Прямо и налево. Роман
Прямо и налево. Роман

Полная версия

Прямо и налево. Роман

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

На Тезиковке был двор, становившийся моей собственностью, как только я входила. На Тезиковке жизнь текла по-другому — на первый взгляд, сонно, но на деле очень продуктивно. Можно было подумать обо всём важном, сидя под виноградником. Можно было нырнуть в пустой подвал, где жили бетонные стены. Они давили со всех сторон: стоишь и с замиранием сердца ждёшь, когда барабанные перепонки запоют тонким голосом, а потом пулей вылетаешь на солнечный свет, и мир взрывается звуками.

Зато на Ц-6 были дети — разные развитые дети, которые всё и сразу мне рассказали: что любовь бывает голая, что она бывает между всеми, что мужчины бывают не только красивые, но ещё и потные, что женщины могут целоваться так же, как мужчины. Блин, да именно там мне и рассказали, что бывает Америка, которая разноцветная, бурлящая, в которой дети не похожи друг на друга, как у нас, и эти дети ходят в ярких кроссовках гулять и пинать грязный мяч, а не в парк с родителями по праздникам.

Такое двойственное детство было очень даже кстати. Если мир сам по себе делится на два, значит, точно так же можно поступить с чем угодно. И, наверное, с кем угодно тоже можно. Мысль эта гораздо позже оформилась в моей голове как сентенция, но корни её, определённо, напитали мои верные друзья-ощущения. Эти же друзья наполняли слово «папа» неким объёмом, который прятался внутри самого себя: то есть, я улавливала, что это что-то значимое, но — убей, блин! — не понимала, почему и зачем!

И вот этот мой папа, про которого мама ничего не говорила, уехал в Талимарджан — волшебная страна, где живут другие люди. Там он ездил на поезде по всяким делам и пил водку. Так сказал его друг. И однажды, когда мой папа ехал на поезде и пил водку, он пошёл в тамбур, чтобы покурить, но вместо этого выпал из поезда. Его нашли на путях два дня спустя. Так сказал его друг. Когда протрезвел. Мама считала, что всё было по-другому. Баба Рая считала, что это не имеет значения. А Юрик орал. Только совсем не то, что хотел бы услышать следователь. Когда мама и баба Рая приехали в Талимарджан, в больницу, они сразу поняли, где искать папу. Они шли на вопли медсестёр и разъярённого врача, который что-то кричал, а что — неизвестно, потому что ни мама, ни баба Рая не знали узбекский язык.

Врач, несмотря на то, что перемещать Юрика было категорически нельзя, сказал:

— Забирайте.

Врач, несмотря на жесточайшую нехватку медикаментов и транспорта в этой дыре, выдал им в дорогу лекарства и шприцы и машину «УАЗ».

Врач перед отправкой посмотрел на маму и сказал:

— Помогай вам Всевышний.

И мама, которая не знала узбекский язык, его поняла.


Чужой поселился в доме. Он был чужим везде и во всём. Он был чужой, когда просыпался на диване, который ему поставили на балконе. Он был чужим, когда умывался над тазиком, который приносила ему мама на балкон.

Сидя в зале, я в проёме двери видела, как он протягивает руку за книгой, за стаканом чая, за рюмкой водки. И запах! — самым чётким и сильным, самым захватническим был запах, который я никогда не забуду. Тоска так пахнет, и отчаяние так смердит, а ещё так воняет злость, и отшибает мозг бессильная жажда, утолить которую невозможно — сколько чая и водки ни выпей.

А потом дед привёз в дом коляску. И чужой стал потихоньку осваивать территорию. А территория эта была моей и маминой! И ничьей больше!

Мама водила меня в яблоневый сад. Осенью мы собирали самые большие листья, приносили их домой, разбрасывали и любовались домашним листопадом. А потом мы собирали эти пыльные, пахнущие городской осенью листья и ставили их в большой глиняный горшок. Он стоял прямо на полу, около занавесок. На них мы вешали особо красивые листья чинары, похожие на лапы доисторических животных. У нас вообще тогда мало что было в доме.

И вот теперь на этой территории появился захватчик. Оккупант. Враг. Он был такой красивый! Я смотрела на него, и у меня перехватывало дыхание: если он такой красивый, значит, я тоже такая. Оценить себя, глядя в зеркало, я тогда не могла. И потом, кстати, не научилась. Я видела себя всегда только глазами мамы. Она говорила, что я — необыкновенная. Ей казалось, что слово «красивая» не передаёт всего того, что есть я. И я была с ней согласна. Только увидев Юрика, я поняла, что слово «красивая» мне нравится. По-настоящему нравится.

Но дружить с захватчиком я всё равно не хотела. Потому что из-за него мама стала бледная и грустная. Мама стала невидимка. Её не радовал мой сарафан в бубликах. Её не смешило моё упрямство, с которым я настаивала на носочках под цвет сарафану. Её не восхищали мои рисунки. И тогда я упала с качели. Я хотела всё вернуть на свои места.

После этого мама долго и каменно говорила с Юриком. Когда она вышла с балкона, который теперь принадлежал ему, я поняла по её лицу, что всё решено — как-то безвыходно и мрачно, но всё же решено. А это лучше, чем неопределённость, в которой мы зависли, как мухи в янтаре. Так говорила Нелька и вздыхала каждый раз. Мухи вырвались на свободу и вылетели в окно, одним взмахом своих огромных крыльев разбив здоровенное стекло. Дед пришёл и вставил новое. Потом тоже договорился с Юриком. Дед сморкался в свой клетчатый необъятный платок, когда выходил с балкона.

Потом пришла баба Рая, только договариваться она почему-то решила не с Юриком, а со мной. Чего-то она мне там жевала про жизнь и про то, что сейчас нам всем приходится очень сложно. Я её не слушала. Я смотрела на дверь, за которой была моя мама. Я вытягивала свои пока ещё тонкие щупальца туда в надежде наткнуться на её сердце и прочувствовать ощупью, как же решён вопрос.

Всё оказалось очень просто. Юрик будет пить, потому что хочет и потому что ему больше заняться нечем. Мама будет покупать ему водку, потому что больше от неё он ничего не хотел. Мир в доме, аист на крыше, ребёнок больше не падает с качели.

И никто-никто не спросил меня, а вот что я думаю по этому поводу!! А может, я хотела стать принцессой или лебедем?! А может, я хотела, чтобы мама снова стала мамой, а папа, наконец, стал папой?!

Ладно.

Не можете решить по-человечьи, будем решать по-моему.

Я знала, что пить плохо. Я знала, где стоят полкило — так папа, красиво усмехаясь в рыжий ус, называл бутылку водки. Я знала, что папа начнёт полкило, когда чуть стемнеет, а мама придёт с работы, когда чуть и ещё чуть стемнеет. Я добралась до бутылки первой. Не скажу, что было легко. Но и тяжело-то было только первые два глотка, а потом водка полилась в меня рекой.

Мама открыла дверь своим ключом. Посмотрела мельком в зеркало, отметила свою кислую мину, которая не должно быть такой, когда приходишь домой. Лёгкий резиновый шелест — и вот папа в конце коридора. Сидит и смотрит на маму. Прищурился — явно злится! — но такой стал сразу красивый.

— Зачем, малыш? Зачем прятать её от меня? Мы же с тобой вроде договорились. А?

Мама вздрогнула. Она смотрела на папу, и было понятно, что она тоже считает его красивым. Она устало сбросила туфли и прошла в комнату. Папа проехал за ней, хлопнул дверью.

Это был третий звонок, и занавес поднялся. Осторожно, по стеночке, по стеночке я дошла до закрытой двери, зацепилась за ручку и упала. То, что было потом, я не помню, но мама в общих чертах всё же рассказала. И потом много-много лет рассказывала — дозированно, аккуратно и всегда с выгодой для себя. Оказывается, я устроила концерт. Слово «претензия» мне было незнакомо, обиды не особо меня переполняли. Я просто хотела, чтобы всё было иначе. И единственный способ, пришедший мне на ум, стал самым верным.

Сутки я провела в реанимации. Количество алкоголя было критическим для такого маленького тела. Врачи не исключали вероятности, что выпишут из больницы овощ. Мелкий такой овощок. Ну или орех. Мелкий такой орешек.

Не так давно я узнала, что клубника — это вовсе и не ягода, даже близко не фрукт, ни на секунду не бахчевая культура, а самый обычный орех. Если быть совсем точной, то многоорешек. Мякоть — это цветоложе, а противные мелкие семечки — это орешки.

Меня, как всегда, вытащила мама. Я не знаю как, да и не рассказывал мне этого никто. Я просто знала, что это она взяла меня на руки и вынесла из черноты, ослепительной черноты с всепоглощающим запахом папы. То есть водки.

И вот сейчас, положа руку на своё чёрное нежное сердце, я могу сказать, что вылаканные мной пол-литра водки в шестилетнем возрасте были озарением: всегда есть способ заставить людей поступить так, как ты того хочешь. И пусть он даже сопряжён с риском, и пусть он даже грозит пальчиком, — пофиг! им обязательно надо воспользоваться.

Мама была права: гены — это такая штука, с которой невозможно спорить и которую глупо оспаривать. Я была не просто умным ребёнком. Я была ребёнком с потрясающим чутьём мелкой мыши, которая не прошла на работу в лабораторию, потому что была шатенкой. И эта мышь бежала грёбаную стометровку по жизни так, словно в этом было её спасение и откровение. И так — каждый раз, каждые сто метров.

Если в двух словах, то маленькая пьяная в дымину я была жутко похожа на взрослого покалеченного пьяного в дымину отца. Это его испугало настолько, что он, как обычный гений, нашёл выход. Он стал для меня дурацким богом. Он сам себя так назвал, и его улыбка чуть ироничная, чуть нежная, на губах (которые я старательно повторила) говорила о большом-большом значении именно слова «дурацкий». Это слово было как изумительный золотой венец средневекового короля в длиннющем плаще из тяжёлого мрачного бархата.

Дурацкий бог больше не пил. Он стал лучшим журналистом. Его статьи ждали в редакции и никогда не торопили. Только просили, униженно и заискивающе, уложиться в срок: «ну, вы же понимаете, вёрстка… ну, вы же сами знаете, ещё на проверку надо отдать…».

Он ничего не мог делать. Физический труд, вроде вырезания фигурок из дерева, был ему скучен. Книги он читал в режиме «вдох-выдох». Телевизор он не любил — слишком много здоровых и сильных людей там показывали. То есть, у него не было выхода! — он должен был постоянно находить способ становиться всё лучше. Он выучил английский. Точнее, восстановил то, что старательно заливал водкой, и добавил солидную часть. Потом он решил, что английский должен стать моим вторым языком. Решил и начал. Правда, до логического конца не довёл. Но я благоразумно не остановилась и всё-таки получила второй язык в своё безраздельное пользование.

А ещё дурацкий бог говорил. Много и толково, язвительно и так глубоко, что иногда у меня перехватывало дыхание от восторга. Он говорил, что надо брать, даже когда не дают, особенно когда не дают. Но! — и это он не уставал вдалбливать в мой мозг, — брать надо только тогда, когда ты этого действительно хочешь. Он годами создавал торнадо рукотворный, чтобы иметь возможность, уж коль сам не взвинтил эту землю до неба, полюбоваться полётом маленькой своей копии.

Я не доставила ему такой радости.

Также могу сказать, что те пол-литра были почётными первыми в бесконечной цепочке.

Юрик, как огромная книга, написанная в соавторстве Мерлином и Морганой, раскрылся передо мной. Я получила то, что хотела. Этот самый первый раз, когда хочешь и получаешь, несмотря ни на что, был самым лёгким. Я не мучилась чувством вины и стыда. Мне просто было надо, и я нашла способ это получить.

— Я — дурацкий бог. Твой. Личный. Никому не говори об этом. Нельзя, понимаешь, — мягко и внушительно говорил он.

— А что мне с этого будет? — напряжённо спрашивала я.

— А будет тебе с этого всё, что пожелаешь.

— Врёшь? — уточняла я.

— Нет! — возмущался он. — У тебя будет всё, что пожелаешь. Если человек чего-то сильно хочет, он обязательно это получает. Так что, если ты что-то захотела, но не получила, это значит только одно, — и он замолкал, уставившись на меня в ожидании.

— Значит, ты не дал? — враждебно предполагала я.

— Нет, — он явно прятал улыбку в усах. — Это значит, что ты хотела плохо. Понарошку.

— Чего ты как маленький! — вскидывала я одну бровь. — Понарошку взрослые не говорят.

— Это почему?

— Это потому, что сразу понятно, что они врут! — я просто задохнулась от возмущения.

Это же так просто! Так понятно! Дети потому так и говорят! Дети — это самые умные люди.

Он понимал меня даже не с полуслова или полувзгляда. Он просто понимал меня. Он знал и про качели, и про водку: в смысле, он знал, что я решила так решить все вопросы. Он уважал меня за стержень, — так он говорил. Он завидовал мне и моему стержню. Свой-то он поломал, как последний дурак. Зато теперь над моим трясся, как курица!

Он научил меня подло врезать по голени тому, кто рискнёт повысить на меня голос. Он научил меня плавать, как лягушка, — вопреки отсутствию возможности продемонстрировать это самому. Он научил слышать запахи. Время абсолютного счастья, по моему мнению, стоило и разодранного подбородка, и реанимации, и уж тем более его поломанного позвоночника.

Мне было десять. Оставался ровно один час. Но я не знала об этом. Я сидела и смотрела на папины пальцы. Дурацкий бог лепил!

— Вот что ты лепишь?

— Вот зачем ты сказала «вот»? — усмехнулся Юрик.

— Не знаю, — пожала я плечами. — А чё?

— А зачем сказала «а чё»? — рассмеялся он.

Я тоже рассмеялась, — невозможно было не смеяться, если смеялся он.

Я сидела на полу перед невысоким столиком, на котором Юрик разложил пластилин. Я перебирала игральные карты — раскладывала их на полу по мастям. Я знала название каждой масти, но они не совпадали с тем, что было у меня в голове. Юрик знал это.

— А это что? — кивнул он на кучку бубен. Он улыбался, потому что знал моё название. А сейчас просто хотел ещё раз его услышать.

— Это — печеньки, — важно сказала я, потому что знала, как ему нравится и название, и тон, которым я говорю.

— А какая самая любимая? — неожиданно спросил он.

— Вот эта, — ни секунды не раздумывая ответила я и ткнула пальцем в пики. — А что ты лепишь?

— Ты уже спрашивала. А почему пики?

— А это не пики, а чёрные сердечки. А ты не ответил потому что в первый раз.

Юрик поставил на край стола фигурку и посмотрел на меня.

Эту фигурку потом мама долго хранила в шкафу. Садко — богатый гость, немного похожий на Юрика. Пластилина рыжего цвета не бывает, а Юрик не был скульптором, но что-то, самое главное и нужное, он смог передать. Оставалось сорок минут.

— Как думаешь, у него чёрное сердечко? — кивнул Юрик с улыбкой на Садко.

— Конечно! — воскликнула я. — Красивые люди всегда с чёрными сердечками!

Юрик засмеялся, махнул мне рукой, и я мигом подкатилась к его ногам. Он погладил меня по голове. Рука была большая и тёплая.

— Почему ты думаешь, что красивые люди плохие?

Я возмутилась. Вскочила на колени и уставилась на него, и упёрлась руками в бока.

— Чего это красивые люди плохие?! Это кто тебе сказал?!

— Ты! Ты сказала, что красивые люди всегда с чёрными сердечками!

— И что?! Чёрные сердечки значит плохие, что ли?! — я прищурилась, как он, и сказала, как он: — По-твоему, чёрный цвет — плохой?!

Боже, как он смеялся! — изнутри и вовне шёл этот смех, и если изнутри он начинался с гордости, то вовне он попадал уже преображённым любовью и радостью за себя, за свою природу, за торжество жизни.

Мне не дано было понять этого — детей у меня не было. Но на примере знакомцев, которые на протяжении всей моей жизни нещадно драли мою манеру речи и поведения, которые, как мартышки, вечно хватали мои слова и выражения, и только с тем, чтобы иметь наглость ответить мне моими же интонациями, моей же расстановкой слов (и их выбором, кстати!) во фразе, — я знала, как это ошеломляет. Будто смотришь в кривое зеркало. Но Юрик смотрел не в кривое зеркало. Я была его дочерью. Я была его частичкой.

Оставалось тридцать минут.

Я выдержала паузу, хотела продолжить, потому что не было ничего слаще, чем показывать именно ему, как я умна.

— Как ты похожа на маму, — неожиданно сказал он.

Я онемела.

— Никогда, слышишь, никогда её не обижай, — строго сказал он.

— А я и не обижаю! — возмутилась я.

— А кто с качели упал? — возмутился Юрик.

— Ага! А кто с поезда свалился?! — закричала я.

Юрик открыл рот, чтобы ответить, но не ответил. Он бросил в меня Садко, богатого гостя. Я быстро подобрала его и бросила назад. Юрик ловко отклонился в сторону, и Садко, богатый гость, влепился в стену.

— Дочь, ну подними его! — сказал папа.

Я подняла, протянула ему фигурку.

Он молча взял, даже глаз на меня не поднял.

— Я подвёл тебя? — спросил он, всё так же не поднимая глаз.

— Нет, папа, — ответила я, и это была правда.

Времени оставалось в обрез.

Мама позвонила в дверь. И я помчалась открывать. Мама вошла в дом как весна — молодая и душистая. Я забрала у неё пакет и пошла на кухню. Мама, сияя неизвестно кому адресованной улыбкой, глянула на себя в зеркало. Улыбка тут же убежала, и мама пошла в зал. Мама вошла в зал, а через минуту она пришла ко мне на кухню и сказала:

— Иди погуляй.

— Но, мама, — ответила я, роясь в принесённом пакете, — ты что, не видишь, я продукты разбираю!

— Умничка моя, — улыбнулась мама. — Иди погуляй.

Третий раз был бы лишним, и меня сдуло ветром.

Во дворе через минут пятнадцать-двадцать ко мне подошла Нелька. Она сказала, что шла мимо. Она сказала, что забыла что-то купить в магазине. Она сказала, что сегодня, оказывается, обязательно надо поехать к бабе Кате, потому что там дед что-то новенькое сотворил в огороде. Она городила чушь на большой скорости. И я это сразу почуяла, но поскольку тогда не могла с ходу отделять зёрна от плевел, послушно дала себя увести.

Дурацкий бог удалился в райские кущи, сияя своей безумно красивой улыбкой. Он показал наглядно, как надо поступать, чтобы достичь желаемого. Он доказал, что ни возраст, ни статус тех, кто нечаянно попал в радиус действия атомной бомбы, не имеет значения, а следовательно, к рассмотрению не принимается. Он утвердил своё право на существование, забравшись в моё сердечко, подмяв его под себя, окутав собой, а потом бросил. Но не из ненависти или неприязни ко мне, а из любви к маме. Теперь уже неразделённой любви. Дурацкий бог слишком хорошо знал жизнь, чтобы тешить себя обманом, и слишком уважал маму, чтобы запирать на замок. По крайней мере, открыто. Но исподтишка и навеки можно было сделать то, чего ему так хотелось. Так не доставайся же ты никому! — воскликнул один варвар, а второй с ним согласился.

Дурацкий бог выпил волшебную таблетку. Прямо как в американском кино про шпионов. И не надо меня спрашивать, где он ее взял.

Дурацкий бог бросил меня во второй раз.

Дурацкий бог не смог вынести того, что мама его больше не любит.

Блин, я бы тоже не смогла.

Руины, обломки, осколки любви лежали в доме. Они стали частью интерьера. Нужно было просто не натыкаться на них, не спотыкаться о них, и тогда края ран не расходились в стороны. Потребовалось совсем немного времени, чтобы к ним все привыкли. Все, кроме меня.

Я очень чётко помнила один рассказ.

Он и она поругались — навсегда и навеки. Он ушёл играть в футбол. Она пошла по городу бродить и думать. На каком-то перекрёстке ей подмигнул красным глазом светофор, и она помчалась на стадион «Старт». Она стояла, тяжело дыша, на высокой горке, глядя на него, бегающего внизу по полю туда-сюда. Она стояла и ждала. Он внезапно остановился и повернул голову в сторону холма. Он увидел её и сорвался с места, как гоночный заяц. Она полетела вниз. «Не глядя и не разбирая, куда нога ступает в этом беге». Она не помнит, как долетела до его рук. Он не знает, как она оказалась целой и невредимой. На холме росла зелёная трава. Время было ограничено. Они оба задохнулись бы, если бы не поймали друг друга. Они успели.

О, как часто и долго я прописывала эту сцену! как часто видела её перед глазами! И никогда, никогда не была я довольна результатом — слова, на которые я полагалась, слова, любить и уважать которые научил меня Юрик, не передавали всего того, что я видела, когда вспоминала мамин рассказ.

Чуть позже я поняла, почему слова не могут справиться с двумя вещами — с любовью и с идеальной пронзительной любовью. Вот так меня отравили. Я искала любовь и нашла её там, где искать надо было с самого начала. Я есть любовь.

И кто сможет сказать, что я говно, теперь, зная всё? Какой я должна была стать, если не такой, какой стала? Ни капли стыда и ни грамма боли за то светлое, что во мне было да сплыло, я не испытываю. У меня было много — мама. У меня было всё — мама и папа. А потом, как только я распробовала, разжевала первый кусочек этого пирога, у меня осталась только сухая нежная корочка, которую трогать было нельзя, которую надо было беречь как зеницу ока, потому что кроме неё, кроме мамы моей, у меня уже ничего не было и быть не обещалось.

Если бы я была идиоткой, помешанной на морали, заповедях и правилах поведения с себе подобными, я обязательно написала бы роман, в котором старательно изложила бы все факторы моего сложного детства, приведшие к ярко выраженной социопатии.

Я, к счастью, другая. Я — как мой папа.

Мы не оправдываемся и не сожалеем. Мы живём.


— Со мной в палате лежала одна. Плохо говорила по-русски. Молодая такая. Рожать боялась. И так странно за рукава медсестру дёргала, как будто у неё самой руки были испачканы, и она боялась халат испортить.

Когда мама рассказывала, она смотрела обычно в окно, на дерево, находящееся, как это ни странно, в прямой зависимости от маминого настроения, а не от господствующего сезона.

Рожала меня мама долго и упорно. Чуть позже в родзал привезли еще одну роженицу. Уж не знаю, кризис в роддоме был или как, но это были двойные роды. Правда, роженицами занимались два набора акушерок и врачей — по одному на каждую. Мама отстрелялась первой. И, уже прижимая меня к себе, мама услышала вопль. Она сказала, вопль был страшный. Акушерка бросила взгляд через плечо и быстро подвинулась так, чтобы своим телом закрыть от моей мамы то, что кричало. Но мама всё равно успела увидеть.

У младенца, родившегося после меня, было две головы. Так с первого взгляда показалось маме. Потом, вспоминая, она пыталась это объяснить, ведь картинка периодически всплывала перед её глазами. Но объяснения так и не нашлось. А увидела она младенца с головой положенного размера — одна голова, одна шея. Только немного левее родничка на голове была огромная шишка, очень похожая на ещё одну головёнку, которая, не утерпев, вылезла-таки наружу, чтобы посмотреть на мир. Мама сказала, что крики той несчастной матери звенели сутки в роддоме. Она просила унести, унести это, даже тогда, когда это уже унесли.

Моя же мама, прижимая к себе свою ненаглядную Марго, думала, гадала и истово молилась, чтобы это не было относящимся к ней и к её ребёнку событием, чтобы это не было предназначенным нам знаком и вестником беды. Позже, когда ненаглядная Марго начала проявлять свой недюжинный ум и мускулистую гибкую фантазию, мама стала рассматривать этот роддомовский знак иначе.

И только когда мне исполнилось двадцать два (две самостоятельно снятые короткометражки и куча всякого написанного), мама рассказала мне про знамение: по мнению мамы, теперь уже толковалось оно просто — я умнее умных, у меня в одной голове ума на двоих.

— Когда ты родилась, все деревья были в цвету. Было жарко. Лёлька, твоя тетя, приехала ко мне в роддом в лёгкой кофточке. А я куталась в халат. А вот когда выписывали, шёл снег. Так вот…

«Так вот…» — мама не захотела закончить фразу.

Да и не надо было.

Так вот и в жизни — в моей конкретно жизни.

Цветы на деревьях может прибить снег. Весна может ворваться без предупреждения с летней жарой в обнимку. Дети в шесть лет могут выпить пол-литра водки. Младенцы с двумя головами живут два часа ровно. А Марго с одной головой на целую вечность дольше.

На страницу:
4 из 5