
Полная версия
ЦЕМЕССКАЯ БЕЗДНА
Но плацдарм жил. В первую ночь высадилось немногим больше сотни; к утру четвёртого февраля к ним пробились ещё два отряда — мокрые, злые, с трофейными автоматами и одной сорокапяткой, которую тащили на руках. Теперь на пятачке было около восьмисот человек — восемьсот сердец, колотившихся в унисон с одним-единственным словом: выстоять.
Егор выпрямился, положил лопату на край ямы и потёр ладони — в мозолях, в трещинах. Набрал ком мёрзлого снега, растёр по лицу — не оттого, что хотел умыться, а чтобы почувствовать хоть что-то, кроме холода.
— Ничего, Миша, — сказал он. — Отвоюем. Пядь за пядью. Как дед говорил: у кого якорь в груди — того ничто не выманит.
— Хороший у тебя дед был, — Байда хмыкнул в темноту. — Только якорь у меня, наверно, не в груди, а в заднице.
Егор тихо засмеялся. Смеется человек в окопе не от веселья — от того, что нельзя разреветься. Он вспомнил, как они смеялись с Ниной в тесной кухоньке на улице Садовой, когда за окном шёл первый военный дождь, и как обещал ей вернуться. Он всегда возвращался.
Он снова взял лопату. Где-то в тумане, над водой, крикнула ночная птица — тревожно, не по-зимнему, — и он на мгновение замер, прислушиваясь. Птица крикнула ещё раз и замолчала, словно чего-то испугалась. Или кого-то.
— Слышал? — спросил он.
— Чего? — Байда тоже замер.
— Птица. Как будто её кто-то спугнул.
Туман за их спинами, над бухтой, был густой, молочный. Он поднимался от воды столбами, и в его глубине что-то тускло мерцало. Егор не мог отвести глаз — море, казалось, смотрит на них в ответ. Смотрит и ждёт.
— Никого там, — сказал Байда, но голос у него стал другим. — Это волна.
Егор перекрестился — не от веры, а от старой привычки, доставшейся от матери, — и вернулся к яме.
Новый день на плацдарме начинался так же, как все прочие: с холода, с мокрой земли и с работы, от которой нельзя отказаться.
Кровь в каменной крошке
Командовал плацдармом майор Волков. Он не ходил — он топал. Не говорил — рубил фразы коротко и в сухую. Голос низкий, с ржавой хрипотцой: когда майор командовал, казалось, рядом падает дерево.
Егор застал его на рассвете пятого февраля у входа в штабную землянку — майор стоял, широко расставив ноги, над картой на патронном ящике. Свеча в гильзе коптила.
— Ветров, — майор не поднял головы, но узнал по шагам. — Разведкой больше не занимаешься. Всю артелию в окопы, я сказал. Завтра по высотам немцы вдарят.
— Мои ребята — не окопная пехота, товарищ майор. Разведчики.
Волков поднял голову. Глаза светлые, холодные, смотрели прямо сквозь человека.
— А я не спрашивал, Ветров, разведчик ты или валенок. У меня на пятачке восемьсот душ. И все они завтра могут стать мясом, если мы не сядем покрепче. Земля не ждёт, когда у разведчика настроение будет хорошее. Ступай. Будет дело по тебе — кликну.
Он снова уткнулся в карту, и разговор был кончен. Егор постоял мгновение, глядя на этот широкий затылок, на заплату на шинели у локтя, — и что-то дрогнуло у него внутри. Не обида. Уважение, смешанное с горечью.
К полудню немцы действительно пошли на высоты.
Они шли не лентой, как в старых фильмах, а короткими перебежками, уверенно, прикрывая друг друга огнём. С высот били миномёты, и земля подбрасывала каменную крошку, секущую лица и оставляющую на полушубках дымящиеся точки — будто плацдарм метили клеймом, загодя.
Егор лежал за грудой камней на левом фланге, сжимая трофейный автомат. Рядом — Миша Байда. Дальше — человек десять его разведчиков: бородатые, злые, давно не мытые, серые, как эта земля.
— Не лезь вперёд, лейтенант, — сказал Байда. — Ты мне нужен живьём. Плацдарм башкой держат дурные, а ты у нас умный.
— Заткнись, — Егор улыбнулся и клацнул затвором. — Пошли.
Немцы поднялись на гребень первой высоты — неуклюжие фигуры в полушубках, с касками, блестящими мокрым снегом. Егору почудилось, что они идут молча, как во сне. Будто не солдаты, а тени, поднявшиеся из той мёрзлой земли, которую он копал этой ночью.
— Огонь! — заорал он, и его голос показался ему чужим.
Мир развалился на звуки: хлопки выстрелов, рвущиеся мины, вой осколков. Егор стрелял, не слыша себя, — только фигуры, падающие в снегу и снова поднимающиеся из-за камней, как море из тумана.
Бой шёл дотемна. Снег под высотами стал чёрным от пороха и багровых пятен, мёрзших на глазах. Немцы отошли — не побежали, отошли в порядке, забрав раненых.
Егор сидел на камне, тяжело дыша, и смотрел на свои руки. Они дрожали — мелко, предательски, — но это была не дрожь страха.
Подошёл парторг — невысокий, сухой, в поношенной шинели. Лицо сельского учителя — доброе, с морщинками у глаз, — но сейчас смотрело жёстко, без жалости.
— Стоим, — сказал он, опускаясь рядом. — Отстояли.
— Отстояли, — повторил Егор. — Только это первый день. Их там в городе сколько — думаешь, они отступят от одной высотки?
Парторг помолчал, глядя на море. Туман у бухты снова сгущался, и в его глубине что-то тускло мерцало зелёным.
— Не отступят, — согласился он. — Но и мы не отступим. Плацдарм держим ради города. Ради живых в нём. Ты местный, должен понимать лучше басурман, ради чего мы тут.
Егору захотелось сказать ему про Нину, про улицу Садовую, про то, как обещал вернуться. Но не сказал. Слова в окопе — слабость, а слабость здесь стоит жизни.
— Понимаю, — сказал он коротко и поймал себя на том, что снова смотрит в туман. Он не знал ещё, что через неделю туман возьмёт их всех за горло.
Туман, который говорит
Ночь на девятое февраля была тихой. Слишком тихой. Немцы за день больше не наступали, только изредка пощёлкивали трассёрами по туману — отчего тишина казалась не даром, а затаившимся зверем.
Егор копался в блиндаже, чтобы занять руки. Над бухтой брёл туман, плотный, молочный, и в нём, как накануне и позавчера, мерцали зелёные огоньки — то ли на воде, то ли под водой, он не мог разобрать.
Он сидел на краю своей ямы, натянув на плечи полушубок, и опять вспомнил деда.
Дед был шапсуг, старый, с лицом, изрезанным, как старая карта, и с глазами цвета морской воды — зелёными, глубокими. Он жил в каменном доме у кромки пляжа и знал море, как знают лишь рождённые с ним рядом. Егору шёл десятый год, и он любил сидеть у деда на коленях, пока тот курил трубку и смотрел на волну.
— Егор, — сказал дед однажды вечером, когда солнце тонуло за бухтой и вода стала ало-чёрной, — запомни. Море не просто вода. Море — живое. И когда оно заговорит — не слушай его, кем бы оно ни звало. Корми его — бросай хлеб, бросай соль в воду, — и оно отстанет. А кто станет слушать — того оно выманит. Понимаешь?
— Деда, а почему оно говорит? — спросил тогда мальчик Егор.
Дед тогда долго молчал. Трубка его тлела в темноте.
— Потому что оно голодное, — сказал он наконец. — Оно наело досыта, ещё когда люди резали друг друга на этих берегах. А теперь снова война. Опять война, Егор. Оно услышало. Оно поднимается. И у кого якорь в груди — того бездна не выманит. Якорь твой, Егор. Не теряй его.
Егор не понимал до конца, что значит «якорь в груди». Он чувствовал только, как от этих слов в груди теплеет и делается тяжело и надёжно. Он носил это чувство сквозь училище, сквозь флот, сквозь первые бои под Севастополем.
Было уже за полночь, когда с поста к левому флангу прибежал запыхавшийся краснофлотец — молоденький, с круглыми от испуга глазами.
— Товарищ лейтенант! — крикнул он шёпотом, будто самый звук мог привлечь беду. — Там на посту... они говорят...
— Кто говорит? — Егор встал, разом стряхнув дремоту.
— Немцы, товарищ лейтенант. Не стреляют. А говорят. Из тумана, прямо из-за воды, голосом... голосом нашим.
Егор прошёл следом за ним к обрыву. Там, у самого края, где галька обрывалась в белую муть прибоя, темнели его разведчики — человек пять, сбившихся в кучу, с оружием на изготовку. Егор не слышал ни одного выстрела.
— Что случилось? — спросил он резко, выходя вперёд.
— Вслушайся, лейтенант, — прошамкал старый комендор — пожилой, однорукий, списанный с эсминца за контузию. Он кивнул в туман. — Слышишь?
Егор прислушался. За шумом прибоя, за свистом ветра, из белой мути доносился голос. Слабый, но отчётливый, близкий, будто говоривший стоял в двух шагах, за пеленой.
— …Егорушка, — звала голос. Голос был женский. Тёплый. До невыносимости знакомый. — Егорушка, это я. Ты чего не идешь? Я жду тебя. Я так жду. Улица Садовая, помнишь? Иди домой, Егорушка. Иди ко мне, согрею.
У Егора замерло сердце. Нина. Это был голос Нины. Он узнал бы его из тысячи — так, как узнают единственный в мире голос, ради которого воюешь. Он шагнул к обрыву. Один шаг. Потом ещё один.
— Лейтенант! — рука комендора лёг на его плечо, тяжёлая, сухая. — Не ходи. Слышишь? Не ходи. Это не она.
— Это она, — прошептал Егор, и голос его дрогнул. — Я знаю её голос. Это она.
— Она в городе, лейтенант. За водой. Что ей тут делать? Есть голос живой, а есть голос-обманка. Дед твой, чай, говаривал — не слушай, когда море заговорит. Вот оно и заговорило. Твоим голосом, чтоб ты верней пошёл.
Голос в тумане снова позвал, теперь тише, устало, с такой тоской, что у Егора подкосились колени:
— …я жду тебя… так жду… иди домой…
Егор стоял на самом краю, смотрел в белую муть, и в груди его якорь качался, тянул к воде, к голосу, к Нине. Рациональная часть кричала: это морок. Другая молчала, но тянула сильнее любой логики.
Он глубоко вздохнул, разжал кулак — на ладони лежала щепоть соли, которую он с самого утра носил в кармане. Он шагнул к кромке, размахнулся и бросил соль в туман, туда, откуда тянулся голос. Соль упала в воду, и в тот же миг голос оборвался — точно и не было его. Тишина над бухтой стала плотной, давящей, и в ней слышно было только, как хлюпает волна по гальке.
— Корми его, — прошептал Егор, вспоминая деда. — Не слушай. Корми. Соль — тоже еда для него.
В тумане, за кромкой воды, что-то долго молчало. А потом, очень далеко, слабым и уже нечеловеческим вздохом донеслось:
— …ты не уйдёшь, Егорушка. Никто не уйдёт. Море всех помнит…
И всё стихло. Разведчики стояли неподвижно. Комендор стащил шапку и перекрестился — неловко, одной рукой.
— То-то же, — сказал он сипло. — Корми его, якорный ты мой. Корми, чтоб не голодное было.
Егор молча смотрел на чернеющую воду. И впервые за всю войну ему стало страшно — не за себя, а за то, что море научилось говорить голосом Нины.
Новые люди и старая земля
К одиннадцатому февраля плацдарм напоминал муравейник под мокрым одеялом тумана. Люди копали, таскали брёвна, строили дзоты; от порта подходили новые катера с подкреплением, и каждый вечер пятачок вгрызался в мёрзлую землю ещё на сотню шагов.
Прибывали разные: две роты морской пехоты — бородатые, в тельняшках; сапёры с миноискателями; связисты с рацией, которую тащили вчетвером, потому что на переправе ящик угодил в воду.
А ещё пришёл Саид.
Егор увидел его издалека — высокая фигура в длинной шинели, чёрные волосы, слишком чёрные для этой серой земли. Саид шёл по гальке легко, походкой человека, привыкшего к горам, и нёс санитарную сумку с выцветшим красным крестом.
— Брат, — сказал Саид, подходя, и протянул руку.
Егор сжал её, ощутил тёплую, сухую ладонь, от которой пахло йодом и табаком.
— Ты как здесь? — спросил Егор. — Ты же санинструктор флотилии. Ты на корабле должен быть.
— Народ у нас на корабле сытый, — Саид улыбнулся, и в улыбке его было что-то от солнечного света, чуждого этой земле. — А тут, говорят, раненых много. Я попросился. Ты же знаешь — я на горы смотрел, когда надо было на море идти.
Они стояли на гальке, и сходство их было и роднящим, и странным: Егор — светлый, сероглазый, вылитый русский отец; Саид — тёмный, зелёноглазый, шапсуг по отцу. Две половины одного целого, две крови одного деда.
— Мать знает? — спросил Саид тихо.
Егор перевёл взгляд на город, на белую темноту за водой.
— Знает, что я воюю. Не знает, что я тут. И про Нину... — Он осекся. — Про Нину я ничего не знаю с ноября. Молчит связь.
Саид положил руку ему на плечо.
— Она жива, брат. Я знаю. У нас так: чья-то кровь себя не выдаст. Если б её не стало, ты бы почувствовал. А ты стоишь — значит, она живёт.
Егор не ответил. Он смотрел на воду, и в груди его, у самого якоря, кто-то повторил голосом деда: «Море всех помнит». Он постарался прогнать это. Не сейчас.
Днём они с Саидом обошли весь плацдарм. Саид осматривал раненых — молча вытаскивая осколки, накладывая шины, отдирая примёрзшие бинты. Его пальцы были твёрдые, бережные, и под ними люди успокаивались прежде, чем он открывал рот.
— Тяжело у тебя тут, брат, — сказал Саид, когда они уселись перекурить на краю свежеотрытой траншеи. — Земля злая. Я таких, как эта, в горах не видел. Там камень честный — либо пускает, либо нет. А эта — мягкая, сырая, а внутри ледышка. Гнильё под ней.
— Она не гнилая, Саид. Она мёрзлая от войны. От войны и земля мерзнёт, ты не знал?
— Знаешь, странно, — Саид задумчиво посмотрел на море. — Вчера ночью, на перевязке, боец из твоей разведки, рыжий такой...
— Байда.
— Байда. Он сказал: «Ты, санчасть, не слушай это». Я спрашиваю: что — это? А он: «Море, говорит, тут говорит. Голосом матери, голосом жены. Соли, говорит, кинь в воду, и оно отстанет». — Саид поднял на брата глаза. — Ты мне, Егор, скажи словами, что он имел в виду.
Егор долго смотрел на загибающуюся волну. Он не знал, как объяснить брату то, во что сам верил наполовину.
— Раньше я бы сказал: бред, психологическая нагрузка. — Он погасил цигарку о камень. — А теперь... не знаю. Слышал я его, Саид. Ночью. Слышал голос, которого быть не может. Нины голос. Стояла у самой воды, звала домой.
Саид молчал долго. Потом качнул головой — медленно, как качал, бывало, дед, глядя на прибой.
— Дед говорил, море умеет говорить. Я всегда думал — сказки для внуков. — Он провёл ладонью по волосам. — А теперь, брат, я думаю иначе. Земля тут мёрзлая не просто от холода. Она от чего-то другого мёрзнет. От того, что под ней лежит и ждёт.
Он не договорил, но Егор понял. Он и сам это чувствовал — спиной, затылком, той частью тела, которая была старше его. Эта земля его не любила. Терпела пока, до поры.
Смерть майора
Ночь на двенадцатое февраля выдалась сухая и лютая. Мороз жатый до хруста, снег скрипел под сапогами, и туман, отступивший было днём, к ночи снова наполз от бухты.
Немцы пошли на прорыв в третьем часу ночи. Они накопились за высотами молча и ударили сразу тремя колоннами — во фланги и в центр, где оборону держали сводные роты.
Бой начался внезапно и сразу стал жестоким. Не было вступительной перестрелки — был взрыв гранат, крики, режущий автоматный прибой, чернота, распоротая трассёрами, и фигуры, сталкивающиеся в каменной крошке.
Егор дрался на правом фланге. Он стрелял, менял магазины, бил прикладом, и тело двигалось само, отдельно от сознания.
Он не знал, сколько шёл этот ад. Может, час. Может, три. Он знал только, что немцы начали отходить — сначала крадучись, потом бегом — и что плацдарм выстоял. Опять выстоял.
— Майора! — хриплый голос рванулся из темноты, перекрыл гул отходящего боя. — Майора ранило! Нашим!! Майора!!!
Егор рванул туда через каменную крошку, через тела. Майор лежал в узкой траншее у центрального узла обороны — широкий, распластанный, в насквозь тёмной шинели. Возле него уже склонился Саид, разрывая бинты, и руки его, всегда спокойные, двигались с лихорадочной скоростью.
— Стой, — сказал майор, когда Егор опустился рядом. — Не то... Стой и слушай. Времени нет.
В голосе майора не было боли. Была только странная, пугающая ясность — та, какую даёт человеку смерть, когда снимает с него всё лишнее и оставляет суть.
— Ветров, — майор прокашлялся, и в кашле его была кровь, — скажу тебе, потому что мне больше некому. Ты местный. Ты слышал, что они, — он чуть повёл головой в сторону бухты, — слышали.
— Товарищ майор, — Егор взял его холодную руку, — не говорите.
— Молчи. — Майор сжал пальцы с неожиданной силой. — Плацдарм надо держать. Не ради высот этих каменных. А ради города. За этим берегом — Новороссийск. В нём люди наши, живые. Если уйдём с пятачка — город не взять. А город не взять — всё зря.
Он замолчал, переводя дыхание. Саид что-то делал с его боком, пахло йодом, но Егор видел только мутнеющие глаза майора.
— А про море. — Майор заговорил чуть слышно. — Это не призрак, Ветров. Это сила нашего берега. Наша. Оно голодное, потому что война его кормит. Сытое море сторожит своё, дом стережёт. Голодное — душит всех подряд, и своих, и чужих. Надо его накормить. Не кровью — от крови оно злее. Солью его, хлебом накорми. Понял, что я тебе говорю?
— Понял, товарищ майор. — Егор стиснул его руку. — Накормим. Держим плацдарм. Город возьмём.
— Верно, — майор почти улыбнулся; улыбка на бледном, залитом кровью лице вышла страшной, но настоящей. — Возьмём. Ты скажешь Нине... — Он кашлянул. — То есть моей Нине не скажешь, у меня Ефросиньей звать, старая карга... — Он слабо хохотнул. — А ты, парень, двинься ей. Домой добейся. Я тебе приказ: дожить. Мне недолго осталось, а ты — живи.
Он замолчал навсегда. Рука его, сжимавшая ладонь Егора, обмякла, пальцы разжались, и тяжёлая мёртвая кисть упала на борт шинели. Глаза были открыты, смотрели в бухту, в туман, откуда тянулся голос, — но видели уже другое.
Саид, держа его запястье, щупал пульс, которого не было. Потом медленно, бережно закрыл майору глаза и положил руки на его грудь.
— Нет пульса, — сказал он ровно, без дрожи. Только глаза его, зелёные, повлажнели, как вода.
Егор не вставал. Он держал мёртвую руку майора и смотрел на бухту, где в глубине тумана снова что-то тускло и зелёно мерцало. Его слова остались — как якорь, вколоченный в середину мёрзлой земли.
Рядом всхлипывал кто-то из новеньких. Парторг снял фуражку и стоял над телом.
— Отвоевал майор, — сказал он глухо. — Царствие ему морское.
Егор поднялся. Колени его дрожали — не от усталости.
— Хоронить его надо, — сказал он. — Здесь, на мысе. Лицом к морю. Он нам город доверил. Пусть смотрит, как мы его отнимаем.
Могила на мысу
Хоронили майора Волкова в мёрзлую землю на рассвете тринадцатого февраля. Земля не хотела принимать его — стучала лопатой, как колокол по железу, — но люди вгрызлись в неё.
Могилу вырыли на мысу, на выдающейся в бухту каменной кости, откуда в ясную погоду видно было весь Новороссийск. Сегодня города не было видно: туман лежал на воде белой коркой, только зелёное мерцание в глубине поднималось и опадало, будто кто-то огромный дышал под волной.
Гроб сколотили из ящиков из-под патронов — другой доски на плацдарме не было. В гроб положили его шинель, отчищенную от крови, и скреплённые на груди руки. Кто-то из новеньких положил на грудь алую гвоздику — откуда она взялась, никто не понял, но спросить не решился.
Егор стоял у края могилы. Командовать плацдармом он принял молча, без приказа — потому что так было нужно, а разведчики, глядя, как он выходит вперёд, становились за ним, как люди за тем, в ком почувствовали якорь.
— Товарищи, — сказал Егор. Голос его был хриплый, но не сорвался. — Мы хороним командира. Майора Волкова. Он вёл нас сюда и велел не уходить. Плацдарм держим ради города. Город наш, товарищи. За той водой. В нём наши матери, наши жёны, наши дети. Пока мы стоим здесь — они живут. Уйдём — нет. Я присягу давал ему, а он — вам всем. Так вот, я её держу. Плацдарм не оставим.
Он помолчал, глядя в белую муть за водой. Потом достал горсть соли — той самой, что носил с ночи, — и, размахнувшись, бросил её в туман, в зелёное мерцание.
— Ешь, — сказал он тихо, но в тишине над плацдармом его расслышали все. — Ешь, море. Кормлю тебя. Соль тебе, хлеб тебе. А своих не тронь. Сторожи нас, как деды сторожили. Мы на своей земле. Ешь, стереги.
Зелёное мерцание в глубине бухты медленно погасло — будто кто-то огромный, засыпая, закрыл глаз. Туман начал расходиться, и впервые за неделю над плацдармом проступила черта берега — и за ней, далеко, силуэт города.
Егор вернулся к могиле. Люди опустили гроб на скрещённых жгутах из парашютного шёлка. Гроб лёг в яму. Первой горстью мёрзлой земли майора засыпал Егор, второй — парторг, третий — Саид.
Когда могилу заровняли и поставили крест из двух скрещённых досок, Егор последним остался у мёрзлой могилы — лицом к морю, к городу, и в груди его якорь стоял твёрдо, неподвижно, как никогда.
— Спи, майор, — сказал он. — Город возьмём. Не подведу.
Ветер с бухты тронул его небритые скулы, и Егору на мгновение показалось, что он отвечает ему тёплым дыханием.
Он повернулся и пошёл к своим — к разведчикам, к парторгу, к новеньким, смотревшим на него с той верой, какую люди отдают тем, в ком встретили якорь. Плацдарм жил. Город за водой жил. И море, накормленное солью, спало теперь, сторожа их, — или думало.
Часовой, которого не было
Через сутки после похорон майора, в ночь на четырнадцатое февраля, с плацдарма исчез часовой.
Его звали Володя Шестаков, восемнадцать лет, из-под Астрахани. Он стоял на краю обрыва, на кромке гальки, и должен был сменяться в четыре утра. Сменщик пришёл — и не нашёл его: винтовка стояла у валуна, каска лежала на снегу. А самого Володи не было.
Его искали в тумане, обшарили кусты, гальку, ямы. Но земля, мёрзлая и злая, не отдавала его. Следов на снегу не было. Вообще никаких. Будто парня стёрли с земли, не оставив ни отпечатка сапога, ни царапины.
— Ну как? — спросил Егор, подходя к группе у обрыва.
— Сгинул, лейтенант, — ответил старшина, разводя руками. — Как сквозь землю. Винтовку вот нашёл, каску. А его — нет. И следов нет. Не утонул — не на этой гребаной воде.
Егор подошёл к кромке, нагнулся, посмотрел на воду. Она была тёмная, полная тусклого зелёного света — того самого, что мерцал все эти ночи. И ему почудилось, что что-то белое лежит там, на дне, тихое и неподвижное, как брошенная одежда.
— Кто-нибудь слышал что-нибудь ночью? — спросил он, не поднимая головы.
Молчание. Потом однорукий комендор, кашлянув, шагнул вперёд.
— Я слышал, лейтенант. Часа в два. Меня в туалет потянуло, я и вышел. Стою, справляю малую нужду, а из тумана голос. Тоненький так, вроде команда: «Стой, кто идёт?». Я думаю — наш часовой. Прислушался. А голос этот не с берега. Из воды. Из самой бухты, из глубины. И — слышу — шаги. Мокрые такие, шлёпающие, по гальке от воды к берегу. А потом — тишина. И всё.
Он замолчал. Лицо его было неподвижным, и только рука, оставшаяся ему, мелко подрагивала.
— И больше никто ничего не слышал? — спросил Егор, обводя взглядом толпу.
Бойцы молчали, отводили глаза. Но кто-то всё же, не выдержав, буркнул за спинами:
— А чё тут слушать-то, лейтенант. Это море, оно и есть. Море наше, солью накормленное. Да не то оно ест, что вы думаете.
— Помолчи, — оборвал его парторг. — Неча панику наводить.
— Какая тут паника, — ответил голос из тени. — Тут чё-то другое. Тёмное.
Егор выпрямился. Он смотрел на воду, на зелёное мерцание в глубине, и в груди его, у самого якоря, снова что-то дрогнуло — холодное, древнее, голодное. Вспомнил деда: «Море всех помнит». Вспомнил майора: «Сытое море сторожит своё». Вспомнил, как вчера у могилы бросил в воду соль, и как зелёное мерцание пог
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.









