Пока ты не будешь моей
Пока ты не будешь моей

Полная версия

Пока ты не будешь моей

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 5

Арика Ретнас

Пока ты не будешь моей

Пролог. Смертный узел


У человеческой кости есть свой собственный, ни на что не похожий звук излома.

Это не сухой треск ветки в костре и не звон упавшего хрусталя. Это глухой, влажный, чавкающий хруст — будто под тяжелым кованым армейским каблуком сминается и лопается сырая древесная кора. А следом за звуком приходит вовсе не боль. Боль всегда опаздывает ровно на три бесконечные, оглушающие секунды. Сначала наваливается ледяная, вымораживающая пустота, от которой легкие судорожно сжимаются в комок, перекрывая диафрагму, а в горле мгновенно встает едкий, тошнотворный металлический привкус запекшейся меди.

Дублин, доки Норт-Уолл. Девять лет назад.

В глухом подвале старого портового пакгауза пахло гнилой речной тиной, крысиным пометом, прогорклым жиром масляного обогревателя и дешевым шотландским пойлом. Но сильнее всего, въедаясь в самые поры ледяного известняка, пахло первобытным, омерзительным человеческим страхом. Он сочился из черных стен, пропитанных солью замерзающей Лиффи, звенел в каждом звене ржавых корабельных цепей, мертво свисавших с потолочных балок.

Двадцатидвухлетняя Кэтлин ОʼШи стояла на коленях на заплесневелом, склизком бетоне.

Холод пола пробивал колени до костномозговой ломоты. Ее лицо превратили в кровавое месиво: левый глаз заплыл багрово-черной гематомой, рассеченная бровь безостановочно сочилась темной сукровицей, пачкая щеку и склеивая пряди медных, растрепанных волос. Тонкое ситцевое платье висело на исхудавшем теле растерзанными лоскутами — бесполезная, изодранная в клочья ветошь, едва прикрывавшая покрытые синяками ребра. Ее трясло крупной, конвульсивной дрожью: от промозглого сквозняка с залива и дикого, животного адреналина, колотившегося в висках со скоростью пулеметной очереди.

Перед ней на корточках сидел человек, чье золоченое помолвочное кольцо она когда-то надевала с наивной, слепой девичьей гордостью.

Киллиан Вэнс.

Правая рука дублинского криминального синдиката. Чудовище в сшитом на заказ шерстяном пальто, с мутными, немигающими глазами цвета застойной болотной жижи и тонкой, бескровной улыбкой судебного патологоанатома. В его позе не было ни капли злости — лишь методичное, размеренное терпение палача, знающего, что жертве некуда бежать с разделочного стола.

Он взял ее левую руку. Держал бережно, почти с благоговейной нежностью укладывая ее тонкую девичью кисть на свою широкую, прокуренную ладонь.

Большим пальцем Киллиан медленно провел по ее тонкому запястью, нащупывая бешеный, отчаянный пульс:

— Ты ведь чертовски талантливая девочка, Кэтти, — его голос лился мягко, обволакивая слух тягучей, бархатной ирландской певучестью, от которой по коже пробегал могильный холод. — У тебя золотые ручки. Такие нежные, ловкие пальчики… Ты могла бы одевать королев. Но ты напрочь забыла главное правило доков, птичка: долг твоего покойного отца-пропойцы теперь на твоей шее. До последнего пенни. А канарейки в клетках не шьют платья для себя. Они поют исключительно для тех джентльменов, на которых я укажу пальцем. Раздвигают ноги перед теми, кто швырнет пачку фунтов на этот стол.

Воздух застрял в горле Кэтлин горячим углем.

Она не отвела взгляда. Единственным видящим глазом — горящим ядовитым, смертоносным, неукротимым изумрудным огнем — она посмотрела прямо в эти пустые рыбьи зрачки. Собрав во рту вязкую слюну пополам с кровью из разбитой десны, она со свистом плюнула прямо на начищенный носок его дорогого оксфорда.

— Я лучше… сдохну под забором, Киллиан, — ее голос сорвался на утробный, сиплый хрип, в котором не было мольбы, а лишь чистая, неразбавленная ненависть. — Я лучше позволю крысам сожрать мое мясо… чем лягу под твоих шлюховатых выродков. Я перережу тебе глотку. Слышишь меня, мразь?! Я найду заточку и вскрою тебя во сне от уха до уха.

Киллиан не дрогнул. Не отшатнулся. На его холеном лице не дрогнул ни один мускул.

Он лишь медленно, сокрушенно покачал головой, издав тяжелый, наигранно-отеческий вздох:

— Неисправимо гордая. Точно как твой старик перед тем, как утонуть в доках.

Его пальцы перехватили ее левый безымянный палец.

Тот самый, где еще недавно блестело тонкое кольцо.

Хватка Киллиана стала железной. Медленно, с леденящей душу методичностью он начал отводить фалангу назад.

Вверх. Еще выше. Против любого анатомического предела сустава.

Кэтлин почувствовала, как натянулись сухожилия, готовые лопнуть, как заскрипели хрящи. Она сжала челюсти до металлического скрежета эмали, готовая прокусить собственный язык, лишь бы не доставить ему удовольствия услышать ее крик. Вздувшиеся вены на ее шее казались синими канатами.

— Смотри на меня, птичка, — ласково прошептал Киллиан ей в лицо, обдавая запахом ментола и гнилого виски. — Запомни этот урок.

Резкое, короткое, беспощадное движение вниз и на излом. На все девяносто градусов.

ХР-Р-УСЬ.

Звук разорвал подвал громче пистолетного выстрела.

Связки Кэтлин свело чудовищной судорогой. Воздух из легких выбило наотмашь. Из сорванного горла вырвался не крик — дикий, надсадный, захлебывающийся вой раненого зверя. Перед глазами взорвалось ослепляющее багровое солнце, рассыпавшееся сотнями колючих белых искр. Фаланга неестественно вывернулась вбок, прорвав тонкую кожу изнутри тупым краем треснувшей кости.

Слезы хлынули из ее глаз градом, смывая запекшуюся кровь, грудь заходила ходуном в беззвучных рвотных спазмах.

Киллиан брезгливо разжал пальцы.

Изувеченная рука Кэтлин безжизненной плетью рухнула на ледяной цемент.

Мужчина неторопливо поднялся во весь свой массивный рост, поправил манжеты белоснежной сорочки и смахнул невидимую пылинку с лацкана пальто.

— Это за твою первую попытку сбежать, — бросил он вниз, глядя на нее с высоты своего сытого превосходства, как на раздавленное насекомое. — Сегодня ты подумаешь над своим поведением в темноте. А завтра мы повторим процедуру с мизинцем правой руки. Шить тебе больше не придется, Кэтти, так что пальцы тебе без надобности. А к вечеру приедет фургон с покупателями из Манчестера. Обещаю: к их визиту ты станешь тихой, покладистой и очень, очень ласковой девочкой.

Тяжелая металлическая дверь захлопнулась с гулким, похоронным ударом.

Щелкнул массивный засов, отрезая ее от внешнего мира.

Кэтлин осталась лежать на ледяном полу в кромешной, удушающей тьме, прижимая сломанную кисть к разорванному платью, задыхаясь от боли, сводящей челюсти в мертвый замок.

Она не знала, сколько часов ей осталось до рассвета.

Но в этой кромешной могильной темноте, сквозь слезы, кровь и адскую пульсацию раздробленной кости, в глубине ее существа умерло последнее человеческое чувство. Больше не было Кэтлин ОʼШи.

На ледяном бетоне дублинского порта, корчась в собственной крови, рождался монстр.

Беспощадный. Ядовитый. Выкованный из ненависти и готовый сжечь этот чертов мир дотла при первой же искре…


Глава 1. Мечты из пепла и шелка


Если бы в девятнадцать лет Кэтлин ОʼШи сказали, что однажды она возненавидит запах мужского дорогого парфюма и научится держать в руках портновские ножницы как боевой стилет, она бы лишь запрокинула голову и рассмеялась. Звонко, дерзко, так, что медно-рыжие кудри рассыпались бы по плечам огненным водопадом, заставляя хмурых портовых матросов оборачиваться ей вслед.

В то время в ее мире еще не было места страху. Было лишь море, холодный дублинский ветер и слепая, чистая вера в то, что даже из портовой грязи Норт-Уолла можно соткать ослепительное будущее.

Утро в их узком, покосившемся двухэтажном доме на набережной всегда начиналось одинаково — со скрипа. Скрипели старые, рассохшиеся сосновые половицы под босыми ногами Кэтлин, за слуховым окном мансарды истошно кричали чайки, кружа над угольными баржами на реке Лиффи, а сквозь щели в полу снизу поднимался самый родной, самый теплый запах на свете. Запах пара от тяжелого чугунного утюга, сушеной лаванды, воска для нитей и крепкого черного чая.

Кэтлин соскочила с узкой железной койки, поправила простое ситцевое платье и босиком, перепрыгивая через две ступеньки, сбежала по крутой винтовой лестнице прямо в мастерскую первого этажа.

Отец уже стоял у массивного дубового верстака.

Шон ОʼШи, лучший закройщик во всем восточном Дублине, человек, для которого идеальная линия лацкана была вопросом чести. На нем были выцветшие шерстяные брюки с заплатками, потертый рабочий жилет и неизменная сантиметровая лента на шее. В бледном сером свете, падавшем сквозь запыленные витринные окна, его фигура казалась почти монументальной: в одной руке кусок портновского мела, в другой — тяжелые ножницы, замершие над разложенным отрезом грубого матросского сукна.

Кэтлин подкралась сзади на цыпочках, обвила руками его широкую, чуть сгорбленную спину и звонко чмокнула в колючую, пахнущую дешевым табаком и утренним туманом щеку:

— Доброе утро, па!

Шон вздрогнул, но тут же мягко рассмеялся — тем самым глубоким, бархатным грудным смехом, от которого в сырой каморке сразу становилось светлее. Он опустил инструмент, развернулся и потрепал дочь по буйным медным вихрам своей широкой, мозолистой ладонью с вечно исколотыми подушечками пальцев.

— Проснулась, моя бунтарка? — его зеленые глаза, точь-в-точь как у Кэтлин, лучились бесконечным теплом. — Чайник на печке уже шумит. Там на тарелке еще остался вчерашний содовый хлеб и кусок соленого масла. Поешь, Кэтти, а то от твоей талии скоро ничего не останется, переломишься от первого же порыва ветра.

Это была их маленькая, простая, нищая жизнь.

Они жили в трущобах, о которых богачи из южных кварталов предпочитали не вспоминать. Зимой стены дома промерзали до инея, а на ужин неделями была лишь разваристая овсянка да пара картофелин в мундире. Но в их доме никогда не селился настоящий холод.

Потому что в нем жила память о матери.

Она сгорела от чахотки за считаные недели, когда Кэтлин едва исполнилось семь. Но оставила после себя столько света, что его хватило на годы вперед. Кэтлин помнила, как мама кружилась босиком по этой самой мастерской под шипение старого граммофона, как шила из копеечной марли летящие наряды морских фей и повторяла отцу, что их крошечный дом богаче всех хранилищ Банка Ирландии. Шон так и не оправился от ее ухода. Он не привел в дом мачеху, не искал утешения на стороне — он вложил всю душу в дочь и в ремесло. Каждое утро они делили краюху хлеба, кроили плечом к плечу, спорили о свойствах плотной шерсти и были несокрушимой крепостью из двух упрямых ОʼШи против целого света.

Однако у девятнадцатилетней Кэтлин была одна тайная страсть, о которой знали лишь портовые чайки да пыльные балки чердака.

Раз в неделю, на рассвете по средам, когда у особняков вокруг площади Мэррион и дорогих лавок Грэфтон-стрит выставляли мусорные контейнеры, она выходила на свою тайную охоту.

Пока сонная прислуга богатых домов только разжигала камины, Кэтлин ловко выскальзывала из переулков. Ее не интересовали брошенные вещи или объедки со стола. Она искала сокровища.

Выброшенные, залитые кофе или вином, с оторванными обложками иностранные журналы: французский Vogue, британский Harpers Bazaar, помятые каталоги парижских кутюрных домов, которые привозили из Европы жены дипломатов.

Она прятала эти размокшие бумажные стопки под шалью, мчалась на чердак, закрывала дверь на засов и начинала священнодействие.

Осторожно, боясь порвать тончайшие листы, она раскладывала слипшиеся страницы на доске и проглаживала их через сухую тряпку теплым отцовским утюгом. В ее комнатке под самой крышей сладко пахло нагретой типографской краской, мелом и мечтами.

Кэтлин могла часами, затаив дыхание, разглядывать модели Кристиана Диора и Кристобаля Баленсиаги. Осиные талии, затянутые в идеальные корсеты, драпировки из тяжелой тафты цвета полуночного неба, летящие юбки-колокола из сотен метров тюля. Для нищей девчонки из доков это были окна в параллельную, сияющую вселенную.

Она брала обрывки грубой оберточной бумаги, в которую на верфях заворачивали рыбу, угольки из печи и с яростным вдохновением перерисовывала силуэты. Она ломала каноны, заостряла линии плеч, экспериментировала с геометрией глубоких вырезов, шепча себе под нос: «Здесь ткань должна падать водопадом… а подол нужно рассечь до самого бедра, чтобы при каждом шаге звенел шелк!».

И, конечно же, как любая юная девушка, она мечтала о любви.

Сидя у слухового окна и глядя на то, как серые тучи цепляются за шпили соборов, Кэтлин представляла своего сказочного избавителя.

В ее девичьих грезах он не походил на грубых, пропахших рыбой матросов. Ее принц представлялся высоким, статным мужчиной с благородными, глубокими глазами и тихим, мягким голосом. Он непременно должен был носить безупречно скроенное шерстяное пальто глубокого угольного оттенка, пахнуть хорошим табаком, дождем и свободой.

Она грезила о том, как однажды на их темной, убогой улице остановится блестящий черный экипаж. Мужчина поднимется по деревянным ступеням, увидит сквозь пыльное стекло ее эскизы, снимет шляпу и скажет: «Твои руки созданы для шелка, рыжая. Пойдем со мной, я покажу тебе Париж». Он полюбил бы ее отца, помог бы ему открыть светлое ателье в центре города, а саму Кэтлин берег бы как величайшую драгоценность, целуя ее испачканные мелом и исколотые иглами пальцы.

Кэтлин ОʼШи не знала, что сказки не выживают в соленых туманах Норт-Уолла.

Она не знала, что мужчина в безупречном черном кашемировом пальто действительно однажды переступит порог их мастерской. Только в его глазах не окажется благородства — там будет лишь застойная, мутная тьма. В кармане его пальто будет лежать долговая расписка ее отца, а в его ухоженных руках — железный капкан, который переломает ей кости, сожжет иллюзии дотла и навсегда вытравит из ее души способность верить в принцев.

Глава 2. Вспышка на мокрой брусчатке


Субботний полдень в районе доков не сулил ничего, кроме промозглого холода и тяжелой работы.

Кэтлин шла по набережной с огромным рулоном темно-синей шерсти в руках. Ткань весила добрых пуда полтора, морозный ветер с залива трепал подол ее скромного шерстяного платья, а пряди непокорных медных волос, выбившись из-под старой вязаной шапки, липли к влажным щекам. Пальцы в перчатках занемели от ледяного воздуха, но в ее широком, упругом шаге чувствовалась та самая дикая, первобытная грация, которую невозможно вытравить ни тяжелым трудом, ни дублинской нищетой.

Возле перекрестка у Таможенного моста грузовой конный экипаж резко сдал назад, обдав тротуар фонтаном серой грязи и ледяной крошки.

Кэтлин отшатнулась, каблук стоптанного ботинка соскользнул на мокром булыжнике, и тяжелый рулон шерсти предательски выскользнул из рук.

Она приготовилась к неизбежному падению, зажмурившись и втянув голову в плечи.

Но удара о камень не последовало.

Вместо этого стальная, невероятно мощная хватка перехватила ее поперек талии прямо на лету. Ее спину впечатало в широкую, твердую мужскую грудь с такой сокрушительной, непререкаемой силой, что из легких Кэтлин вышибло весь воздух коротким, сдавленным стоном. Свободная рука незнакомца в дорогой кожаной перчатке на лету поймала падающий рулон ткани, легко подбросив его и удержав у своего бедра.

— Осторожнее, птичка. В этих доках мостовая не прощает неловких движений.

Голос прозвучал над самым ее ухом.

Это был не сиплый лающий говор местных докеров. Это был глубокий, вибрирующий в самой диафрагме бархатный баритон — тягучий, как выдержанный коньяк, с легкой ленивой хрипотцой, от которой по позвоночнику Кэтлин сверху донизу прошил резкий, электрический импульс.

Она замерла, все еще прижатая к нему спиной, чувствуя, как через тонкую шерсть ее платья пробивается обжигающее тепло его тела. Он не торопился ее отпускать. Широкая ладонь мужчины лежала точно на ее талии, пальцы в тонкой коже уверенно сжимали изгиб бедра, медленно, почти гипнотически подтягивая ее к себе вплотную.

Кэтлин резко повернула голову, чтобы выдать дежурную порцию портовой дерзости… и слова застряли у нее в гортани, обратившись в горячую золу.

Перед ней стоял мужчина, словно сошедший со страниц тех самых тайных парижских журналов, которые она гладила утюгом на чердаке.

Ему было слегка за тридцать. Высокий, под два метра ростом, с породистым разворотом плеч гладиатора, затянутых в безупречное длинное пальто из черного кашемира Савил-роу. Но не пальто заставило ее сердце пропустить сразу три судорожных удара.

Лицо.

Хищное, с выточенными резкими скулами, бледной аристократической кожей и коротко остриженными смоляными волосами. На нем читалась смертельная, первобытная мужская мощь, не знающая компромиссов. А глаза… Глаза Киллиана Вэнса были цвета застывшей морской бездны — зелено-серые, светящиеся пугающим, гипнотическим блеском.

В ту секунду, когда их взгляды встретились в упор, воздух между ними словно наэлектризовался до температуры плавления стекла.

Киллиан замер.

Его пальцы на ее талии инстинктивно сжались до глухого стона Кэтлин, сминая ткань платья. На его лице, привыкшем отдавать приказы об убийствах и казнях, впервые дрогнула холодная маска.

Он просто потерял дар речи.

Перед ним стояла не портовая замухрышка. Шапка съехала, и буйная грива медно-огненных волос рассыпалась по ее плечам, сверкая в сыром сером воздухе расплавленным золотом. Изумрудные, раскосые, неистовые глаза девушки смотрели на него без страха — с тем дерзким, животным вызовом, которого Киллиан не встречал ни у одной женщины в мире. Ее высокая грудь судорожно вздымалась под тонкой тканью прямо напротив его ребер, пухлые, тронутые холодом губы были полуоткрыты в прерывистом дыхании, а на щеках горел лихорадочный, соблазнительный румянец.

Взгляд Киллиана потемнел, зрачки расширились на всю радужку, поглощая свет. В его глазах вспыхнул такой дикий, ненасытный, ослепляющий голод, от которого у Кэтлин подкосились колени.

Мужчина медленно, с трудом сглотнул. Мускул на его тяжелой челюсти дернулся, кадык напряженно поднялся и опустился: — Кто ты такая?.. — прошептал он.

Это не был вопрос господина. Это был сорванный шепот человека, которому в грудь только что вонзили клинок по самую рукоять.

Он не разжал объятий. Напротив — Киллиан медленно опустил тяжелый рулон ткани на сухой деревянный настил у витрины, не отрывая от нее глаз. Затем его вторая рука медленно, плавно, не допуская сопротивления, легла на ее плечо, скользнула по изгибу шеи, и кончики пальцев в мягкой коже коснулись ее обнаженной ключицы.

Прикосновение обожгло, как огонь.

По коже Кэтлин побежали колючие мурашки, дыхание перехватило, а в самом низу живота тугим узлом завязалось тяжелое, пульсирующее, невыносимо горячее томление. Воздух вокруг пахнул его парфюмом — горьким табаком, дымным ветивером, кедром и ледяным дождем. Этот запах одурманивал хлеще самого крепкого опиума.

Она должна была оттолкнуть его. Должна была влепить пощечину, закричать, вырваться. Но ее тело предательски отказалось подчиняться разуму. Она стояла в кольце его рук, прижатая к его массивному бедру, чувствуя твердость каждого мускула его тела, и смотрела в его темнеющие глаза, не в силах отвести взгляд.

— Кэтлин, — сорвалось с ее губ пересохшим, чуть хриплым шепотом. Имя прозвучало не как защита, а как признание капитуляции.

Уголок губ Киллиана медленно, едва заметно приподнялся в хищной, сводящей с ума полуулыбке.

Он наклонился ближе. Так близко, что его теплое дыхание коснулось мочки ее уха, заставляя Кэтлин тихо, прерывисто выдохнуть. Его губы едва заметно мазнули по ее пульсирующей жилке на шее — намек на поцелуй, обещание абсолютного обладания.

— Кэтлин… — повторил он ее имя так, будто пробовал на вкус запретный плод. Голос Киллиана вибрировал от сдерживаемой страсти, пальцы на ее талии властно притянули девушку еще на миллиметр ближе…

Глава 3. Сладкий яд


Принц из ее грез носил пальто цвета угля.

Кэтлин поняла это не сразу — понятие слетело с ее губ лишь неделю спустя, когда она стояла перед зеркалом в новом платье и пыталась объяснить отцу, почему ее глаза сияют, как окна собора на рождество. В ту промозглую субботу на набережной, когда незнакомец подхватил ее на лету вместе с рулоном шерсти, все сложилось: черное кашемировое пальто, запах дорогого табака, холодного дождя и свободы. Точный портрет из ее чердачных фантазий, сошедший с пожелтевших страниц мадридского Vogue.

Она еще не знала, что судьба умеет подделывать мечты с точностью фальшивомонетчика.

В понедельник к мастерской подъехал черный автомобиль с водителем в униформе. Мальчишка-курьер вручил отцу пакет: внутри был тот самый рулон синей шерсти — выглаженный, обернутый в шелковую бумагу, — и визитная карточка из плотного картона. К. Вэнс. И ни строчки больше.

Отец взял карточку так, будто она была раскаленной. Он вышел во двор, долго сжигал бумагу над ведром, а вечером впервые за много лет не притронулся к ужину.

Кэтлин решила, что он простужен.

Во вторник в мастерскую доставили корзину — не цветов, а специй, экзотических фруктов и настоящего цейлонского чая, от которого весь дом запах Индией. В среду пришла книга — лондонское издание с пластинами брюссельской моды пятидесятых годов, с закладкой из красного атласа на странице, где был изображен женский костюм с остро срезанным плечом. На полях чужим, острым, красивым почерком было выведено: «Здесь плечо должно быть острее. Ты была права».

Он читал ее мысли. Он помнил ее слова, брошенные мимоходом, — и это было отличным поводом поставить еще больше очков дублинскому принцу. Девушки из доков ее возраста получали конфеты и записки с пошлыми стишками. Кэтлин ОʼШи получила собеседника, который разговаривал с ней о драпировках, о плотности саржи, о том, почему бургундский убивает рыжих, а изумрудный — поднимает на трон.

В пятницу он приехал сам.

Шон ОʼШи встал у верстака, как осужденный перед судьей, и весь вечер просидел в дальнем углу, сшивая подкладку дрожащими руками. Кэтлин же позволила увезти себя в отель «Шелбурн» на Сент-Стивенс-Грин — туда, где она ни разу в жизни не была даже на пороге. Официанты склонялись перед Киллианом, как перед епископом. Зал гудел, но их столик существовал в отдельно созданной тишине. Он снял с вешалки ее мокрый дешевый плащ, и на секунду — на одну короткую, опаляющую секунду — его пальцы легли на ее обнаженные плечи. Кэтлин забыла, как дышать.

— Ты пьешь чай с молоком, — констатировал он не вопросом, глядя, как она мнет меню. — И кладешь сахар вторым. И держишь чашку за ушко всеми пятью пальцами, как держат ее только в порту.

— А вы подглядываете за портовой девчонками, мистер Вэнс? — огрызнулась она, и уши ее предательски запылали.

— Я слежу лишь за тем, что собираюсь иметь, — он сказал это буднично, как говорят о покупке дома или скаковой лошади, и Кэтлин сглотнула, не поняв — испугаться ей или растаять.

Она растаяла. Господи, как она растаяла.

Он не спешил. В этом и заключался гений его осады.

Три недели он просто разговаривал с ней. Он привозил отрезы — настоящий шелк, шантунг, крепдешины, которые она трогала пальцами, как трогают чужого младенца. Он слушал ее голос — по-настоящему слушал, подперев скулу ладонью, не отводя тяжелых зеленых глаз, и она болтала без умолку о вытачках и лекалах, чувствуя себя самой интересной женщиной Ирландии. Он единственный на свете не смеялся над ее мечтой.

— Твой отец растратил талант на матросские штаны, — однажды сказал он, лениво вертя в пальцах бокал. Вздувшаяся вена на его запястье была спокойна, голос — мягок, как замерзший жир. — А ты растратишь его на нищих. Есть способ вырвать вас обоих, птичка. Но до времени. Всё в свое время.

Кэтлин не расслышала второго. Она была слишком занята первым — тем, как он сказал «вас обоих».

Отец плакал в эти недели. Тихо, по-мужски, отвернувшись к окну, когда думал, что она спит. Его долги разрастались, как плесень по стене, — Кэтлин видела новые расписки, спрятанные под стельками его ботинок, но, слепая, глухая, опьяненная, она придумывала этому тысячи объяснений. Он устал. Он болен. Он стареет.

А однажды в мастерскую привезли двенадцать метров жемчужно-серого шелка и записку: «Тебе. Пусть отец сошьет. Говорят, в порту нет никого лучше».

Отец шил то платье три ночи, и руки его дрожали так, что Кейт потом всю жизнь узнавала эту дрожь в каждом неровном стежке. Кэтлин же, надев платье, кружилась перед зеркалом, не замечая, что по щекам отца катятся слезы.

Это случилось в конце января, в его доме на холмах Килки — белом георгианском особняке, откуда через панорамные окна открывалась черная, гудящая громада дублинского залива.

На страницу:
1 из 5