ЦЕМЕССКАЯ БЕЗДНА
ЦЕМЕССКАЯ БЕЗДНА

Полная версия

ЦЕМЕССКАЯ БЕЗДНА

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Егор нашёл Нину у станции. Она стояла на ступеньках, бледная, в пыльном платье, и когда увидела его — рванулась к нему так, что он едва устоял на ногах.

— Ты цел, — она вцепилась в него, в голосе — не вопрос, а молитва. — Ты цел, ты цел, ты цел.

— Цел, — он гладил её по волосам, запылённым, жёстким. — Цел, Нина. Я же тебе говорил: меня море не берёт, я для него слишком солёный.

— Не смей так больше говорить! — она ударила его кулаком в грудь, беззлобно, отчаянно. — Не смей. Соль твоя — это я.

И Егор подумал: вот оно. Вот то самое слово, которое дед велел носить в груди. Якорь. Она — якорь. Пока она здесь, пока она ждёт, пока он слышит её голос — никакая бездна его не выманит.

Продолжение бомбёжек: июль

Июль стал месяцем, когда город привык к смерти. Это не значит, что он смирился, — нет, город не смирялся никогда, но он научился жить рядом со смертью, как живут рядом с тяжёлым соседом: знаешь, что он тут, знаешь, что может постучать в любую минуту, и всё равно продолжаешь варить борщ, выбивать половики, поливать герань на подоконнике.

Бомбили теперь каждую ночь. Немецкая авиация била по порту, по элеватору, по железнодорожной станции, по цемзаводам. Иногда — по жилым кварталам, чтобы запугать. Запугать не получалось: новороссийцы были народом упрямым, южным, привычным к штормам и боре, и бомбы воспринимали как ещё одну стихию — страшную, но не последнюю.

Егору казалось, что он живёт в двух мирах сразу. Днём — обычная жизнь: служба, ремонт моторов, вахты, скудный обед в столовой, письма от Нины, которые приходили через знакомых. Ночью — война: вылеты на «морском охотнике», дозоры, перехваты, иногда — перестрелки с быстроходными немецкими катерами, которые пытались ставить мины у входа в бухту.

Он привык к тому, что море может быть врагом. Он привык к тому, что небо может быть врагом. Он не привык только к одному — к тому, что город, его город, его улица, его дом, его Нина — всё это может стать чужим, может оказаться по ту сторону линии, которую он не имеет права пересечь.

— Егор, — говорила Нина, когда они встречались у станции, урывками, в свободные минуты, — ты не бойся за меня. Я сильная. Я, знаешь, какая сильная? Я, если надо, и без воды проживу три дня. И без еды. А вот без тебя — не могу. Поэтому ты, когда там плаваешь, ты меня с собой мысленно таскай. Мне так спокойнее.

— Таскаю, — отвечал он. — Ты у меня в левом кармане, под сердцем. Вместе с якорем.

Она смеялась — коротко, светло, как умела только она, — и Егору казалось, что даже в этом городе, даже в этом июле, даже в этой войне есть что-то, что не умирает. Есть что-то, ради чего стоит жить.

Август: город готовится

Август тысяча девятьсот сорок второго года был для Новороссийска месяцем, когда воздух стал густым, как перед грозой. Война, которая два месяца назад казалась далёкой и почти нереальной — где-то там, за Ростовом, за Доном, за горизонтом, — вдруг перестала быть новостью и стала бытом. Её приметы были везде: в приказах на доске объявлений, в очередях за керосином, в лицах людей, которые перестали улыбаться без повода.

По улицам непрерывно шли войска. Пехота — в пыльных гимнастёрках, с винтовками наперевес, с котомками за спиной — уходила на северо-восток, к перевалам. Артиллерия тащилась на конной тяге, скрипя осями, и лошади — худые, измотанные — шли, понурив головы, как будто понимали, куда их ведут. Навстречу войскам тянулись беженцы: старики с тележками, женщины с детьми, девочки с узелками, в которых было всё их имущество. Они шли к морю, к причалам, надеясь уйти морем, но море тоже закрывалось: порт работал только ночью, под бомбами.

Егору было двадцать шесть лет. Он родился в этом городе, в доме с белеными стенами на улице, которая спускалась к бухте, и знал здесь каждую собаку, каждую калитку, каждую трещину в асфальте. Он вырос на цементной пыли — его отец работал на «Октябре», мельником в помольном цехе, — и на морской соли: с четырнадцати лет он бегал на причал, смотрел, как грузят пароходы, и мечтал о море. Мечта сбылась: он кончил мореходку, ходил третьим помощником на сухогрузах, потом его взяли в военно-морскую базу, на «морских охотников».

Он не был героем. Он был моряком. Для него это означало одно и то же.

В августе его разведгруппу — шесть человек, все из местных, все знающие берег как свои пять пальцев — перебросили на восточный берег Цемесской бухты. Задача была простая и страшная: если немцы подойдут к городу, группа останется на западном берегу, за линией фронта, чтобы вести наблюдение, передавать разведданные и — если повезёт — наводить огонь.

— Это не геройство, — сказал Егору комиссар, пожилой полковник Лебедев, когда подписывал ему предписание. — Это работа. Самая грязная и самая нужная. Герои — те, кто держит переднюю линию. А вы будете теми, кто смотрит. Помни, Ветров: на войне смотреть — это тоже воевать. Иногда — дороже, чем стрелять.

— Есть смотреть, — сказал Егор.

Он не спрашивал, что будет с Ниной. Он знал, что она не уйдёт. Она сказала: «Я останусь. Здесь моя мама, моя бабушка, мои соседи». И он не стал её уговаривать, потому что понимал: у каждого свой якорь. У него — бухта. У неё — город.

Они попрощались на углу, у разбитой кондитерской, от которой пахло горелым сахаром. Нина сунула ему в карман бушлата узелок — сухари, сало, два куска сахара — и сказала:

— Ты это, Егор. Если совсем будет страшно — ты вспомни, как я тебя жду. Я буду ждать. Я такая, я не умею иначе.

— Я помню, — сказал он. — Я всё помню.

И ушёл, не оглядываясь, потому что если бы он оглянулся — он бы не ушёл. А уйти было надо. Война не спрашивала, кто ты есть. Она спрашивала, что ты умеешь.

Разведшкола: октябрь

Геленджик, куда перебросили базу, встретил его запахом хвои, мокрой земли и йода. Город жил войной — он стал той чашей, в которую ссыпали всё: раненых, беженцев, десантников, моряков, штабы, госпитали, аэродромы. Каждая гостиница была госпиталем, каждый санаторий — казармой, каждая бухта — причалом.

Егор попал в разведшколу. Это была не школа, конечно, — так, сборная землянка на склоне, где старые разведчики, прошедшие Керчь и Феодосию, за две недели вкладывали в головы новичков то, что сами узнавали годами.

— Запомните, — говорил им инструктор, капитан с перебитым носом и тихим голосом, — на той стороне у вас нет друзей. Ни одного. Даже те, кто выглядит как свои, улыбается как свои, плачет как свои — могут оказаться чужими. Война — это фильтр. Она отсеивает слабых, но пропускает гнилых. Поэтому: не верь никому, кроме себя и того, кто с тобой в одной связке. И если сомневаешься — лучше не верь. Недоверие на войне — это не грех. Это жизнь.

Его учили читать следы, считать батареи по вспышкам, определять расстояние по звуку выстрела, ходить по ночному лесу, не ломая веток, плавать в одежде, нырять с полной выкладкой, работать с рацией, с ножом, с дубиной, с голыми руками.

— Всё это, — говорил капитан, — вы забудете, когда рядом начнут стрелять. Забудете, я вам гарантирую. Поэтому мы вам вбиваем это в подкорку не для того, чтобы вы помнили, а для того, чтобы вы делали, когда забудете. Руки помнят дольше головы.

Егор учился. Он был не самым быстрым, не самым сильным, не самым метким — но он был самым «береговым». Он чувствовал землю, как чувствуют её звери: по запаху, по влажности, по тому, как она пружинит под ногой. Он знал, где можно спрятаться, где есть вода, где ветер дует так, что звук уходит в море. Это ценилось дороже меткости.

— Ты, Ветров, — говорил капитан, — как камбала: на берегу неуклюжий, а в своём деле — рыба. Ладно. Будешь старшим. Веди группу.

И Егор вёл группу.

Сентябрь: падение

Седьмого сентября сорок второго года немцы вошли в Новороссийск.

Егор узнал об этом на третьи сутки, из перехваченной радиограммы, которую принёс связной. Он сидел в землянке на восточном берегу, у мыса Пенай, смотрел через бухту на дым, который поднимался над городом — чёрный, густой, как будто горела сама земля, — и слушал, как где-то за водой, среди разрывов, умирает его город.

Он не плакал. Моряки не плачут — они стискивают зубы и смотрят. Он смотрел, как горит элеватор — тот самый, чёрный скелет, который они видели в июне, теперь догорал окончательно. Смотрел, как над портом встают столбы дыма. Смотрел, как в небе кружат самолёты с крестами на крыльях — хищные, деловитые, как осы над падалью.

— Новороссийск пал, — сказал он своим разведчикам, когда вернулся в землянку. — Теперь мы — та сторона. Работаем.

Работа была такой, какой её описывали старые разведчики: грязной, изматывающей, смертельно опасной и — странное дело — почти незаметной. Они выходили ночами на лодках к занятому берегу, высаживались в балках, ползли по мокрой траве, слушали, считали, запоминали. Они смотрели, как немцы укрепляют оборону: как на Маркотхском хребте растут доты, как у порта встают батареи, как по улицам — их улицам! — маршируют чужие сапоги.

Однажды, в конце сентября, Егор лёг в засаде над городом и смотрел в бинокль на свою улицу. Дом стоял цел — только крыша была тронута пожаром, и одно окно выбито. У калитки стоял немецкий часовой, курил, глядя на море. Егор смотрел на свой дом, на чужого солдата у своей калитки, и в груди у него поднималось что-то тяжёлое, горячее, как расплавленный свинец.

«Я вернусь», — сказал он про себя. «Я вернусь, и мы посадим яблоню».

Октябрь: элеватор

В октябре сорок второго в Новороссийске случилось то, о чём Егор узнал много позже, уже зимой, от партизан, и что он потом не мог забыть до конца жизни.

Немцы, войдя в город, начали «зачистку». Людей, которых считали неблагонадёжными, — коммунистов, евреев, работников советских учреждений, просто тех, кто попал под руку, — сгоняли к элеватору. Элеватор стоял чёрный, выгоревший изнутри, с провалившимися перекрытиями, и в его подвалах ещё пахло горелым зерном.

Их расстреливали там, у элеватора, в подвалах, у портовых стен. Сбрасывали в ямы, которые они же и копали. Город, который в июне плакал от бомб, теперь кричал от расстрелов — но крики эти не доносились через бухту, потому что ветер дул с моря, и море, как всегда, ничего не рассказывало.

Нина выжила.

Она потом рассказывала Егору — уже после войны, когда они сидели на веранде и пили чай с мёдом, — как это было. Она была на станции, когда началась зачистка. Связь оборвалась, станцию закрыли, и она ушла в подвал к соседям, к старухе бабе Шуре, у которой в подвале был схрон — картошка, капуста, три банки варенья. Она просидела там три недели, выходя только по ночам, по нужде и за водой, и всё это время слушала, как по улице ходят сапоги, как стреляют где-то рядом, как плачет город.

— Я думала, — рассказывала она, — что я умру от страха. Не от пули — от страха. Страх — он хуже пули. Пуля — она раз, и всё. А страх — он живёт в тебе, как червь, и точит, и точит. Я сидела в темноте и боялась каждого звука. А потом я вспомнила тебя. Вспомнила, что ты сказал: у меня якорь. И мне стало легче. Не потому, что я перестала бояться. Потому, что я поняла: если я умру — то с якорем. А с якорем не страшно.

Нина выжила. Она осталась в городе, в оккупации, и стала тем, кем обещала стать: связной подполья. Она передавала записки, спрятанные в хлебе, в вёдрах, в детских куклах. Она слушала — и рассказывала другим. Потому что, как она говорила, у кого уши — тот уже воюет.

Ноябрь: туман над Дообом

В ноябре сорок второго разведгруппу Егора перебросили на мыс Дооб — тот самый, где в июне он видел белый туман. Зима на побережье была странная: днём — мокрый снег, ночью — туман, густой, молочный, стоявший над водой стеной. И именно в этом тумане начали происходить странные вещи.

Первый случай был с катером МО-224, который шёл ночью из Геленджика в Мысхако с грузом — минами и продуктами для партизан. Катер вёл старший лейтенант Крутень — молодой, весёлый, тот самый, что любил повторять: «Моряки отличаются выдержкой». Он вышел в море в одиннадцать вечера, и больше его никто не видел живым.

Его нашли на рассвете у мыса Дооб — катер целый, на плаву, мотор заглох, а на борту — никого. Ни командира, ни матросов, ни груза. Только чайник на камбузе, ещё тёплый, и папироса, докуренная до половины, в пепельнице на мостике.

Комиссия сказала: вероятно, десант немцев, вероятно, захватили, вероятно, увели людей. Но Егор, который осматривал катер вместе с водолазом Мишей Байдой, знал: десанта не было. Следов борьбы не было. Шлюпка была на месте, на корме, принайтовлена. Спасательные круги — на месте.

Байда, старый водолаз, опустился под воду и осмотрел днище катера. Когда он поднялся, лицо у него было такое, что Егор не стал спрашивать. Байда сам сказал, уже на берегу, отряхивая гидрокостюм:

— Егор Михайлович, вы мне, конечно, не поверите. Но я вам доложу. Днище чистое. Ни пробоин, ни царапин. Катер как новенький. Только вот... — он замялся. — На днище, у самого киля, как будто кто-то прилип. Как будто снизу его держали. Понимаете? Как будто его снизу держали за киль и не пускали.

— Кто держал? — спросил Егор.

— Не знаю, — Байда развёл руками. — Не знаю. Но на металле, под краской, — отпечатки. Большие такие, как от ладоней. Только пальцев — больше, чем пять. Я таких отпечатков в жизни не видел. И, если честно, видеть не хочу.

Егор молчал. Он вспомнил деда. Вспомнил: «Когда море заговорит — не слушай. Корми его».

В ту ночь, вернувшись в землянку, он достал из вещмешка горсть соли — он всегда возил её с собой, с того самого разговора с дедом, — и, выйдя к воде, кинул её в море. Три горсти. Соль упала в тёмную воду, растворилась, и Егор постоял, глядя на воду, пока луна не вышла из-за тучи.

— Ешь, — сказал он тихо, обращаясь к темноте. — Ешь и не тронь моих. Мои — с якорями.

Море молчало. Но в ту ночь Егору показалось — или не показалось? — что туман над Дообом стал чуть реже, чуть прозрачнее. Как будто оно услышало. Как будто оно взяло соль — и согласилось ждать.

Вторая история: старый маяк

В декабре у Егора появился напарник — Саид Кашежев, двоюродный брат, тот самый, что обещал передавать дымовые сигналы с горы. Саид пришёл в разведгруппу не по приказу, а по собственному желанию: он был санинструктором, устал от госпиталя и попросился «на ту сторону», поближе к Мысхако, где у него осталась тётка и дедовы ульи.

— Ты зачем сюда? — спросил его Егор, когда братья обнялись у землянки.

— Ты же знаешь, — Саид пожал плечами. — Я обещал. Два дыма — я жив, один — беда, три — я иду к тебе. Договор есть договор. А теперь, смотрю, ты сам сюда собрался — значит, и мне тут место.

— Тут не мёд, — сказал Егор. — Тут смерть.

— Я санинструктор, — Саид улыбнулся одними глазами. — Я смерть, брат, по долгу службы в лицо знаю. Мы с ней на «ты». Пусти меня с собой — я тебе пригожусь. И дедовы слова помнить буду. Ты один не вспомнишь всё, что нужно. А нас двое — вспомним.

Егор смотрел на брата — на его светлые, почти бесцветные глаза, на сухую, как у деда, стать — и понимал, что отказывать бесполезно. Кашежевы, если что решили, — решают навсегда.

— Ладно, — сказал он. — Будешь при группе. Только смотри, Саид: если что не так — я тебя знаешь куда отправлю? В госпиталь обратно. Штопать чужие раны. Понял?

— Понял, — Саид улыбнулся. — Только ты меня, брат, не отправишь. Потому что без меня ты мёд не найдёшь, а без мёда — какой из тебя воин?

Они рассмеялись — впервые за долгие месяцы, по-братски, тепло. И Егору вдруг показалось, что дед, который смотрел на них откуда-то сверху, из тех мест, где нет глаз, тоже улыбнулся.

Старый маяк

Через неделю после прихода Саида у них случилась первая общая история. Вернувшись с ночного выхода, Саид рассказал Егору, что видел во время перехода.

— Мы шли вдоль берега, — рассказывал Саид, — мимо старого маяка, того, что у Дооба, который ещё до революции стоит. И вот, брат, я его видел. Маяк горел.

— Маяк? — Егор непонимающе посмотрел на него. — Какой маяк? Его же ещё немцы погасили, в самом начале. Его и в ту войну не зажигали. Там теперь никого нет.

— А я тебе говорю, — Саид был серьёзен, — горел. Зелёным огнём. Стоял на скале, высокий, и на самой верхушке — зелёный огонь. Как будто кто-то поднялся туда и зажёг. Стоял, горел, а потом раз — и погас. И всё.

Егор молчал. Он вспомнил слова Байды: «Огни под водой. Зелёные, как свечи». Зелёный огонь на маяке. Зелёные огни на дне.

— Больше туда не ходи, — сказал он Саиду. — Не наша это сторона. Маяк — не наша история. Наша история — город. Понял?

— Понял, — Саид кивнул. — Не пойду.

Но Егор видел по его глазам: Саид не понял. Или понял — но по-своему, по-родовому, как понимали всё Кашежевы: не так, как надо было, а так, как велит кровь.

Декабрь: переправа

В декабре Егора вызвали в Геленджик, в штаб. Там его ждал полковник Лебедев — тот самый комиссар, что подписывал ему предписание в августе. Теперь Лебедев был не один: в кабинете, склонившись над картой, стоял человек в звании майора — коренастый, с тяжёлым взглядом, с руками, которые, казалось, привыкли не к перу, а к прикладу.

— Знакомься, Ветров, — сказал Лебедев. — Майор Волков. Ты о нём слышал.

Егор слышал. О Волкове на флоте ходили легенды: десантник, воевал с сорок первого, высаживался под Керчью, под Феодосией, дважды ранен, дважды награждён. Говорили, что он собирает отряд — особый, десантный, для какого-то большого дела.

— Слышал, — сказал Егор. — Здравствуйте, товарищ майор.

— Здравствуй, — Волков смерил его взглядом. — Ты — Ветров, разведчик. Говорят, ты берег знаешь, как собственную ладонь.

— Так точно. Я тут родился.

— Это хорошо, — Волков кивнул. — Мне нужны люди, которые знают берег. Не карту — берег. Камни, тропки, приливы, ветра. Таких, как ты, — единицы. Пойдёшь ко мне?

— Куда, товарищ майор?

Волков посмотрел на него долгим, тяжёлым взглядом, потом перевёл глаза на карту, на которой лежал Новороссийск, и сказал:

— Туда. Обратно. Забирать город.

Егор стоял и смотрел, как майор водит пальцем по карте — от Геленджика через бухту к западному берегу, к Мысхако, к Станичке, к городу. И внутри у него, там, где жил якорь, что-то ёкнуло — как будто море на миг узнало его голос.

— Иду, — сказал он.

— И учти, — Волков поднял на него глаза. — Дело это — не на неделю. Может, на месяц. Может, на год. Пойдёшь — назад дороги не будет. Только вперёд, только к городу, и только через воду. Ты готов?

— Готов, товарищ майор. У меня якорь.

Волков усмехнулся — впервые за весь разговор.

— Якорь — это хорошо, — сказал он. — Якорь — это то, что держит. А нам нужно то, что держит и не отпускает. Пойдёшь первым эшелоном. Покажешь берег. Ты ведь знаешь, где там удобно высадиться?

Егор помолчал. Потом сказал:

— Знаю, товарищ майор. У Станички, у рыбзавода. Там берег пологий, камень мягкий, а на берегу — овраги. Если тихо подойти — можно высадиться почти незаметно. Только там... — он запнулся. — Там туман.

— Какой туман? — Волков нахмурился.

— Белый, — сказал Егор. — Я его летом видел. Он там стоит, над водой, иногда. Стоит стеной, как молоко. Мы его обходили.

Волков посмотрел на него, потом на карту, потом снова на него.

— Обойдём, — сказал он. — Мы и не такие туманы обходили.

Но Егор видел, что майор что-то запомнил. И что-то отложил в своей голове — там, где рождались планы десантов, от которых зависела судьба города.

Январь: сборы

Январь прошёл в сборах. Егор распрощался со своей разведгруппой — её передали другому командиру — и вошёл в отряд Волкова. Отряд был особый: сто шестьдесят человек, отобранных из разных частей, все — добровольцы, все — прошедшие огонь и воду. Моряки с катеров, артиллеристы с батарей, разведчики, сапёры, связисты, два санинструктора — Саид был одним из них.

Они тренировались на берегу, в бухте, в любую погоду. Высаживались с катеров на камни, на песок, на мокрые скалы. Учились в темноте, в тумане, в шторм. Учились не шуметь, не кашлять, не звякать оружием. Учились умирать молча — и молчать, пережив смерть товарища.

— Вы не десант, — говорил им Волков на построениях. — Вы — ключ. Ключ к городу. От вас зависит не то, возьмём мы плацдарм или нет. От вас зависит, возьмём мы город — или будем ещё год грызть эту землю. Вы поняли? Вы — ключ.

— Поняли, — отвечал строй.

— И запомните, — Волков обводил их тяжёлым взглядом, — там, на той стороне, приказов не будет. Там будет только одно: выжить, закрепиться, держать. Держать, пока не подойдут наши. А они подойдут. Потому что море — оно наше. Мы в нём родились, мы в нём выросли. И мы в него никого не пустим.

Егор слушал и чувствовал, как в груди у него поднимается что-то тёплое и тяжёлое одновременно — то, что моряки называют «своей водой». То, что заставляет человека, выбившегося из сил, вцепиться в вёсла ещё раз. То, что не даёт заснуть, когда надо смотреть. То, что потом, на той стороне, будет держать его, когда всё внутри будет кричать «назад».

Накануне

Тридцать первого января тысяча девятьсот сорок третьего года Егор Ветров стоял на причале в Геленджике и смотрел на море. Была ночь. Над бухтой висела луна — холодная, белая, как соль. Где-то далеко, за водой, лежал Новороссийск — занятый, чужой, но всё ещё его.

За его спиной, на причале, грузились катера. Люди в бушлатах, с автоматами, с гранатами, с мешками сухарей — десант. Отряд майора Волкова. Те, кто через несколько часов пойдёт через бухту, чтобы забрать город.

Егор не спал вторые сутки. Он стоял, курил, смотрел на воду, и думал о том, что сказал ему дед: «Когда море заговорит — не слушай. Корми его».

— Егор Михайлович, — к нему подошёл Миша Байда, одетый так же, как все, — в бушлат, с автоматом. — А правда, что мы завтра идём?

— Правда, — сказал Егор.

— Туда? — Байда кивнул через воду.

— Туда.

Байда помолчал, потом сплюнул в воду.

— А я ведь, Егор Михайлович, в ту ночь, когда мы Крутеня нашли... — он понизил голос. — Я ведь не всё вам рассказал. Я потом ещё раз туда лазил. На Дооб. Один, ночью. Хотел понять. И знаете, что я там увидел?

— Что?

— Огни, — сказал Байда. — Под водой. Зелёные такие, светятся. Как будто там, на дне, что-то горит. Я в жизни таких огней не видел. Нигде. Ни на Волге, ни на Каспии, ни тут. Зелёные, ровные, как свечи. Идут рядами. Как будто там, на дне, город стоит, и в нём окна светятся.

Егор молчал. Холод пробежал у него по спине — не от ветра, от чего-то другого.

— Не говори об этом никому, — сказал он наконец. — Никому, Миша. Слышишь? До поры. А когда высадимся — будешь молчать, что бы ни увидел. Там, — он кивнул через воду, — там людям и так страшно. Не надо им ещё и это.

— Молчу, — Байда кивнул. — Я могила. Только вот что, Егор Михайлович. Если там, на той стороне, оно нас ждёт — мы ему что скажем?

Егор посмотрел через воду, на туман, который начинал подниматься над бухтой — белый, тихий, как дыхание.

— Скажем, что мы свои, — сказал он. — Скажем, что у нас якоря. И что мы пришли за своим. А своё оно не трогает.

Где-то на причале загудел катер. Началась посадка. Егор затянулся в последний раз, бросил окурок в воду и пошёл к трапу.

За его спиной, над Цемесской бухтой, поднимался белый туман.

ГЛАВА2. Туман и сталь

Я приказываю: сухопутным частям десантного отряда после высадки на мысхакском плацдарме закрепиться, занять оборону и удерживать рубеж до подхода основных сил. Отступать воспрещаю. За каждой пядью земли — якорь Родины.— боевой приказ, выписка из полевой книжки, февраль 1943

Море заговорило. Тихо, с хрипотцой, как дед говорил — не по-людски, а по-своему, на языке, которого живым слышать не положено. Егор Ветров стоял на корме ушкуя, вцепившись в холодный борт, и смотрел, как белая пелена выползает из-за мыса навстречу катерам.

Вода за бортом была чернее чёрного. Ни луны, ни звёзд — февральская ночь задавила небо мокрым одеялом туч, и только сзади, где уходил Новороссийск, изредка вспыхивали далёкие разрывы — немец бил по порту, по причалам, по пустоте. Ветров повернул лицо в ту сторону на одно мгновение, и сердце у него что-то стиснуло. Там, за той чернотой, за тем грохотом, в холодной комнате на Базарной — Нина. Её нет уже восьмой месяц, с того дня, как город пал. Восемь месяцев он носил её в груди, как дед носил свой медный якорь на шнурке. И сейчас этот якорь — не медный, а живой, ребристый, — ворочался где-то под рёбрами и не давал дышать ровно.

— Не смотри, — сказал рядом Миша Байда. Старшина-водолаз сидел на куче мокрых мешков, поджимая под себя руки, и, казалось, не дрожал вовсе. — Не смотри туда, лейтенант. Город подождёт. Городу некуда бежать.

На страницу:
2 из 4