
Полная версия
Сонный паралич
Вторая ссылка, сборник материалов конференции «Психиатрия и сомнология: пограничные состояния», Петрозаводск, двенадцать лет назад. Список участников: «Астахов Г. П., врач-психиатр (на пенсии), г. Петрозаводск». Тема доклада: «Хроническая инсомния в условиях изоляции: наблюдение из практики». Ни текста доклада, ни контактов. Только имя, город.
Вера открыла почту. Написала, коротко, деловито, без объяснений. «Геннадий Павлович, меня зовут Вера Соколова, я работаю в клинике „Тихий берег“. Я нашла упоминание о вашем докладе на конференции двенадцать лет назад. Мне необходимо с вами поговорить. Речь, о том, что вы записывали. О дневнике. Пожалуйста, ответьте.» Адрес, она нашла в общих списках участников конференции, прикреплённых к сборнику. Отправила. Статус, «доставлено». Ждать.
Она откинулась на спинку стула. Потолок, трещины, сеть линий, карта высохших рек. Где-то в Петрозаводске, или не в Петрозаводске, старый человек с бородой, который не спал пять лет и вёл дневник. Который уехал, увёз записи, и замолчал. Двенадцать лет, ни одной публикации, ни одного выступления, ни одного упоминания. Как Лавров, только Лавров исчез после, а Астахов — до. Два врача, которые знали и молчали. Или знали и не могли.
Вера закрыла монитор, спустилась на первый этаж, прошла коридор и поднялась по лестнице на третий. Палата номер десять.
Дверь, приоткрыта. Толкнула. Вошла.
Ирина. Та же поза, то же лицо к стене, те же губы, раскрываются, складываются, пауза. Воздух в палате, спёртый, густой, с тем же сладковатым запахом, который Вера уже не пыталась идентифицировать. Тепло, не от батареи, от чего-то другого. От стен, от тела Ирины, от царапин.
Царапины.
Вера подошла к стене. Присела, как вчера, на пол, у плинтуса, в правом углу. Та линия, снизу вверх, была на месте. Белёсая, с крошками штукатурки. Но не одна. Со вчерашнего вечера, длиннее. Линия пошла не только снизу вверх, она повернула. На уровне пояса, излом, угол, и дальше, по диагонали, вправо. К двери. Тонкая, свежая, с сырой штукатуркой в бороздке. Проведена, ночью. Пока Вера спала. Пока видела мальчика у воды.
Линия уходила к двери. Не доходя, обрывалась. На стене, в тридцати сантиметрах от дверного косяка. Но направление, ясное. Линия шла к выходу.
Вера встала. Подошла к двери. Посмотрела на косяк, на наличник, на щель между дверью и полом. Ничего, чисто, серое дерево, облупившаяся краска. Потом вниз. На плинтус. Деревянный, узкий, прибит гвоздями, с зазорами. В зазорах, пыль, серая, тонкая. И на плинтусе, поверх пыли, белёсая полоса. Тонкая, как нитка. Мел, или штукатурка, или то, чем Ирина царапала стену. Полоса шла по плинтусу, вправо, к двери, через порог, в коридор.
Она вышла. Опустилась на корточки. Полоска, на плинтусе, в пыли, шла дальше. По коридору, мимо палаты номер восемь, мимо шестой, мимо четвёртой. Тонкая, прерывистая, не везде, кое-где исчезала, кое-где снова появлялась, но шла. Ровно, по левому плинтусу, к лестнице.
У лестницы полоса спустилась с плинтуса на пол. На линолеуме, не видно: тёмный фон, пыль. Но Вера знала, где искать. У первой ступеньки, на носке, на краю, белёсая точка. На третьей, ступенька, которая не скрипит, ещё одна. На седьмой, тоже молчащей, ещё. Вниз.
Лестница. Первый этаж. Коридор. Полоса, по левому плинтусу, мимо кухни, мимо прачечной, мимо кладовой с бельём. В конце коридора, дверь. Металлическая. С навесным замком. Табличка: «Подвал. Посторонним вход воспрещён.» Буквы, контуры, облупились. Замок, висит на скобе, дужка откинута. Не заперто.
На пороге, у самой двери, на плинтусе, последняя белёсая точка. Полоса, кончалась здесь. Или начиналась. Или уходила, вниз, за дверь, в темноту, в сырость, в запах глины и железа, туда, где Вера уже была, во сне, или не во сне, и не помнила.
Она стояла у двери в подвал. Замок, открыт. Темнота за порогом. Двенадцать ступеней вниз. Запах, снизу, густой, терпкий, земляной. И тишина. Не та, что в комнатах, не та, что в коридорах, другая. Глубже. Как тишина воды на дне.
Вера положила руку на дверной косяк. Дерево, холодное, шершавое. Палец, скользнул по краю, по занозе, по облупившейся краске. Темнота за дверью, ждала. Не давила, не звала. Ждала, как ждут того, кто всё равно придёт.
Часть II. Тот, кто стоит слева
Глава 8. Свод
Двенадцать ступеней. Она считала, не потому что нужно, а потому что ноги считали сами, как считали трещины на потолке и скрипы на лестнице. Тёмный камень под ногами, гладкий, стёртый посередине, с бороздами по краям, где не ступали. Перила, железные, холодные, с шершавыми наплывами ржавчины на сгибах. Рука скользила по металлу, и ржавчина оставляла на ладони рыжий след, как от сухой глины.
Подвал.
Днём, другой. Вчера, ночью, он был тёмным пятном, запахом, воображением. Сейчас, конкретный. Трубы под потолком, чугунные, толстые, в утеплителе, который крошился и свисал клочьями, как ветхая ткань. Лампочки, две горящие, одна мёртвая. Жёлтый свет, неровный, с тенями, которые ползали по стенам, когда лампа дрожала на сквозняке. Сквозняк, снизу, из глубины, тянул по полу, холодный, сырой, с привкусом железа.
Полоса. Белёсая, тонкая, на бетоне, видна отчётливо, лучше, чем на плинтусе. Шла от лестницы, мимо стеллажей, мимо коробок, тех самых, «Документы», «Личное сотрудников», «Палата 10». Вела дальше, вглубь, туда, куда Вера не дошла ночью. За стеллажи. За последний ряд, за угол, в ту часть подвала, где лампы не было и свет не доставал.
Она шла по полосе. Босая, нет, в тапочках, матерчатых, тонких, холод бетона проходил сквозь них, как через бумагу. Подошвы ступали осторожно, ощупью, хотя она видела, куда идёт. Пыль поднималась с каждым шагом, оседала на ткани тапочек, на щиколотках, на голых ногах ниже халата. Серая, кирпичная, с красноватым оттенком.
За стеллажами, последний ряд, самый высокий, с коробками до потолка. Вера обошла его, протиснувшись между картоном и стеной, боком, втянув плечи, чувствуя, как край коробки царапает лопатку сквозь халат. Прошла. Обернулась.
Стена.
Нет, не стена. Дверь.
Узкая, низкая, Вере пришлось бы наклонить голову, если бы вошла. Деревянная, тёмная, от сырости потемневшая до чёрного. Вросла в стену, или стена наросла на неё: кирпич по бокам вплотную, без зазора, без косяка, как будто дверь была раньше, а потом её замуровали, и забыли, или оставили. Таблички, нет. Ручки, нет. Скоба, вбитая в дерево, железная, тёмная, короткая, как пальцы сжатой ладони.
Вера взялась за скобу. Металл, ледяной, скользкий, с каплей влаги на изгибе. Потянула. Дверь не поддалась. Тянула сильнее, скоба впилась в пальцы, боль тупая, короткая. Дверь стояла. Тянула в сторону, чуть к себе, чуть влево, как открывают двери, которые давно не открывали, и что-то щёлкнуло внутри, тихо, как суставный хруст, и дверь подалась.
Открылась внутрь. Со скрипом, не тем, что на лестнице, не деревянным. Сырым, как трение мокрого камня о камень. За дверью, темнота. И сквозняк. Сильнее, чем в подвале, направленнее, как из трубы. Воздух шёл оттуда, снизу, из глубины, сырой, глинистый, с тем же запахом: тина, песок, озеро. Вода. Из-под пола, из-за двери, шёл запах воды.
Полоса, входила. Пересекала порог, уходила в темноту, белёсая нитка на чёрном.
Вера стояла. Несколько секунд. Дыхание, ровное, сдержанное, как перед погружением. Она не боялась. Страх, ушёл, или притупился, или сместился куда-то глубже, под рёбра, и лежал там, как камень, тяжёлый, но неподвижный. Вместо страха, ясность. Резкая, стеклянная, как воздух после грозы. Всё, чётко. Скоба в руке, скрип двери, запах воды, полоса на пороге. Всё, настоящее. Всё, физическое.
Она вошла.
Коридор. Узкий, в плечо шириной, не больше. Низкий, сводчатый, кирпичный, потолок в полуметре от макушки. Кирпич, старый, красный, потемневший от влаги, с белыми подтёками известки и зелёными прожилками, мох, или плесень, или то и другое. Стены, сырые, на ощупь, если коснуться, и она коснулась, холодные, липкие, с плёнкой влаги на поверхности. Кирпич был не ровный, не заводской, не стандартный. Рукотворный, неровный, с отпечатками пальцев на глине, с пузырьками и трещинами. Старый. Очень старый.
Свет. Не лампа, не электричество. Серый, рассеянный, шёл снизу, из глубины, как будто коридор спускался к поверхности воды, и свет отражался от неё, поднимался, ложился на кирпич. Вера не видела источника. Свет, просто был. Тусклый, водянистый, достаточный, чтобы видеть стены, пол, поворот через три метра.
Коридор шёл вниз. Не резко, полого, как пандус, наклон в несколько градусов, но вниз. Ступеней не было. Пол, кирпичный, как стены, выложенный неровно, с ямами и буграми, с лужицами в углублениях. Вода, стоячая, прозрачная, по сантиметру. Под подошвами, хлюпало тихо, на каждом шагу. Тапочки промокали. Вера не останавливалась.
Поворот. Коридор изгибался влево, плавно, как русло подземной реки. За поворотом, ещё кирпич, ещё свод, ещё свет снизу. И тишина. Не та, что в палатах, не та, что в комнатах. Другая. Глубокая, плотная, как вата в ушах, но не абсолютная. Где-то далеко, на грани слуха, звук. Капель. Тот самый, ритмичный, неравномерный, с паузами разной длины. Капли падали в воду. Где-то впереди, внизу, за следующим поворотом, или за тем, что после.
Ещё поворот. Ещё наклон. Потолок опускался. Вера наклонила голову, потом опустила плечи. Свод давил, не касаясь, но давил, весом камня, весом земли, весом здания, которое стояло наверху, над ней, и не знало, что под ним, этот коридор. Или знало.
Или коридор был раньше здания. Намного раньше. Кирпич, ручной кладки, доменный, с пузырьками и отпечатками пальцев. Не двадцатый век. Не девятнадцатый. Раньше. Подвалы, подземные ходы, старое основание, на котором позже построили санаторий, а потом клинику. Фундамент, которого не было на схеме. Или был, и кто-то его стёр со схемы, как вырвал страницы из истории Ирины.
Капли, ближе. Свет, ярче. Серый, водянистый, поднимающийся снизу, как от поверхности. Коридор кончался.
Комната.
Вера остановилась на пороге. Потолок, сводчатый, выше, чем в коридоре, но ниже, чем в палатах. Метра два, может, меньше. Стены, кирпич, тот же, старый, с подтёками и мхом. Но не сырые. Сухие, или суше, чем коридор. Пол, каменные плиты, неровные, с щелями, но без воды. Сухо.
Кровать. Железная, узкая, армейская, с панцирной сеткой. Одеяло, серое, грубое, армейское. Подушка, тощая, в серой наволочке. Аккуратно застелено. Кровать была, чья-то. Не забытая, не брошенная. Жилая.
Стол. Деревянный, маленький, как школьная парта, с одной откидной крышкой. На столе лампа. Не электрическая, керосиновая, с потемневшим стеклом, с фитилём, с запахом керосина, горьким и сладким одновременно. Не горела. Но рядом, спички, в картонной коробке, потрескавшейся. Лампа была, рабочая. Кто-то пользовался ею.
Стул. Деревянный, прямой, с вытертым сиденьем. На сиденье, подушка, маленькая, сшитая вручную, из грубой ткани. Кто-то сидел. Долго часто, сиденье вытерто до белизны, дерево гладкое, как отполированное.
На столе лежали тетради. Вера подошла, присела на стул и подняла верхнюю.
Толстая, в кожаном переплёте, потёртом, с трещинами на корешке. Обложка, без надписи. Она открыла. Первая страница, дата, написанная от руки, чернилами, ровным мужским почерком: «12 сентября 1979 года». Ниже: «Прибыл на остров. Назначение, заведующий отделением санатория „Тихий берег“. Жильё, комната на втором этаже. Пациентов, нет. Санаторий пуст. Медсестра, Галина Зайцева, 25 лет. Повар, Нина Семёнова, 23 года. Другого персонала, нет.»
Астахов. Дневник Астахова. Здесь, в подвале, в комнате, которой не было на схеме. Он не увёз дневник. Он оставил. Или кто-то оставил за него.
Вера перелистнула. Десятки страниц, сотни. Почерк, ровный, мелкий, без наклона, как у человека, привыкшего писать быстро и много. Записи, ежедневные, с датами, с наблюдениями. Описания пациентов, схемы лечения, дозировки. Обычный клинический дневник, первые годы. Ничего необычного. Обычный врач в обычном санатории.
Потом на шестом году, почерк менялся. Не ухудшился, изменился. Буквы, крупнее, нажим, сильнее, строки, неровные. Как будто рука писала не головой, а чем-то другим. Записи, длиннее, детали, другие. Не пациенты, коридоры. Не лечение, звуки. Не симптомы, сны.
— 14 марта 1989 года. Третья ночь без сна. Не могу. Каждый раз, когда закрываю глаза, вижу воду. Озеро, сверху, как на карте. И фигуру. На дне. Человеческую. Стоит. Смотрит вверх. На меня.
Вера перелистывала дальше, быстрее. Год, два, три — почерк становился всё крупнее, всё неровнее, записи короче, рубленые.
— 1991. Не сплю второй год. Галина, не спит тоже. Молчит. Я пишу. Если перестану, начну говорить. Если заговорю, не остановлюсь.
— 1992. Она приходит не во сне. Она приходит наяву. Разница, стёрлась. Я не знаю, сплю я или нет.
Вера перелистнула к концу. На последних страницах — другие почерки. Не Астахов: кто-то другой писал поверх, между строк, на полях. Более молодой почерк, торопливый, с наклоном вправо.
— 1994. Астахов уехал. Оставил тетради мне. Я читал. Я не должен был читать. Теперь, я тоже вижу.
— 1995. Она приходит к тем, кто не спит. Не потому что они не спят, потому что не могут перестать смотреть. Бодрствование, это взгляд. Сон, это закрытые глаза. Кто не закрывает, видит. Кто видит, не может перестать.
— 1997. Костя. Мальчик. Он видит. Он видит с самого начала, с рождения, может быть. Он рисует её. Она не приходит. Она ждёт. Она была здесь всегда. Под зданием. Под островом. В воде. В стене. Везде, где есть камень и вода, она есть.
— 1998. Ирина увидела. Костя, увидел. Я вижу. Нельзя уйти. Я уеду, и вернусь. Все возвращаются. Лавров уедет, и вернётся. Никто не уходит. Уходить нельзя, уйдёшь, вернёшься. Она не отпускает. Не потому что держит, потому что ты сам не можешь. Как не можешь не дышать.
Запись, последняя. Год назад. Тот же почерк, но дрожащий, с обрывами, как рука устала.
— Он ждёт. Мальчик. У воды. Он не один. С ним, она. Ждут того, кто увидит. Кто увидит, останется. Кто останется, станет частью. Ирина, стала. Я становлюсь. Кто следующий?
И ниже, на полях, карандашом, мелко: «Соколова.»
Её фамилия.
Вера смотрела на свою фамилию, написанную карандашом на полях тетради, в подвале, в комнате, которой не было на схеме здания. Год назад. За полгода до того, как её назначили. За полгода до того, как она узнала, что клиника существует.
Горло, стянуло. Не от слёз, от чего-то другого. От понимания, которое приходит не через голову, а через тело: как холод, как удар, как падение. Не мысль, факт. Факт, который тело знало раньше головы.
Она подняла голову. На стене, напротив стола, рисунки. Детские. Прикреплены к кирпичу, не кнопками, не скотчем. Вдавлены. Как будто кто-то прижал бумагу к сырой штукатурке и держал, пока штукатурка не схватилась, не приморозила бумагу к стене. Десятки, дом, озеро, деревья. Те же, что в коробке: «Костя, 6 лет.» Но не только Костины. Другие. Старше. Рука увереннее, линии, точнее. Не детская рука. Та, что рисовала каждый день, годами.
Женщина в белом, на десятках листов. Стоящая, сидящая, идущая. Всегда без лица. Пустой овал. Длинные волосы, длинное платье, переданное пустотой.
И другие. Не женщина в белом. Женщина с короткими волосами. В халате. В кресле с подлокотниками. С книгой на коленях. Линии, точные, до мелочи: посадка головы, длина волос, линия плеч. Та же, что на рисунке Лены, датированном прошлым годом. Но здесь их было больше. Пять, семь, десять, на разных листах, в разных позах. Читающая, спящая, стоящая у окна. И лежащая. На кровати. С закрытыми глазами. И рядом, у изголовья, наклонённая, другая фигура. Высокая. С длинными волосами.
Вера.
Кто-то рисовал её, здесь, под землёй, в комнате без окон, при свете керосиновой лампы, год, может, дольше. Кто-то знал, как она выглядит, до того, как она приехала. Кто-то, ждал.
Она положила тетрадь на стол. Встала. Стул скрипнул, коротко, в тишине комнаты, как выстрел. Повернулась к двери.
Тимур.
Стоял в дверном проёме. В серой форме, в тапочках на босу ногу. Руки, вдоль тела, прямые, неподвижные. Лицо, то же, что всегда: без выражения, тёмные глаза, прямая линия рта. Но другое. Не лицо, поза. Он стоял так, как стоят в дверях, которые охраняют. Не случайно. Не мимо проходил. Был здесь. Или ждал. Или слышал, как она спустилась, и шёл следом, по тому же коридору, по той же полосе, по тем же кирпичам.
Между ними, три метра, стол с тетрадями, стул, лампа. Воздух, спёртый, керосиновый, с запахом воды снизу. Свет, серый, водянистый, ниоткуда. Тишина, глубокая, подвальная, в которой даже дыхание, не слышно.
— Вы не должны были это находить, — сказал он.
Голос, тихий, ровный, без интонации. Но не мёртвый. Сдержанный, как всегда, как каждое его слово. За фразой, другая, не сказанная. Вера слышала её, как слышат паузу между нотами: не звук, но то, что звуком не стало.
— Кто это написал? — Она кивнула на тетради. — Кто после Астахова?
Тимур не двинулся. Не моргнул. Глаза, карие, тёмные, почти чёрные, без бликов. В сером свете, два провала.
— Все — сказал он.
— Все, кто?
— Все, кто приходил после. Врачи. Которые видели.
— Лавров?
— Лавров.
— И вы?
Пауза. Не длинная, но не пустая. В ней, что-то, что Вера не успела прочитать.
— Я не врач, — сказал Тимур.
— Вы санитар.
— Я остаюсь.
Она смотрела на него. Он на неё. Два человека в подземной комнате, под зданием клиники, под островом, под октябрьским небом. Между ними, тетради, в которых тридцать лет записей, и рисунки, на которых её лицо, нарисованное раньше, чем она приехала.
— Тимур. Что это за место? Почему здесь кровать? Кто здесь живёт?
Он не ответил. Отступил, на шаг, в коридор. Тень легла на лицо, стёрла черты. Остались, глаза. Тёмные, без дна.
— Теперь вы тоже здесь, — сказал он.
И ушёл. Бесшумно, как ходил всегда. Тапочки, матерчатые, мягкие, скользили по кирпичу. Шагов, не было. Был, шорох, тонкий, как трение ткани о камень, и стихал, уходил, таял в коридоре, за поворотом, за следующим.
Вера стояла в комнате. Одна. С тетрадями, с рисунками, с керосиновой лампой, с кроватью, на которой кто-то спал, или не спал, или не мог уснуть, и вставал, и писал, и рисовал, и царапал стену, и ждал.
Ждал, её.
Она посмотрела на стену, на рисунки. На свой профиль, нарисованный чужой рукой. На женщину в белом, наклонённую над её кроватью. На пустой овал вместо лица.
Полоса на полу, шла от порога, через комнату, к дальней стене. К стене, где Вера увидела сейчас, при свете, были царапины. Тонкие, параллельные. Снизу вверх. Те же, что в палате номер десять.
Те же.
Глава 9. Порог
Стул скрипнул, когда она села обратно. Тот же звук, что и минуту назад, короткий, сухой, как щелчок сустава. Только теперь в комнате было тихо иначе: Тимур ушёл, и его отсутствие было громче, чем присутствие. Воздух ещё хранил контур его тела в дверном проёме, или казалось, что хранил.
Вера взяла следующую тетрадь. Не Астахова, та, что после. Тоньше, в картонной обложке, потёртой по углам. Тёмные пятна на картоне, то ли вода, то ли пальцы, то ли время. Она открыла.
Почерк, не астаховский. Другой: мельче, торопливее, с наклоном вправо, с нажимом на концах букв, как будто рука торопилась и дожимала каждое слово. Первая запись, без даты, без вступления, как продолжение разговора, который начался раньше.
— Астахов оставил мне тетради. Я не должен был читать. Я прочитал, и теперь не могу перестать. Он знал. Он знал и оставил, как оставляют заряженное ружьё. Не для того, чтобы кто-то выстрелил. Для того, чтобы кто-то знал, что оно заряжено.
Вера перелистнула. Записи, без системы, не каждый день, иногда через неделю, иногда через месяц. Но последовательные. Тема, одна.
— Я читал про остров. Не в тетрадях, в библиотеке Петрозаводска, приехал на выходные. Остров не всегда был островом. До восемнадцатого века, полуостров, перешеек, соединявший его с берегом. Потом наводнение. Тысяча семьсот двадцать второй год, весна, лёд пошёл, вода поднялась на четыре метра. Перешеек затопило. Полуостров стал островом. Вместе с перешейком, ушла деревня. Маленькая, тридцать дворов, церковь на берегу. Вода пришла ночью. Часть людей успели уйти. Часть, нет. Тела не все нашли.
Вера остановилась. Перечитала. Тысяча семьсот двадцать второй. Триста лет. Триста лет, как река, как слой земли, как кольцо на спиле дерева. Триста лет назад вода пришла ночью и забрала тех, кто спал.
Следующая запись, через страницу.
— В архиве Петрозаводска, метрическая книга церкви, которая стояла на перешейке. Церковь Рождества Богородицы, деревянная, построена в шестнадцатом веке. Приход, тридцать дворов. Священник, отец Иоанн. В метрике, записи о рождениях, браках, смертях. И одна запись, непонятная, в конце, перед потопом. Без даты. Рукой священника: „Приходила снова, нет, вновь, женщина, босая, в белом. Стояла у церкви на рассвете. Говорила, что ждёт. Спрашивала, увидит ли кто. Я ответил, все увидят в день Судный. Она сказала, не в день Судный. Сейчас. Сегодня. Я не понял. Она ушла к воде.“
Вера перечитала трижды. Женщина, босая, в белом. Стояла у церкви. Говорила, что ждёт. Спрашивала, увидит ли кто. Триста лет назад. До клиники, до санатория, до дома отдыха, до кирпичного здания с узкими окнами. Женщина в белом стояла на берегу и спрашивала, увидит ли кто.
Следующая запись, короче, рубленее, как вырезанное ножом.
— Она не призрак. Призрак, это повторение, петля, запись, проигранная снова и снова. Она не повторяется. Она ждёт. Ждёт с трёхсот лет. Или раньше. С того момента, как вода и камень встретились на этом месте. Она то, что между водой и камнем. Между озером и островом. Не живая и не мёртвая. Не здесь и не там. Между.
— Она не хочет мести. Не хочет жертвы. Хочет свидетельства. Чтобы её увидели. Чтобы кто-то, не отвернулся. Чтобы кто-то, посмотрел в её лицо и не закрыл глаз. Это, всё, что ей нужно. Увидеть, и не отвернуться.
Вера перелистнула, дальше, к концу тетради. Почерк, крупнее, дрожащий, как у человека, который пишет не за столом, а лёжа, или на коленях, или в темноте.
— Порог. Между сном и явью, пространство. Не сон, сон закрыт. Не явь, явь отвлекает. Между ними, щель. Как между дверью и косяком. Если долго не спать, щель расширяется. Если не спать достаточно долго можно войти. Войти, и увидеть. Не глазами, всем телом. Всем, что в теле живёт. Кожей, костью, кровью. Увидеть, и не отвернуться.
— Каждый, кто здесь задерживался, входил. Астахов, я, Лавров. Все входили. Все видели. Не потому что она приходила, потому что мы переставали спать. Бодрствование, это взгляд. Чем дольше не закрываешь глаз, тем больше видишь. Бессонница, не болезнь. Бессонница, это дверь, которая открывается. Она за дверью. Не приходит. Находится. Всегда.
— Ирина, вошла дальше всех. Она не спит четыре года. Она там. В пространстве между. Она не может вернуться, потому что не может закрыть глаза. Видеть, нельзя перестать. Как дышать. Как бодрствовать. Как жить.
Последняя запись в тетради, карандашом, на полях, мелко, как приписка, добавленная позже, после всего:
— Кто-то должен увидеть её лицо. Не отвернуться. Не закрыть глаза. Тогда, она отпустит. Или не отпустит. Я не знаю. Но кто-то должен. Кто-то, кто уже видит. Кто-то, кто уже, на пороге.
И ниже, тем же карандашом, тем же почерком, что на полях прошлой тетради:
— Соколова.
Вера закрыла тетрадь. Положила на стол. Руки, серые от пыли, от кирпича, от штукатурки. Пальцы, холодные, не от подвала, от чего-то другого. Внутреннего.
Она посмотрела на стену. На царапины. Снизу вверх, к потолку, к своду, к кирпичу, из которого сложен потолок этой комнаты, этого коридора, этого подвала, этого здания, этого острова. Сотни линий. Тонких, параллельных, одинаковых.
Отметки.
Не ритуал. Не навязчивость. Не стереотипия. Отметки. Как зарубки на дереве, как насечки на стене камеры, как черточки на двери тюремной камеры, день за днём, ночь за ночью. Кто-то считал. Ночи, проведённые без сна. Дни, проведённые в комнате под землёй. Или не считал. Оставлял. След для того, кто придёт позже. Чтобы тот увидел, и знал. Чтобы не думал, что он первый. Чтобы понимал, за ним тоже придут, и тоже оставят след, и тоже не смогут уйти.









