
Полная версия
Секрет матерей
Когда Марта пересказала этот разговор Люсьену, они оба долго плакали. Это значило, что настанет день, когда названых брата и сестру разлучат. Они знали друг друга так давно. Люсьен осиротел совсем крохой, рассказывали, что его родила женщина непотребного поведения и бросила новорожденного в нефе церкви. Еще говорили, что ребенок надрывался от плача, измучил сестер в приюте и что у ублюдка дурная кровь. А потом однажды Люсьен оказался здесь.
Не прошло и часа, как Драмон уже надевал пальто. Он был так занят, набивая брюхо бриошью, что забыл поинтересоваться, где Люсьен спит. Вряд ли ему захотелось бы увидеть темную каморку во флигеле с коркой льда на единственном оконце, открытом всем ветрам, и самому почувствовать, какой холод ночами заползает под кожу и горбит ребенку спину. Инспектор лишь несколько раз похлопал Люсьена по щеке и пощупал его руки выше локтя. Марте показалось, что он оценивает товар.
Наконец Драмон встал и взъерошил мальчику волосы:
– Вот это грива так грива! Небось хорошо живется в ней букашкам!
Вскоре инспектор уже садился в свою красивую машину, а Серж успел сунуть ему в руки сверток с мясом и две бутылки местной мирабелевой настойки. Драмон отнекивался, мол, не надо, ему не положено, однако убрал все в багажник. Машина сорвалась с места, оставив за собой вкус пыли.
Серж сразу ушел на выгон. А Огюстина в кухне сбривала светлые кудри Люсьена и ворчала из-за того, что по щекам мальчика текут слезы. Марта, спрятавшаяся за приоткрытой дверью своей комнатенки, стискивала кулаки.
Рыночная площадь полнилась запахами и красками, толпа гомонила, Люсьен с Мартой затерялись среди людей. Серж приехал продавать кроликов и взял детей с собой, он даже доверил им на часок свой маленький прилавок. Нежное мясо, мягкий мех, выйдет отличный теплый жилет. Мальчик, гордясь, что ему позволено торговать для семьи Лежандр, расхваливал товар, улыбался и отсчитывал сдачу. Ему эта миссия давалась легче, чем Марте, недаром Серж уже замечал у парня способности к торговле.
Марта понимала, что ее отец и Люсьен по-настоящему привязаны друг к другу и порождена эта связь не кровью, но привычкой и общением. После уроков и во время школьных каникул Люсьен и Марта проводили много времени с Сержем. Учились ухаживать за скотиной, чинить инструменты, подстригать деревья. Старший брат редко бывал с ними, он предпочитал общество матери. Серж порой ворчал из-за этого, но он, в отличие от Огюстины, никогда не повышал голос на детей.
Отец Марты был из породы добряков и созерцателей. Жил на лоне природы, ходил по выгонам за своими коровушками, давал им ласковые имена, как цветам. Анжелика. Маргаритка. Анемона. Люсьен и Марта, когда выдавалось время, ходили с ним и таращились с любопытством. Но не решались спрашивать лишнего, боясь нарушить тайный язык, связывавший крестьянина с его животиной.
Бывало, под вечер сидевшая за уроками Марта видела, как Люсьен с ее отцом бродят далекими извилистыми тропками по прихотливой зелени полей, просто молча шагая рядом. Люсьену и Сержу не нужны были пустые слова – постоянно бывая вместе, они мало-помалу проложили друг к другу дорожку через чувство, которое можно было бы назвать своего рода любовью. Любовью без слов.
– Вы молодцы. Заслужили. Вот вам, порадуйте себя чем душа просит.
Серж достал из кармана несколько монет, вложил их в ладонь мальчика и сжал его пальцы. То же самое он проделал с дочерью и направился к грузовичку. Как только Серж уехал, Марта затараторила, предлагая купить на ярмарке лимонада и леденцов, ведь теперь это им по карману. Но Люсьен только улыбался, долго-долго улыбался.
Марта шутливо поддразнила его, сказав, что он выглядит дурачком.
– Может, у меня и придурочный вид, но мне так хорошо, что все как будто зудит от счастья, – сказал он.
7 апреля 1957Опять приезжал инспектор. Опять, как и каждый раз, он сидел за столом с семьей Лежандров, макал бриошь, намазанную маслом, в свежесваренный кофе, а позже, уезжая, благосклонно принял сверток с мясом. И все-таки этот визит отличался от предыдущих. Люсьена попросили подождать за дверью, в саду. Драмон приехал к Лежандрам, чтобы решить судьбу своего подопечного.
– Пора выбирать, месье и мадам Лежандр, пора, Люсьен вырос. Если он вам больше не нужен, на окрестных фермах может найтись для него хозяин. Но я, перед тем как прийти к вам, повидался с учителем, он говорит, что хоть Люсьен и отставал в начале учебы, теперь у него отличные оценки. Возможно, он даже мог бы пойти дальше, получить аттестат, уехать учиться и освоить какое-нибудь хорошее ремесло.
Огюстина пожала плечами.
– Как бы то ни было, скоро вы уже не будете ничего получать за его содержание. Так что скажите прямо, оставите вы его у себя или нет. Думается мне, кормить такого здорового парня – расход немалый.
После паузы и очередного глотка кофе инспектор продолжил:
– Вы и так уже много для него сделали. Повезло ему, нашему Люсьену. Ну так что скажете?
Никто не ответил, и в течение минуты было слышно только, как скребут по полу ножки стула. Наконец Огюстина кашлянула и встала, чтобы взять стоявшую на буфете сахарницу. А Марта смотрела не отрываясь на руки Сержа. Его короткие толстые пальцы дрожали, отбивая ритм по столешнице. А потом Марта подняла взгляд. Досчитала до пяти, до десяти, уставилась, вгляделась в его выдубленное солнцем и ветром крестьянское лицо. Красные прожилки на крыльях носа. Неровно подстриженная борода, кустистые брови. И вдруг словно огонек озарил черты Сержа. Крошечный огонек, но готовый воспламенить все.
– Люсьен выберет сам, – громко произнес он.
Огюстина промолчала. Инспектор тоже. Глава семьи все решил, и это решение обсуждению не подлежало.
Не в пример им, этот славный малый не ставил себя выше других, он смеялся над кумушками, считавшими сирот паршивыми овцами или недоумками. Плевать ему было, что мальчишке не повезло при рождении. Глубоко плевать. Его Люсьен не уподобится детям из опеки, бледным с лица, тем, кого, как скотину, перегоняли из приюта в семью, из семьи в батраки. Серж этой короткой фразой раз и навсегда дал им понять, что любит Люсьена, и узы крови здесь ни при чем.
Сказав несколько приличествующих случаю слов, инспектор простился с супругами, вышел к воротам и сел в автомобиль.
Через несколько минут Марта нашла Люсьена, он сидел на земляном полу сарая. Разумеется, он все слышал и все понял. Зажмурившись и обхватив себя руками, он как будто обнимал украдкой три слова, сказанных Сержем, три коротких слова, казалось пригревшихся у него на груди.
Вскоре Огюстина пошла за дом развесить выстиранное с утра белье. Серж позвал Люсьена, который уже убежал во флигель:
– Я на выгон. Хочешь со мной?
Не скрывая радости, мальчик пошел за Сержем под лиловым предвечерним небом. Марта тоже поспешила за ними.
Колетт
День 1
5 августа 2004Голос из динамика объявляет следующую остановку, и поезд замедляет ход. Свет изменился. За темными пятнами колючих ветвей небо кажется совсем маленьким, почти несуществующим, а ведь в Эксе сегодня утром оно было синим и необъятным по-летнему. Здесь даже трава как будто темнеет под грязной серостью облаков.
Я поднимаюсь и достаю чемодан из нижнего отсека. Сколько же лет ноги моей не было на этом вокзале. Я вздыхаю. Придется еще ждать автобуса, ждать долго, потому что в этой богом забытой дыре он приходит когда рак на горе свистнет.
Я выхожу на перрон, и неожиданный холод сводит мускулы, обволакивает постепенно все тело. Говорят, в последние годы здесь жара может в одночасье смениться едва ли не стужей. На той неделе я видела в теленовостях, что всего километрах в пятидесяти отсюда средь бела дня прошел дождь с огромными градинами. Какой-то фермер сохранил одну в морозилке и показывал перед камерой. Десять сантиметров в диаметре. Такого в этих местах никогда не видели.
И все равно – я это уже предчувствую, после того как связалась со страховой компанией насчет их прохудившихся крыш, – они будут продолжать жить как раньше. Работать, смеяться, петь, заниматься любовью, хлопать друг друга по плечу в бистро. Некому изменить направление ветра. Иногда мне хочется быть как они – смотреть в сторону, не давать похоронить себя заживо.
Автобус высаживает меня у старого вокзала. Обветшавшее здание утратило былой гордый вид, в пустом вестибюле ни голосов, ни эха. Даже рельсы напитались ржавчиной и скукой. Меня ждет такси, длинный «ситроен», – бывает, он служит еще и «скорой помощью», когда требуется доставить старожила в больницу. Шофер молчит. Это очень кстати, у меня нет никакого желания поддерживать разговор. Колени уже дрожат от волнения, напоминающего мой мандраж перед экзаменом. Я всегда терпеть не могла такие моменты, когда ничего не соображаешь, потому что страх выжигает мозги. Стараюсь дышать медленно. Вдох – пять секунд, выдох – восемь. Симон гордился бы мной. Я по нему скучаю.
Серые шиферные крыши, мокрые луга, красные цветы на окнах. Мы минуем деревню и выезжаем на крутизну, узкую дорожку, которая сначала ныряет вниз к озерам, а потом убегает в леса. Шофер тормозит. Дорога сужается еще больше, она уже почти непроезжая, и он боится повредить свой «ситроен». Но если вы настаиваете, говорит он, я могу попробовать. Нет, отвечаю я, ничего страшного, я люблю пройтись. В конце концов, осталось всего метров семьсот и дорога идет под горку. Парень благодарит сквозь зубы, хлопает крышкой багажника и дает задний ход. Оставшись одна, я решаю свернуть на тропинку, ту, что вдоль ручья. Я всегда предпочитала ее крутизне.
Удивительное дело, я узнаю ее сразу. Ее извивы, кусты дикого шалфея на откосах, плющ, обвивающий камни разрушенной ограды. Даже маленький гранитный мостик через ручей, придорожное распятие, крест с выцветшими пластмассовыми букетами – все цело. Травы щекочут мне лодыжки, и я почти автоматически, вспоминая прошлое, кручу бедрами, уворачиваясь от побегов ежевики и крапивы.
Я помню, что в детстве любила этот пейзаж, его буйство, его метаморфозы, это вечное и всегда новое крещение. Другие ребята тогда находили мой мир скучным, но я считала, что мне повезло жить здесь, так далеко от деревни, от ее заборов, за которыми домам было тесно, и такого твердого асфальта под ногами. Мне долго хватало неба и деревьев с их разноцветьем. Но потом я выросла и захотела посмотреть мир. А вернее, если уж быть совсем честной, спасти свою шкуру.
Вдали слышится лай. Ручаюсь, что это немецкая овчарка, ведь папа всегда признавал собак только одной породы. Верных, послушных и смелых. Необходимые, по его словам, качества. Часто говорят, что собаки похожи на своих хозяев, и я посмеиваюсь над этой мыслью. Вот только лай все громче, и мне уже не смешно. Будет совсем глупо, если меня сейчас растерзают. Я все же иду вперед, однако зверюга, заметив меня, только подпрыгивает и кружит на месте. Цепь из больших металлических колец, привязанная к колышку, не дает ей подойти ближе. Я медлю.
Солнце уже клонится к закату, но силуэт четко вырисовывается на фоне пейзажа. Его отвратительная синяя спецовка, его пивной животик. Я вяло машу рукой и, сама не зная зачем, вымученно улыбаюсь ему.
Мы целуемся, и я чувствую его кожу, дряблую, обвисшую, как сырое тесто для пиццы. Я понимаю, что время не щадит наших лиц.
– Входи, входи. Он уже скоро будет.
Этого надо было ожидать. Стоит мне войти в прихожую, как нить, развязанная много лет назад, сразу дается в руки. Если не считать новой галошницы, здесь ничего не изменилось, и картины прошлого наперебой теснятся в голове. Вешалка, чтобы оставлять на ней рабочую одежду и дневную усталость. Собака, поскуливающая о последней ласке, всегда приоткрытая дверь, потому что в деревне так принято. Я помню. Это и все остальное. Радостных улыбок в этих стенах было так мало.
Прохладно, уже вечер, и ощущается сырость. В окно я вижу, как белый туман стелется вдали по ржаным полям. Этьен открывает дверцу печи, подбрасывает щепок, и мы молча ждем, глядя на занимающееся пламя. Нам с ним не нужны слова, так было всегда. Так повелось у нас в семье. Да ведь мы никогда и не были близки. Что мы можем сказать друг другу, если у нас нет ничего общего?
Этьену не было и пятнадцати, когда он уже помогал папе и в поле, и в хлеву, а чтобы пополнить свой кошелек, еще и работал один день в неделю у папаши Лакруа, другого фермера. Несмотря на больную ногу, он вкалывал на совесть.
Виделись мы мало. Днем его не было дома, а вечера он проводил за книгами – то на скамье во дворе, то закрывшись в своей комнате, переживал все новые путешествия, не выходя из дома. У него было несколько книжных серий, купленных у какого-то коммивояжера. Книги в обложках из красного дерматина. Рассказы путешественников, Гюго, французская поэзия XIX века. И несколько томов Ларусса.
В погожие дни Этьен занимался кроликами и огородом, потом, оставив лейку и лопату, приходил домой обедать, сидел за столом, уткнувшись в тарелку с супом, редко поднимая непроницаемый взгляд. Порой он перебрасывался парой слов с родителями, но, как правило, о хозяйстве, и я пропускала их мимо ушей. Под хорошее настроение иногда приглашал меня прокатиться на тракторе. Говорил, что нехорошо вечно сидеть в четырех стенах, уставившись в телевизор. Но я не проявляла интереса, отказывалась под надуманными предлогами, и он махнул рукой.
– Если хочешь, могу угостить тебя киром с домашним малиновым сиропом. Я только недавно научился его делать, и получается неплохо.
Он наливает стакан до краев, открывает пакет чипсов и высыпает их в старенькую миску с голубыми цветочками, с детства мне знакомую. Когда он подает мне стакан, я замечаю на его мизинце перстень с печаткой из далекого прошлого. Вообще-то и сам Этьен всегда казался мне выходцем из другой эпохи. Той, когда еще ходили байки про воющих в горах волков и пропавших пастухов, их рассказывали или пели у очага, и их голоса сливались в единый хор.
В сущности, интернет, информационные поля, таблицы эксель для Этьена не более чем какие-то далекие отголоски. Он не повелся на новый мир – как не хотел его, так и не хочет. Потому бухгалтерию на ферме до сих пор вела мама, она же занималась бумагами и деловой перепиской, искала способы выжить. С таким мужем и таким сыном у нее, бедной, не было другого выбора, как самой все это освоить. Этьен всегда был копией папы. Далеким, слишком далеким от будничных дел.
Когда я однажды принесла ему обед в поле, он сидел, прислонившись к колесу своего трактора, и что-то сосредоточенно писал в блокнотике. Заглянув ему за плечо, я прочла несколько строк – он неуклюже пытался сочинять стихи. Про птичий щебет, утреннюю росу, облака, добрые чувства. Такие стихи, подумала я, мог бы сочинить десятилетний ребенок. Мне стало не по себе, и я засмеялась. Нарочно громко. Как металл лязгнул. Я, с моей самопальной стрижкой – неумелое подражание Фарре Фосетт, – с макияжем а-ля накрашенная корова, в мини-юбке из кожзама, позволила себе найти его смешным и, сама того не зная, разрушила волшебство момента. Злая, глупая девчонка. Я часто это вспоминаю. Отрочество, с его презрением к тому, чего понять еще не дано, бывает жестоко.
Надо сказать, в то время я вообще считала Этьена и родителей отсталыми. Я стыдилась, видя их всегда плохо одетыми, не как другие и не по моде. Не случайно в начальной школе маленькие злючки дразнили нас деревенщиной. Впрочем, и после моего отъезда современные веяния почти не затронули нашу семью и до сих пор вызывают у нее брезгливые гримасы. У нас берегут, латают, донашивают до дыр. Все служит и ничего не пропадает зря. Мы живем, как жили всегда. И точка.
Кажется, Этьен единственный человек, который мне еще пишет. Даже про маму он дал мне знать письмом. Другие бы недолго думая достали смартфон и позвонили, но Этьен есть Этьен, он никуда не спешил, потому сопроводил свое сообщение стихотворением Марселя Эме, запечатал в конверт и дождался почтальона. Я могла бы обидеться, что он не сделал этого сразу, я ничего не знала еще три дня, пока шло письмо. Но что бы это, в сущности, изменило?
Теперь, сидя во главе большого стола, неизменного атрибута нашей фермы, он поднимает стакан, будто чокаясь. У него все те же добрые глаза. Он говорит, что ему странно пить со мной, тем более когда наша мать в коме.
– Счет уже идет на дни, поэтому я позволил себе тебя побеспокоить. Знаю, от Экса досюда конец немалый, да и с транспортом у нас беда, не зря ведь люди уезжают. Но вот такое дело, немного осталось. Папа не хотел тебя срывать, думал, она скоро очнется. Но я-то сразу все понял. И плохо себе представлял, как можно от тебя скрыть или тянуть, пока не станет слишком поздно.
– Ты правильно сделал, Этьен.
Этьен предлагает мне осмотреть ферму, как будто я здесь уже совсем чужая. Идет впереди, слегка прихрамывая. Нога все больше подводит, говорит он.
Первым делом он показывает мне флигель. Постройка так преобразилась, что я с трудом ее узнаю. Этьен отремонтировал ее сам. Работы продолжались почти полгода, он думал, что никогда не закончит. Взгляд цепляется за стебли оранжевого шиповника, взбирающиеся по стене. Мама делала из него красивые букеты. Не знаю почему, но это постоянство греет.
Войдя во флигель, я вдыхаю новый запах. Пахнет не перегноем, как раньше, а чистотой летнего домика. Обветшавшее строение было сначала утеплено стекловолокном, а потом обшито со всех сторон еловыми планками. Ничего не осталось от двух жалких каморок, откуда так и шибало холодом, нет и следа земляного пола примыкавшего к нему старого хлева. Однажды, случайно услышав разговор, не предназначенный для моих ушей, я узнала, что вскоре после войны во флигеле несколько лет жил мальчик, работавший на ферме. Мне стало его жаль. Чего ждать от жизни, если каждая ночь как наказание?
Вдали урчит мотор грузовичка. Надо полагать, он все еще садится за руль. Этьен против, говорит, что не надо бы рисковать, что однажды кто-нибудь окажется у него под колесами. Но папу не переделаешь, он тот еще упрямец. Кроме мамы, никогда никого не слушал.
Папа похудел и как будто усох с прошлого раза. Его причудливая фигура в духе скульптур Джакометти движется ко мне, а я рассматриваю его ноги, тонкие и кривые, похожие на извилистые корни, его кожу в пятнах, оставленных годами пахоты под ветром и солнцем. Папа из тех, кто не бездельничал после войны, из крестьян с мозолистыми руками, старожилов, тех, кому не приходилось выбирать.
Он улыбается мне и, даже не поздоровавшись, крепко обнимает.
– Давненько, – шепчет он мне на ухо.
Глаза начинает щипать. Так неожиданно это проявление любви, это теплое, старое и такое тощее тело, прильнувшее ко мне. Я даю себе волю и крепче сжимаю его.
– Да, папа. Давненько.
Этьен остается на улице, сказав, что у него еще дела, а папа наконец медленно отрывается от меня, и мы идем в дом. Рука об руку с отцом я вдруг становлюсь семилетней девочкой. Нам отмерено мало детства, но я верю, что мы, даже не желая того, всю жизнь в него возвращаемся.
В кухне он, по своему обыкновению, хлопочет. Уже достал газету из ларя для хлеба, развернул ее на клеенке и начал чистить картошку. Я сажусь рядом с ним, и мы болтаем о том о сем. Жаркий свет от печи, вечернее небо за окном, пес, уже похрапывающий в ногах хозяина, – какая же теплота чувствуется во всем этом.
Он готовит картофель дофинуа. Аккуратно разложив дольки на овальном огнеупорном блюде, посыпает их мускатным орехом и поливает соусом бешамель. Он купил готовый, говорит, что до маминого соуса ему все равно далеко. И смеется.
– Ты помнишь, как она вручную взбивала масло с мукой и молоком? Да уж. Надо было видеть, как ее маленькие ручки, не больше зубочисток, крутились, точно крылья мельницы!
Конечно, я помню. Как можно забыть? Эта кухня была ее кухней, ее владениями. Во время войны мама пережила лишения, едва сводила концы с концами, так что всю жизнь считала своим долгом кормить семью досыта. Она могла приготовить вкусно из всего, что попадало ей под руку, хватало трех морковок, двух реп и луковицы, чтобы получился королевский пир.
«Что мы помним о матери?» – спросила меня однажды моя подруга Милена, только что потерявшая свою. Правда, что, в сущности, останется мне от этой женщины, когда ее прах упокоится под землей? Странное дело, как подумаю. Может быть, они как раз прежде всего и останутся – запахи соуса бешамель и гратена.
Отставив стул, папа выдвигает ящик большого стола. С трудом вытаскивает оттуда старую тетрадь и протягивает мне:
– Держи. Она записывала сюда свои кулинарные секреты. – Голос у него странный. – Сохрани ее, больше она никому не пригодится. Я слеп как крот, а Этьен не умеет даже яйцо сварить.
Я благодарю его и прячу это первое наследство в сумку, висящую на вешалке в прихожей. Мне хочется плакать.
Я поворачиваюсь к нему:
– Но… ты же знаешь, папа, она была не для меня, эта тетрадь.
– Не заморачивайся, Колетт. Это все кончено. Теперь она твоя.
Сев на кровать, я смотрю на книги, еще загромождающие полки в моей комнате. Многие из них подарил мне Этьен. В детстве я особенно любила сказки братьев Гримм с черно-белыми гравюрами, меня от них бросало в дрожь, и они же приносили утешение. Я любила погружаться в их незапамятные времена, попадать в неведомые королевства, названий которых так и не узнала.
Я слышу тяжелые шаги Этьена на лестнице, открывается и закрывается дверь его комнаты. В общем и целом вечер прошел неплохо. Этьен, при всей своей необщительности, сделал над собой усилие. Под конец ужина он заговорил о каких-то морванских коровах, с которыми не хочет расставаться, даже не из-за молока, просто привязался к ним. И добавил, что, будь его воля, он бы ушел на покой. Беда в том, что он не может никого найти себе на замену.
Это правда, он на самом деле постарел. Я видела, с каким трудом он выпрямляется, и еще этот влажный, неприятный кашель, типичный для стариков, выхаркивающих остатки жизни. Несмотря на почти двадцать лет разницы, Этьен и папа все больше похожи. Грубая, землистого цвета кожа. Усталый взгляд, словно говорящий, что слишком поздно. С пересыпанными сединой волосами и морщинами они выглядят почти как братья. Мне грустно смотреть на них. От их былых восторгов и желаний наверняка остались одни воспоминания.
Надо признаться: разговор, хоть и скудный, с Этьеном, приготовление ужина с папой, свежие простыни на моей кровати, малиновый кир, от чистого сердца предложенный мне по приезде, – все это отдается в голове приятным гулом. Я об этом почти забыла, но мне порой бывало тепло в этих стенах, что-то хорошее и доброе окружало в прошлом эту печь и бесконечно длинный стол в кухне. Возможно, я была несправедлива.
Прежде чем направиться в ванную почистить зубы, я спускаюсь взять забытый телефон из сумки в прихожей. Хочу послать сообщение Симону, что у меня все хорошо. В кухне горит свет. Папа еще на ногах, убирает посуду. Ни о чем не спрашивая, я подхожу к нему, снимаю с крючка под раковиной полотенце, беру с сушилки первую тарелку и начинаю вытирать. Древняя столешница из белого пластика пожелтела, но царапин на ней нет. Мама всегда очень бережно обращалась с вещами. Папа роняет суповую ложку, я тут же нагибаюсь и подаю ее ему.
Он вдруг смотрит на меня с убитым видом:
– У нее ни единого шанса выкарабкаться, ты же знаешь, да, Колетт?
И машет рукой, давая понять, что эти слова вырвались невольно, что он хотел бы взять их назад. Его прежде серые глаза сейчас цвета мутной воды.
Марта
5 мая 1961Марта сидела на скамеечке у старых качелей, прислушиваясь к дыханию деревьев в ночи. Эти качели, две доски на кольцах с пятнами ржавчины, повесили здесь на седьмой день рождения ее и Люсьена. Никто не знал точной даты рождения мальчика, известно было только, что он родился в 1945-м. И Серж с Огюстиной выбрали тот же день, в который родилась Марта. Так удобнее. Поэтому каждый год они праздновали день рождения вместе, как близнецы. Скоро им стукнет по шестнадцать.
Марта еще помнила, как делались эти качели. Серж сначала прибил по дощечке к каждому стволу, потом натянул крепкую нейлоновую веревку, чтобы их повесить. Когда они с Люсьеном были помладше, то могли качаться часами. С качелей был лучше виден еловый лес, сильнее ощущались запахи травы, и, упиваясь кипящей вокруг жизнью, дети не замечали, что жесткая веревка натирает чуть ли не до крови кожу предплечий, а от необструганной дощечки в ягодицы впиваются занозы. Только ветер свистел в ушах, и голова шла кругом. Иногда, позабыв обо всем на свете, они опаздывали к обеду, за что их наказывали. Но и это не беда. Кто взлетит выше и раскачается сильнее – вот какое соревнование было тогда важнее всего.
Однажды Люсьен стащил веревку из мастерской Сержа. Он задумал повесить еще одни качели в их месте, у водопада, но после нескольких неудачных попыток привязать веревку к низкой ветке большой ели плюнул со злости, на глаза навернулись слезы. Марта его утешала. Когда она обняла его, трепет нежности пробежал по телу Люсьена, всколыхнув в нем что-то давно забытое.

