огрызнулся Тимоха.
— Ой, глаза твои бесстыжие! Ты же еще и рыбу за копейки скупаешь у нас и в три цены продаешь на базаре из своей лавки! — Не унималась бабка.
Тем временем Тимоха уже склонился над человеком в пенсне:
— Господин хороший, мне бы лодку из конфискованного. Желательно ту, плоскодонную, что у купца второй гильдии Смирнова забрали. Устойчивая больно.
Человек в пенсне взглянул поверх стекол на Тимоху. Он слышал весь разговор и смотрел на просителя как на врага революции:
— Гражданин Тимоха, это правда, что у вас лавка на базаре имеется и целых три лодки числится в хозяйстве?
— Начальник я… у меня артель… — Тимоха попытался придать голосу жалобности, но выдавливал из себя лишь обрывочные слова, растеряв всю свою уверенность.
— Понятно! — Отрезал товарищ Зальцман. Лицо его окаменело. — Следующий! — Он переключился на следующего мужика, сгорбившегося в стремлении уменьшиться в росте и стать невидимым.
Подошла очередь Анны. Она стояла у стола, комкая в руках кончик головного платка. От нее пахло дымом и безысходностью. Председатель взглянул на нее сверху вниз:
— Что у вас уничтожили бандиты, гражданочка?
— Лодку сожгли, господин начальник, — тихо ответила Анна. — Единственная кормилица была. Четверо детишек по лавкам…
— Товарищ! — Зло перебил ее человек в пенсне, стукнув карандашом по столу. — Не господин, а товарищ. Запомните, гражданочка. Вы теперь свободный гражданин республики, а не рабыня старого режима. Он уткнулся носом в свои списки, быстро водил пальцем по строчкам. Затем сделал размашистую запись химическим карандашом в журнале и объявил официальным, торжественным голосом:
— Завтра в семь утра быть на берегу возле старой часовни. Получите лодку купца первой гильдии Жеребцова. Распишитесь в ведомости.
Женщина ойкнула от неожиданной радости, сделала шаг вперед и попыталась схватить человека в пенсне за рукав, чтобы поцеловать грязную манжету:
— Дай Бог здоровья вам и вашим деткам, товарищ спаситель! Уж мы отработаем, уж мы выловим…
— Что вы себе позволяете, гражданка! — Председатель брезгливо дернул рукой, отстраняясь. — Советская власть наша, родная. Это вам не при царском режиме лобызания устраивать. Идите и завтра не опаздывайте! Инструмент получите отдельно.
Анна вылетела из душного лабаза на улицу, словно ее вытолкнули пружиной. Холодный ночной воздух ударил в лицо, но она его не почувствовала. Она бежала домой, прижимая к груди заветную бумажку, и смеялась в голос, пугая редких прохожих. Впервые за долгие месяцы дети услышат звон настоящей посуды, наполненной жирной ушицей. Надежда оказалась тяжелой и теплой, как краюха свежего хлеба.
На следующее утро мамка разбудила Дуньку, пока роса еще блестела на крапиве. Они засобирались на берег к старой купеческой пристани. Их лодка стояла третьей в ряду. Она была огромна. Не долбленый челнок, а настоящий баркас с высокими бортами, выкрашенный в черный цвет с белой полосой по ватерлинии. Дубовое дерево пахло смолой и чужим богатством. Эта посудина стоила огромных денег. Анна смотрела на нее, боясь дышать. Ей казалось, что если она прикоснется к борту, видение исчезнет, растворится в утреннем тумане.
— Бери, бери, Нюра, чего встала! — толкнула ее в спину Аграфена. — Твоя теперь. Справедливый дележ! Мать шагнула вперед, провела рукой по теплому дереву борта, словно лаская живое существо, и прошептала сама себе: — Ну и ладно… Теперь проживем.
Жизнь действительно начала налаживаться. Новая лодка шла ходко, слушалась малейшего движения руля. Волга снова стала давать рыбу — много рыбы, жирной, крупной тараньки, судака, иногда осетрины, будто река знала, что этим людям нужно выжить. В один из таких дней, когда июньское солнце палило немилосердно, они вышли на лов. Уходили далеко, на самую середину реки.
— Мам, тяжело! — Хрипел Ленька, упираясь ногами в днище. Пот заливал ему глаза.
— Тяни, сынок! — Побуждала его мать, наматывая веревку на руку. Кожа на ладонях стерлась в кровь. — Еще чуток! Рыба пошла!
Дунька сидела на корме. Ее работа была мелкой, но важной: выпутывать трепещущую, скользкую рыбу из ячеи. Она хватала бьющихся лещей, судаков за жабры, швыряла их на дно лодки, стараясь попасть поближе к центру, чтобы груз уравновешивал борт. Вода плескалась о высокие дубовые борта. Периодически в лучах солнца на крутом берегу показывался конный разъезд из пяти вооруженных всадников местного отряда ЧОН. Красные банты на их гимнастерках казались Дуньке просто яркими цветами. Она махала им свободной рукой, и командир разъезда, молодой парень в буденовке, улыбаясь, поднимал шашку в ответном приветствии. Жизнь продолжалась, и впервые за последнее время она пахла не лебедой, а свежей ухой.
Но наступил черный день, когда судьба решила забрать свое счастье обратно. Это случилось в начале июля. День не предвещал беды. Воздух был плотным, липким, небо затянуло странной свинцовой дымкой. Они закинули невод. Мать привычно стояла на руле, брат тянул канат. Дунька, сидя на корточках у носа, готовилась к работе. Сначала налетел шквал. Резкий, холодный ветер ударил в бок так, что лодка накренилась градусов на сорок. — Анкер на дно! — крикнула мать, пытаясь перекричать нарастающий гул. Ленька бросил канат и схватился за тяжелую чугунную чушку. Едва он успел выбросить ее за борт, как небо окончательно почернело. Поднялся такой ветер, что верхушки волн стали белыми от пены. Река вздыбилась. Для маленькой девочки мир перестал существовать. Остался только шум воды — оглушительный, ревущий, живой. Страшная волна подняла тяжелый баркас на свой гребень и с размаху швырнула вниз, в водяную пропасть. Дерево затрещало. Дунька позабыла о рыбе, о неводе, обо всем на свете. Она поползла по дну баркаса к мачте, пытаясь спрятаться от стихии, вжаться в мокрое дерево.
Невод тянул левый борт в воду. Еще чуть-чуть, натянется буксирный конец, закрепленный за нос, и лодка перевернется, пойдет ко дну вместе со всей семьей. Бросать невод нельзя. Это всё, что их кормит. Это их жизнь, замотанная в капроновую нить. Брат вцепился мертвой хваткой в мокрый канат. Лицо его посинело от напряжения, жилы на шее вздулись веревками. Он пытался тянуть невод в лодку, но сил пятнадцатилетнего мальчишки не хватало против ярости Волги.
— Мама! Помоги! — Прохрипел Ленька.
Мать, оправившись от первого испуга, бросила руль. Она схватила канат руками, обмотав его вокруг запястий для упора, и тоже изо всех сил потянула его в лодку. В небе громыхнуло так, что заложило уши. Вспышка молнии расколола мир пополам, на секунду высветив искаженные ужасом лица родных. Лодка подпрыгнула на волне, как щепка. Дунька от страха закрыла глаза, вжимаясь в бухту старого троса.
А когда открыла их после секундного забытья, то не увидела брата на прежнем месте. Лодка выровнялась, тяжело переваливаясь с волны на волну. Леньки нигде не было. Ни на дне среди рыбы, ни у другого борта. Ее мать с неестественно перекошенным от ужаса лицом уже не держалась за спасительный канат. Она стояла, вцепившись обеими руками в собственное лицо, царапая щеки ногтями, и издавала один-единственный звук, протяжный вой, переходящий в сипение. Дунька не могла разобрать, что кричит мать, потому что та не произносила слов. Она просто выталкивала из себя первобытный ужас потери ребенка.
Шторм прекратился так же внезапно, как и начался. Словно кто-то наверху захлопнул гигантскую книгу. Тучи расступились, и сквозь них пробилось теплое, равнодушное вечернее солнце. Река успокоилась, лениво покачивая баркас.
Дунька не помнила, как они добрались до берега. Истошные крики матери продолжали звучать в ушах даже тогда, когда тишина вернулась на реку. Лишь причалив к мосткам, она начала соображать, что случилось страшное, непоправимое. На вопли сбежались мужики с соседних баркасов. Они прыгали в свои лодки, отталкивались шестами и устремлялись на середину реки, туда, где гуляла смертоносная волна полчаса назад. Баграми мужики шарили по воде, рискуя сами быть выброшенными за борт. Через час поисков они зацепили крюком потерянный невод. Невод вытащили на песок пляжа, а в его тяжелых, забитых илом ячейках запуталось маленькое тело. Дунькин брат лежал там, скрюченный, синий, с зажмуренными глазами, так и не выпустив из рук обрезок веревки.
Его хоронили на городском кладбище через два дня. Мужики да бабы пришли в избу к матери, принесли водки и сушеной тараньки. Посидели, поохали, повздыхали, вспоминая, какой ловкий был малец. Бабы успокаивали убитую горем Анну, гладя по спине. Мужики выпили по стакану водки, занюхали хлебными корками и разошлись по своим избам, спеша вернуться к собственным заботам. Горе соседа всегда короче собственного горя.
А на следующий день, когда Дунька проснулась от того, что замерзли босые ноги, она увидела, что мать уже хлопочет по дому. Она растопила печь, варила остатки вчерашней рыбы. Но в ее суете не было привычного тепла. Мать казалась необычно отстраненной, прозрачной, словно сотканной из серого утреннего воздуха.
— Проснулась, Дуняша? — Спросила она ровным голосом, заметив, что дочь села на лавке, кутаясь в дерюгу. Дунька не ответила, лишь утвердительно кивнула, шмыгнув носом.
— Вот и хорошо. Вставай. Поешь на дорожку и пойдем.
Дунька не поняла, куда им нужно идти, но подчиняясь сказанному, встала, натянула разбитые опорки и подошла к столу. На столе уже стоял завтрак. Сушеная таранька и кувшин с водой. Дунька взяла одну рыбину и принялась ее чистить. Рыбина оказалась с икрой. Ох, как Дунька любит есть эту икру! Но сегодня крупинки соли падали на стол, а вкуса девочка не чувствовала совсем. Что-то таинственное и не обещающее хорошего висело в воздухе избы. Дунька ела рыбу, запивая водой из кувшина, и ждала, что будет дальше.
Предчувствие Дуньку не обмануло. Мать села за стол рядом с дочерью, сложив жилистые руки на коленях. Она долго смотрела на девочку. Смотрела и молчала, и этот молчаливый взгляд был одновременно и теплым, прощающим, и страшным, окончательным. Таким страшным, что Дунька перестала жевать рыбий хвост, тоже уставилась на мать круглыми глазами и тихо, горько разревелась. Тут же разревелась и мать, закрыв лицо передником. Они какое-то время плакали вместе, качаясь на лавке. Наконец Анна вытерла жесткой ладонью слезы, погладила Дуньку по спутанным волосам и заговорила глухо:
— Доченька, нет у нас отца, нет теперь и брата твоего. В земле он лежит. Мне одной не под силу выходить на реку в лодке и работать с неводом. Шторм нам показал. Лодку и невод я решила продать нынче же, хоть за бесценок. Сама прачкой пойду работать, руки у меня еще держат. А о тебе я договорилась, доченька. Ты в люди пойдешь. Будешь помогать по хозяйству одному портному в городе. Ты девка у меня взрослая, работящая, справишься. За это тебя будут кормить, одевать. Обувку какую-никакую справят. Так выживем. Справимся.
«Взрослая» девка семи лет от роду плохо понимала, что такое «идти в люди». Но догадывалась по материнскому тону, что это значит — уйти из дома. Навсегда. От такой догадки ей становилось не по себе, внутри живота рождался ледяной холод. Дунька вновь отчаянно разревелась, бросилась матери на шею, цепляясь за нее, как утопающий за соломину.
— Мамка, не отдавай! Я буду тихо сидеть, я мешать не буду! Мать тоже вытирала слезы с глаз рукавом, но приговаривала твердо, монотонно, словно вбивала гвозди:
— Дуняша, хуже не будет. Хоть сытая ты у меня будешь. А здесь… здесь мы перемрем все. Поцелуй меня, иди сюда…
Когда Дунька наконец поела, давясь слезами вперемешку с рыбьей чешуей, мать сложила в старый ситцевый узелок все ее нехитрые пожитки: тряпичную куклу и пару вяленых рыбин, тараньки. И они пошли на другой край города, прочь от великой реки, которая забрала у Дуньки брата.
Занавески на чужом окне
Дорога до другого конца города, которая раньше казалась Дуньке бесконечным путешествием через весь мир, на этот раз заняла меньше часа. Мать вела ее за руку, не ласково, как водила на ярмарку, а цепко и жестко, словно боялась, что дочь передумает и бросится бежать обратно к реке. Они миновали слободу, прошли мимо шумного базара, где пахло дегтем и гнилыми арбузами, и углубились в лабиринт узких улочек с тесовыми заборами.
Дом портного стоял в самом конце Мещанской улицы. Это была двухэтажная деревянная постройка, после родительской избы показавшаяся девочке настоящим дворцом. Первый этаж был каменным, крашенным в унылый желтый цвет, с тяжелой дубовой дверью и медным кольцом вместо ручки. На втором этаже жили хозяева, о чем свидетельствовали чистые кружевные занавески на окнах.
Анна трижды стукнула кольцом. Им долго не открывали, слышно было лишь шарканье шлепанцев по половицам. Наконец дверь приоткрылась на длину железной цепочки. В щели показалось одутловатое женское лицо с поджатыми губами.
— Чего надо? — Недовольно спросила хозяйка, оглядывая Анну с головы до ног.
— К вам, Прасковья Марковна, как договаривались. С рук на руки. — Анна подтолкнула Дуньку вперед.
Хозяйка сняла цепочку, но порог не перешла, загородив собой вход.
— Ну заходи, горюшко, Раздевайся у порога, нечего мне тут грязь таскать. — Процедила она, глядя только на мать.
Дунька шагнула внутрь и замерла. После полумрака сеней их встретила портняцкая мастерская, и запах здесь стоял особенный. Пахло горячим утюгом, паленой шерстью, нафталином, человеческим потом и сырой тканью. А еще пахло хлебом. Запах хлеба Дунька учует где угодно и даже во сне. Всюду в портняцкой лежали обрезки сукна, стояли манекены без голов, затянутые в серую холстину, а вдоль стен тянулись длинные столы, заваленные выкройками.
Трудовой день для семилетней девочки начался сразу же. Хозяйка осмотрела ее придирчиво, как лошадь на торжище, заставила открыть рот, проверила зубы и ощупала плечи.
— Тощая какая! — Брезгливо поморщилась Прасковья Марковна. — Много не наработаешь. Ладно, дареному коню… Иди вниз, там кухня. Поставь самовар, воды натаскай из колонки. Да гляди у меня, если разобьешь чего или прольешь, вычту из харчей.
Ее муж, портной Аарон Моисеевич, сутулый человек с вечно дымящейся папироской в углу рта, даже не поднял глаз от машинки «Зингер». Он лишь кивнул жене:
— Покажи ей закуток за печкой. Пусть спит там. Нечего наши комнаты топтать.
Жизнь Дуньки превратилась в серый, повторяющийся механизм. Она должна была встать раньше всех, когда над городом еще висел ночной холод, спуститься в ледяную кухню и поставить пузатый самовар. Потом почистить хозяйские сапоги бархоткой так, чтобы видеть в них свое отражение. Зато утром ей полагался стакан настоящего чая. Да, настоящего! Густого, кирпичного цвета, заваренного до черноты. Этого чуда Дунька никогда и не пила, дома они всегда хлебали пустой кипяток. А к стакану чая прилагался кусок хлеба! Настоящего пшеничного хлеба, мягкого внутри, с хрустящей корочкой, а не жесткая сушеная рыба!
После скудного завтрака начинались поручения хозяйки: сходить на рынок, выбить коврики, протереть пыль с сотен катушек ниток. Но самым страшным местом в доме был первый этаж вечером. Клиенты, просто знакомые, почтальоны, все они за день натопчут своими сапожищами грязи на деревянный настил портняцкой. И каждый вечер Дунька ползала на коленях, вооружившись жесткой щеткой, оттирая въевшуюся землю. К утру пол должен был блестеть чистотой. Если хозяйка находила хоть одну соринку, следовала звонкая оплеуха сухой ладонью.
Ну а совсем поздним вечером, когда хозяева уходили спать, наступало время последнего тяжелого испытания. В дальней комнате стояла люлька с хозяйским мальчишкой Фимкой. Ему едва исполнилось полгода, он орал круглые сутки. Дунька должна была качать зыбку, монотонно напевая какую-нибудь тягучую песню, которую сама придумывала на ходу. И не дай Бог малыш проснется, начнет захлебываться криком и разбудит хозяйку. Тогда Дуньке влетало мокрым полотенцем по спине, а иногда она просто «огребала» тяжелую оплеуху от разбуженной Прасковьи Марковны, после чего в ушах звенело, а из носа шла кровь.
Дунька очень уставала за день. От постоянного сидения на корточках ныли колени, пальцы перестали разгибаться. Дни летели за днями, пробегало лето, проходила зима. Девочка даже не интересовалась, какой сегодня день недели, ибо все дни были похожи один на другой, как воробьи на заборе. Но это всё мелочи жизни и оплеухи можно терпеть ради главного. Она начала сытно есть! Утром стакан чая с куском хлеба, а вечером… вечером миска с пшенной кашей и снова кусок хлеба! Для девочки, привыкшей грызть рыбий пузырь, это была царская еда, пища богов.
Так Дунька и росла. Через плечо она заглядывала в хозяйскую газету, которую портной Аарон Моисеевич приносил домой и читал вслух, водя пальцем по строчкам. Дунька не понимала газетных закорючек, да и не сильно хотела их освоить ибо грамота казалась ей скучным колдовством. Ей было достаточно того, что хозяин, изыскав свободное время вечером и отложив иглу, рассказывал жене и прислуге новости, что творятся в мире, переводя непонятные слова на простой человеческий язык.
Первое время Дунька сильно скучала по матери. По ночам, лежа на соломенном тюфяке за печкой, она вспоминала запах речной свежести, отцовского табака, и беззвучно глотала слезы. Но сама убегать к ней не решалась — город пугал ее своей огромностью и равнодушием. Мать навещала ее все реже. Сначала приходила раз в месяц, потом раз в сезон. Последний раз мать приходила к Дуньке год назад, глубокой осенью. Она выглядела очень уставшей, маленькой, ссохшейся. Лицо прорезали глубокие морщины, взгляд стал потухшим, безразличным. Она принесла Дуньке гостинец, завернутый в чистый платок — пару картошин, сваренных в мундире.
Мать ничего не говорила. Просто села на лавку в кухне, пока хозяйка шипела на нее из-за грязных следов на полу, достала картофелины и положила перед дочерью. Дунька сидела рядом с матерью, прижавшись к ее костлявому плечу, грелась об него и боялась о чем-либо спросить. Она тогда не знала, что мать больше не придет. Вместе с Гражданской войной и разрухой по стране пролетел тиф, черный гость, унесший миллионы жизней. Среди этих миллионов болезнь сожгла и жизнь Анны. Брат написал Дуньке короткую записку печатными буквами, но девочка прочесть ее не смогла, спрятала под тюфяк и плакала над бумажкой всю ночь, чувствуя беду нутром.
Прошло еще несколько лет. В четырнадцатилетней девушке уже не узнать ту семилетнюю девчонку, какой Дунька пришла «в люди». Из угловатого заморыша она вытянулась, округлилась, налилась скрытой женской силой. Руки привыкли к любой работе, спина стала прямой. Но с возрастом обязанностей у нее лишь прибавилось. Убираться в двухэтажном доме, готовить обед на семью портного, стирать одежду, тяжелое постельное белье в ледяной воде, носить воду из колонки на соседней улице. Всё теперь лежало на ее плечах.









