
Полная версия
Лига Вольных Игроков (2 редакция)
Я представлял его себе по-разному. Толстым и трусливым, как чиновник, которого Волк «заколол, как свинью». Сухим и жестоким, с глазами без дна. Похожим на кого-то из моих собутыльников, из тех, кто смеялся громче всех, когда я метал ножи. Ни один образ не держался дольше лиги пути. К вечеру третьего дня я перестал его представлять.
Поместье Кассель оказалось меньше, чем я думал, и беднее, чем можно было думать. Одноэтажный дом с покосившейся башенкой, которую кто-то когда-то пристроил, чтобы было похоже на замок, и не достроил. Сад, где яблони росли вперемешку с капустой. Забор, поваленный в двух местах и подпёртый жердями. Из трубы шёл дым: тонкий, хозяйственный, такой, каким топят кухню, а не залы. Я остановил коня на холме и долго смотрел на этот дом. Он был как замок Альди, только без замка. Такой же долг, такое же имя, такая же гордость, только у Альди была ещё история, а здесь не было и её.
Охотник имеет право первого удара. Любым способом. Я мог остаться на этом холме до ночи, как учил Эжен: не шевелясь, пока не отнимутся ноги. Мог дождаться, когда он выйдет к колодцу, или к лошадям, или просто постоять на крыльце, — и это была бы охота по правилам, чистая и тихая, и наблюдатель, которого я не видел, записал бы в свою книгу «победа». Волк не увидел своего охотника. Никто и ничего не обязывало и меня.
Я спустился с холма и поехал к воротам открыто, шагом, как гость.
Не знаю, что это было. Не благородство: я ещё не знал тогда этого слова в его настоящем значении, я знал только его светский смысл. Скорее, я не хотел быть тем, кто подкладывает свёрток в карету. Я хотел, чтобы он увидел меня. Чтобы знал. Волк не знал — и мне казалось, что это было хуже самой смерти.
Ворота были открыты. Собака залаяла, потом узнала во мне чужого и залаяла по-настоящему. На крыльцо вышла женщина, молодая, в переднике, с мукой на руках — она пекла что-то, и запах хлеба вышел на крыльцо вместе с ней. Она посмотрела на меня, на коня, на шпагу и всё поняла быстрее, чем я успел снять шляпу. Я видел это по её рукам: она вытерла их о передник, медленно, дважды, как вытирают, когда больше нечего делать.
— Виконт Кассель дома? — спросил я.
Она не ответила. Она обернулась к двери, и в двери уже стоял он.
Он был моложе меня. Светлые волосы, из тех, что рано редеют, узкое лицо, которое, наверное, было красивым, когда его не тянуло страхом. На нём был домашний камзол с протёртыми локтями и, что я заметил сразу, шпага. Он носил её дома. Две недели, с того дня, как получил конверт, он, видимо, не снимал её даже за столом. Как Волк — арбалет.
— Я знаю, кто вы, — сказал он. Голос был ровный. Он готовился к этому голосу две недели.
— Тогда вы знаете, зачем я здесь.
— Знаю. — Он посмотрел на жену. — Иди в дом, Мари. Иди, прошу тебя.
Она не пошла. Она стояла между нами, и ей нужно было сделать всего два шага, чтобы оказаться там, куда я бы не смог ударить, и она их не делала. Тогда он взял её за плечи, повернул и завёл в дом сам, и закрыл дверь, и остался на крыльце. Я слышал, как за дверью что-то упало. Кажется, миска.
— Вы могли выстрелить с холма, — сказал он. — Я видел вас. Я стою у этого окна две недели.
— Мог.
— Почему не выстрелили?
Я не ответил, потому что не знал ответа, который мог бы произнести вслух. Вместо этого спросил то, что вёз с собой три дня:
— Почему порох?
Он вздрогнул так, будто я всё-таки выстрелил.
— Я видел, как он дерётся, — сказал он тихо. — Год назад, на ярмарке в Ардо, он дрался с двумя из-за какой-то ерунды, из-за лошади, и я смотрел из окна трактира. Я понял, что не выстою против него и минуты. А у меня долг за этот дом, и ещё за отцовский, который уже продан, и Мари, и я вступил в Лигу, потому что четыре охоты — и всё, приз, и можно жить. Я не знал, что первой охотой мне дадут его. Я думал, дадут кого-нибудь… — он не договорил. — Мне дали его имя и месяц. Я неделю смотрел на его дом издали и видел, что он не спит. Что у него люди на дорогах. Что он не ездит одной дорогой дважды. К такому не подойти. Тогда я нашёл бродягу. Заплатил десять ливров, сказал: подойдёшь ночью с ножом, сделаешь вид, отбежишь, это пари. Он не отбежал. Ваш друг убил его раньше, чем тот понял, что не отбежит. — Виконт посмотрел на свои руки. — Я этого не хотел. Я хотел, чтобы ваш друг решил: охотник приходил и промахнулся. Чтобы он лёг спать. Он лёг. А потом я нашёл человека, который умеет делать эти свёртки. В Лютеции их делают. Это стоит недорого.
— У кареты была его сестра.
Он закрыл глаза.
— Я не знал. Клянусь вам всем, что у меня есть, я не знал. Он ездил один. Каждый год один, мне сказали, что один. Когда я узнал, я… — он открыл глаза, и в них не было слёз, в них было что-то хуже. — Я знал, что кто-то придёт. Правила такие. Я думал, что это будет справедливо. Бродяга, потом свёрток, потом вы. Всё по правилам. Я думал, правила — это и есть справедливость.
Мы стояли и смотрели друг на друга, и собака перестала лаять, и было слышно, как в доме плачет женщина, стараясь плакать тихо.
Я мог убить его на этом крыльце одним движением. Он это знал, и я это знал, и наблюдатель, сидевший, наверное, где-нибудь за поваленным забором, знал тоже. Я не сделал этого движения. Я не могу объяснить почему, как не мог объяснить, почему не выстрелил с холма. Что-то во мне, чему Эжен не учил и корпус не учил, отказывалось убивать человека, который стоит, опустив руки, на собственном крыльце.
— У вас есть шпага, — сказал я. — Обнажите её.
Он посмотрел на меня так, будто я предложил ему что-то непристойное.
— Я не выстою и минуты.
— Тогда это будет короткая минута. Но это будет ваша минута, а не свёрток в карете. Выбирайте, виконт.
Он выбрал. Я до сих пор не знаю, из гордости или потому, что за дверью была Мари, и он не хотел, чтобы она услышала, как его убивают, как убивают скот. Он сошёл с крыльца, встал в траву, обнажил шпагу, и я увидел, что он действительно не выстоит: он держал её, как держат в первый месяц в корпусе, слишком крепко, слишком высоко, и рука дрожала.
Это была даже не минута. Он сделал выпад — отчаянный, слепой, такой, каким дерутся не для того, чтобы победить, а чтобы это кончилось. Я ушёл в сторону, и он открылся весь, от горла до пояса, и я мог выбрать. Я выбрал сердце, потому что это быстро.
Он не упал сразу. Он постоял, глядя не на меня, а на дверь, и сказал что-то, чего я не расслышал, а потом сел в траву, как садятся уставшие, и лёг.
Дверь распахнулась. Мари выбежала, не крича, — она, кажется, выкричала всё за дверью, — упала рядом с ним на колени и стала вытирать ему лицо передником, тем самым, в муке, и мука оставалась на его щеках белыми полосами. На меня она не смотрела. Меня не было. Я стоял в трёх шагах с окровавленной шпагой и не существовал.
Я вытер клинок о траву. Вложил в ножны. Сел на коня. Всё это я делал очень медленно и очень точно, как делают что-то в первый раз, когда тело не знает, что дальше. У ворот я оглянулся. За поваленным забором, шагах в пятидесяти, стоял человек в сером плаще и что-то писал, положив книгу на верхнюю жердь. Он поднял голову. Кивнул мне, вежливо, как кивают знакомому на улице. И вернулся к книге.
Так я узнал, как выглядит наблюдатель. Как никто. Как все.
Обратно по Северному тракту я ехал быстро. Не от погони — за мной никто не гнался, всё было по правилам, всё было законно, король Аквиларии сам подписал закон, по которому я только что убил человека на его собственной земле, у его собственной жены на глазах. Я гнал, потому что не мог быть медленным. Быстрота была единственным, что отделяло меня от того, что осталось на траве у крыльца.
Я думал, что почувствую что-то. Волк был отомщён. Я сделал то, что поклялся сделать у закрытого гроба, и сделал сам, своими руками, как хотел. Я ждал, что придёт если не радость, то хоть тяжесть, спадающая с плеч, хоть тот вздох, который делают, закрыв за собой дверь. Ничего не пришло. Внутри было пусто и ровно, как в комнате, откуда вынесли мебель. Волк не встал из гроба. Лицо Элизы не срослось. Женщина в переднике осталась стоять на коленях в траве, и мука на щеках её мужа тоже осталась. Единственное, что изменилось в мире, — в нём стало на одного игрока меньше. На одного такого же, как мы.
На постоялом дворе я велел принести воды, снял рубашку и долго мыл руки. Крови на них не было: я вытер клинок, а рукоять была чиста. Я мыл их всё равно, пока вода не остыла, и, глядя на свои руки в тазу, понял то, чего не понимал ни в корпусе, ни на мосту, ни в саду за оперой. Меня научили убивать. Меня никто не научил, что делать потом.
В Лютецию я вернулся Ловким Руди. Прозвище висело на мне, как чужой плащ, и я снова надел его. Той осенью я пил как не пил никогда, дрался на дуэлях из-за взглядов и слов, играл на всё и выигрывал, и снова метал ножи в яблоко на голове у слуги, потому что публика помнила и просила, и публика аплодировала, и никто не спрашивал, зачем мне это. Я и сам не спрашивал. Я знал, что теперь я член Лиги, что четыре охоты — это четыре, а не одна, и что следующие две я буду дичью. Я не думал об этом. Я жил как живут, чтобы не думать: громко, быстро, при свидетелях.
О виконте Касселе я не рассказывал никому. Никто и не спрашивал. В Лиге не принято спрашивать, кого ты убил. В Лиге принято спрашивать, сколько у тебя осталось охот.
Из книги Лиги
Лист двести сорок первыйГод двадцать второй от указа. Осень, второй месяц, день девятый.
Охотник: Р. П., граф, новичок. Право новичка использовано.
Дичь: Ф. Кассель, виконт, вторая охота (первая — охотником; исход: победа; примечание к той записи: подставное нападение наёмным лицом, лицо погибло; затем карета, порох; свидетель — сестра дичи, жива).
Место: поместье дичи, Северный тракт, три дня от столицы.
Ход: охотник подъехал открыто. Первого удара с расстояния не было. Предложил дичи оружие. Дичь приняла. Исход: победа охотника. Клинок, грудь, один удар.
Примечание: охотник мыл руки на постоялом дворе. Крови на них не было.
Осталось охот: три.
Подпись наблюдателя: —
Глава 6. Игра по-крупному
Рудольф. Лютеция, день четырнадцатыйКонверт лежал на моём столе в кабинете, и я не открывал его. Открывать было нечего: имени в нём не было. В первом конверте имени никогда не бывает. Первый конверт — это только объявление охоты и печать, скрещённые клинок и арбалет; второй, с именем дичи, приносят через две недели. Так устроил тот, кто это придумал. Тридцать лет назад.
Примерно тридцать лет назад, с лёгкой руки Главного канцлера, тогда ещё, казалось, молодого и неопытного, король Этьен издал новый закон. Указ, призванный, якобы, унять кровопролитие в королевстве, искоренить, так сказать, насилие в зародыше. Логика была проста, как всё, что предлагают королям: если благородные люди всё равно убивают друг друга на дуэлях, тайно, по ночам, за оперой, то пусть делают это открыто, по правилам, с пользой для казны и под присмотром. И для этого была создана «Лига Вольных Игроков» — единственное законное объединение, членам которого разрешалось убивать. Убивать друг друга. По правилам, разумеется. В рамках, так сказать, закона.
Старинная забава аристократии — охота. Охота на самого опасного зверя на свете — на человека. Цинично? Да. Жестоко? Безусловно. Но законно. И, что самое главное, добровольно. Никого не принуждали вступать в Лигу. Все, кто подписывал контракт, делали это осознанно, понимая, на что идут и с чем им придётся столкнуться. Я подписывал его в таверне без вывески, с перстнем отца в руке, и понимал всё. Так мне тогда казалось.
Правила были просты и жестоки. Волк рассказал мне их за столом, с арбалетом у тарелки, и с тех пор я узнал остальное — то, что дичь знать не обязана, а охотник узнаёт на собственной шкуре.
Наблюдателя я видел одного. Серый плащ, книга на жерди забора, вежливый кивок. Больше я не видел ни одного, и это не значило, что их не было рядом.
Я знал игру с обеих сторон. Я дважды был дичью, и оба раза остался жив, и о том, чего это стоило, не рассказывал даже Анжелике. Она не спрашивала. Она умела не спрашивать лучше, чем я умел молчать.
Вступить в Лигу мог любой желающий, независимо от сословия, происхождения, богатства. Молодые повесы, ищущие острых ощущений, зрелые мужчины, уставшие от скучной, размеренной жизни, авантюристы, игроки, убийцы. Все они с лёгкостью, с бравадой, с обречённостью подписывали контракт, ставя на кон свою жизнь. В народе, конечно, ходили слухи, что и сам Главный канцлер, и даже, кто бы мог подумать, сам принц Альберт тоже являются членами Лиги. Но я в эти байки не верил. Слишком неправдоподобно. Канцлер, который тридцать лет плёл законы, не станет играть по собственным. А принц… Принца я видел дважды, издали, на приёме и на королевской охоте: красивый мальчик в камзоле, стоившем дороже моего дома, окружённый людьми, которые смеялись раньше, чем он договаривал шутку. Такие не играют. За таких играют другие.
Выживших во всех четырёх охотах на моей памяти ещё не было. Ни одного. Я знал имена тех, кто дошёл до третьей. Четвёртой не пережил никто. Об этом в Лиге тоже не принято говорить, но это единственное, о чём там думают все.
Я не хотел такой участи. Никогда не хотел. Но жизнь распорядилась иначе, и спрашивать её, почему, было так же бесполезно, как спрашивать море. Я трижды откладывал своё участие в игре. Я исчерпал отсрочки. И теперь у меня не было выбора.
У меня было всё. Всё, о чём только можно мечтать: положение в обществе, богатство, уважение. И она. Анжелика. Моя Анжелика. Та, ради которой я готов был на всё. Даже на смерть.
Я не сомневался в своём решении. Я должен был это сделать. Не ради славы, не ради денег, не ради острых ощущений. А ради неё. Ради Анжелики. Ради нас. Ради того, что было ещё невидимо под моей ладонью.
Именно ради неё, по иронии судьбы, я когда-то вступил в эту проклятую Лигу. Не ради неё самой, тогда я не знал её, — ради её слов, сказанных мне в коридоре замка Альди, и ради взгляда, которым они были сказаны. И ради неё же я собирался закончить.
Две недели. Две недели, отпущенные мне на подготовку, пролетели, как один миг. Как вспышка молнии. Я перестал считать дни, часы, минуты. Я жил одним — предстоящей охотой. Я не знал имени и готовился как готовятся к неизвестному: ко всему. Утром — клинок, до седьмого пота, в зале, который прадед построил ещё для деда. Днём — люди. У меня было мало друзей и много знакомых, и в эти две недели я обошёл всех знакомых, у кого мог понадобиться что-нибудь: чертёж, слово, лицо. Вечером — карты Лютеции, разложенные на столе в кабинете, и я сидел над ними, как сидел когда-то Эжен над следами, и учил город как не учил его за все годы жизни в нём. Анжелика приносила свечи и уходила. Один раз она осталась и долго смотрела на карту, а потом провела пальцем по реке и сказала: «Здесь мы гуляли в первую неделю». И ушла. Больше она к карте не подходила.
Анжелика всё понимала. Без слов. Без объяснений. Она, как никто другой, чувствовала меня, знала меня. Когда пришёл курьер из Лиги с конвертом, в котором было имя, она лишь спросила:
— Сколько тебе нужно времени?
— Месяц, — ответил я, даже не взглянув на конверт. — Не больше месяца. Если всё закончится раньше, я дам тебе знать.
— Я собиралась навестить отца, — сказала она, и в её голосе я уловил что-то. Грусть? Тревогу? Страх? — У него нелады со здоровьем. Я уеду завтра.
Отец её жил на юге, в имении, которое называлось по имени рода, Тони, и которое я видел один раз, когда просил её руки. Барон принял меня тогда в кабинете, полном книг и трубочного дыма, и говорил со мной так, будто я пришёл покупать у него лошадь, а не дочь, и я его за это уважал. Здоровье у него было железное. Она это знала. Я знал, что она знает. Мы оба сделали вид, что поверили.
— Хорошо, — ответил я, стараясь, чтобы голос звучал ровно, спокойно, уверенно. — Это правильно.
В комнате повисла тишина. Тяжёлая, давящая, гнетущая.
— Скажи… — Она не выдержала. Женское любопытство, женская тревога. — Скажи хоть: кто?
— Мне пока не интересно, — соврал я, откладывая конверт в сторону. — Потом. Позже.
Я не лгал ей раньше. Это была первая ложь за четыре года, и она была маленькая, и я запомнил её как запоминают первый шрам.
В ту ночь. В ту последнюю ночь перед разлукой, перед неизвестностью, мы были другими. Не было ни страсти, ни безумства, ни жажды. Была лишь нежность. Бесконечная, всепоглощающая, пронзительная нежность. Мы словно прощались. Прощались навсегда. Она не играла в «не поймаешь». Она лежала, положив голову мне на плечо, и дышала так тихо, что я несколько раз проверял, дышит ли, и она, чувствуя это, каждый раз чуть сжимала пальцы на моей груди: здесь.
Я смотрел на неё, спящую, такую беззащитную, такую мою, и пытался запомнить каждую черту её лица, каждый изгиб её тела, каждый вздох. Я гладил её волосы, вдыхал их аромат, целовал её веки, её губы. И я знал: я должен вернуться. Должен. Ради неё. Ради нас.
— Всё будет хорошо, — прошептал я, сам не веря своим словам. — Всё обязательно будет хорошо. Мы справимся.
Утром, перед её отъездом, я не стал устраивать сцен прощания. К чему эти лишние слова, эти слёзы, эти клятвы? Мы и так всё знали. Всё понимали. Без слов. Бернар вынес её сундук, и я заметил, что сундук маленький, на неделю, не на месяц, и ничего не сказал. Она заметила, что я заметил. Мы умели молчать вдвоём так, что это было громче любого разговора.
Я лишь поцеловал её. Долго, крепко, жадно. Словно пытаясь вложить в этот поцелуй всю свою любовь, всю свою нежность, всю свою боль.
— Я верю в тебя, — сказала она, улыбаясь. — Я знаю, что ты вернёшься. Всё будет хорошо.
И уехала. Карета свернула за угол, где стоял пёс, тот самый, что выл в утро первого конверта, и пёс проводил её взглядом и не завыл, и я поймал себя на том, что счёл это добрым знаком, и обозлился на себя за суеверие. А я остался один. Один на один со своей судьбой.
Я поднялся в свой кабинет, взял в руки конверт, который принёс курьер. Медленно, словно во сне, сломал печать, развернул плотную, пахнущую воском бумагу. Одна строка. Лига не тратит чернил.
«Принц Альберт».
Вот оно что. Значит, всё-таки. Значит, слухи не врали. Значит, я был неправ, когда смеялся над байками. И значит, тот, кто составлял пары, знал, что делает: он поставил меня против единственного человека в королевстве, которого нельзя убить, не потеряв всё, и которого нельзя не убить, не потеряв жизнь.
Судьба снова посмеялась надо мной. В тот момент, когда я думал, что обрёл всё, она решила отнять у меня всё. И заставить бороться. Бороться за свою жизнь. За свою любовь. За своё будущее.
Я положил бумагу на карту Лютеции. Она легла как раз на дворец.
Что ж. Я принимаю вызов. Я готов.
Глава 7. Главный канцлер
Канцлер. Ночь перед приёмомКнига лежала перед ним раскрытой. Лист триста двадцать четвёртый, чёрная кожа, страницы в потёках воска: её приносили ему из таверны без вывески раз в месяц, ночью, и уносили до рассвета, и за тридцать лет ни один человек, кроме него и того, кто носил, не держал её в руках. Пара была вписана две недели назад, его почерком, тем же, что и на всех листах до этого, потому что наблюдателя к каждой паре назначал он, и назначал всегда своего: человека из таверны без вывески, чьи донесения он переписывал в книгу своей рукой. Р. П. — А. Четвёртая охота — вторая. Чернила высохли. Он смотрел на эти буквы, как смотрят на ход, сделанный давно и ещё не оплаченный, и ждал, когда принесут перстень с королевской печатью, который король снимал на ночь и клал на стол в соседней комнате.
Его Превосходительство, Главный канцлер Аквиларии, Огюст Монфор, любил свою власть. Не ту показную, формальную власть, ограниченную законами, традициями, этикетом и прочей, по его мнению, чепухой, а ту истинную, тайную, почти безграничную власть, которая позволяла ему дёргать за ниточки, управлять судьбами людей, словно марионетками в искусно поставленном кукольном театре. Он не упивался ею. Он работал ею, как работают инструментом, который тридцать лет лежит в одной руке.
Он был прирождённым политиком. Пауком, терпеливо плетущим свою паутину и поджидающим жертву. Он знал человеческие слабости, пороки и страсти и использовал их с холодным расчётом. Он знал, чем зацепить и на что надавить. А когда жертва наконец попадалась, он не торопился и не радовался: он подходил и заканчивал, как заканчивают работу, которую нельзя оставить на завтра.
Аквилария. Огромное, могущественное королевство, раскинувшееся от заснеженных Гарнских хребтов до лазурных берегов Тёплого моря. Страна с долгой историей и запутанной, как лабиринт, системой управления. Король, Совет Двенадцати, Верховный Суд, Священный Синод, гильдии, цеха, ордена, тайные общества. Каждый тянул одеяло власти на себя. И во всём этом хаосе Главный канцлер чувствовал себя как рыба в воде.
Формально власть в Аквиларии принадлежала королю, Этьену XIV, человеку, в общем-то, доброму, но слабовольному, больше озабоченному балами, охотой и дорогими винами, чем государственными делами. Так о нём говорили при дворе, и канцлер не мешал так говорить: слабого короля никто не боится, а значит, никто не приглядывается к тому, кто стоит у него за плечом. Настоящая же власть была сосредоточена в руках Совета Двенадцати, самых влиятельных и самых изворотливых аристократов королевства. И Главный канцлер, разумеется, занимал в этом Совете особое место.
Он был серым кардиналом Аквиларии: тем, кто принимал настоящие решения и определял судьбу не только людей, но и королевства. Король доверял ему. Безгранично. Слепо. Он видел в Огюсте Монфоре не слугу и не советника, а друга. Самого близкого.
Внешне Главный канцлер был неприметен. Среднего роста, худощавый, с бледным, вытянутым лицом, тонкими губами и холодными глазами, которые, казалось, видели вас насквозь. Волосы, когда-то тёмные, отступили со лба, и он не прятал этого под париком, как прятали все при дворе: лысина делала его старше, а старость в Аквиларии внушала почтение. Одевался он скромно, в тёмное, избегая всякого блеска. Единственная драгоценность, которую он носил, — перстень с чёрным камнем, на котором не было герба. Но за этой неприметностью скрывался цепкий ум, железная воля и безжалостность человека, который однажды решил, что жалость — роскошь тех, кто ни за что не отвечает.
Он был мастером интриги. Мастером смертельной игры. Он умел просчитывать положение на несколько ходов вперёд и не гнушался ничем: ни ложью, ни подкупом, ни шантажом, ни убийством.
Именно он, Огюст Монфор, и был отцом Лиги Вольных Игроков. Это было его детище и его инструмент. Он придумал её, написал правила, добился закона. Он был тогда молод, тридцать лет назад, и помнил, как убеждал юного, только что коронованного Этьена: «Ваше Величество, они всё равно убивают друг друга. Дайте им закон — и они будут убивать друг друга по закону. И благодарить вас за это». Этьен рассмеялся и подписал. Так подписывают охотничьи привилегии. И теперь, спустя тридцать лет, Лига стала частью жизни высшего общества Аквиларии. Частью его, Огюста Монфора, власти. Каждая пара, составленная Лигой, проходила через его руки, и никто не знал, сколько раз он составлял их сам.
Граф Плеси мог проклинать свой злой рок сколько угодно. Канцлер знал: граф не подозревает, кто на самом деле стоит за всем этим и кто играет им, как пешкой.
Главный канцлер помнил всё. Помнил два вечера, разделённые тридцатью годами, и оба вечера, если быть честным с самим собой, а он бывал честен с собой ровно настолько, насколько это было полезно, были одним и тем же вечером.
Первый случился, когда Огюст Монфор ещё не был Главным канцлером, а был лишь одним из многих честолюбивых молодых аристократов, пробивающих себе дорогу к власти. Он был молод, горд и одинок. Он жаждал власти, но ещё больше он жаждал любви. Той, о которой пишут в романах и которую так редко встречают в жизни.
И вот однажды, на балу, он увидел её. Девушку без ослепительной красоты, но в ней было что-то. Неуловимое. Что-то, что заставило его сердце биться чаще. Она принадлежала к старинному, но обедневшему роду, и ему показалось, что она его поймёт и должна быть рада знакомству с ним: он тоже был из старинного и небогатого, и он тоже стоял у стены.
Он не помнил, как подошёл к ней, как заговорил. Он помнил лишь её глаза. Большие, тёмно-синие, как небо перед грозой, и грустные. В них было столько одиночества, что ему захотелось защитить её. Укрыть от всего мира.
Он говорил ей банальности и комплименты. Он пытался казаться остроумным. Но она смотрела на него сквозь. Словно его и не было. Словно он был пустым местом.
И вдруг она улыбнулась. Мельком, едва заметно. Но эта улыбка была настоящей. Искренней. И печальной. Как и её глаза.









