
Полная версия
Походниада. Том 3
Не помню тогдашнего праздника у Дининой сестры. Помню: Дина проводила меня, в темноте уже, на́ угол, где останавливается 27-й автобус. Я бы сел в него и отправился на автовокзал, потом — пересел на последний рейс на Верхний Прокопьевск. Было почти безлюдно. В стене 50-го дома по Хмелевого была ниша возле угла, и туда мы спрятались. Там я обнимал и целовал её. Она отвечала мне, но не страстно, с оглядкой, стеснённая своими улично-целомудренными законами даже ночью. У меня прихватило досадно кишечник.
— Что такое? — спросила Дина.
— Живот болит. Спазм какой-то, — скислил рожу я.
Дина обняла меня одной рукой. Я упёрся лбом в её плечо. Спазм медленно проходил.
— Автобус! — сказала Дина.
Огни. Глазасто-электрическим конусом-квадратом. В городской темноте.
Я спешно поцеловал её. Она ответила теперь страстно. Я побежал. Она махнула. Я махнул. Резиново-жёлто-железный лязг автобусных дверей. Поворот на Савинку. Ночь за окнами.
На автовокзале, на площадке оказался Никита Некрасов. Вдвоём возвращаемся в колхоз.
— Что с глазом?
— Да так, о бельевую верёвку на бегу задел.
— Понятно, — (не усмехаясь).
Немного неловко. Мы совсем разные люди. Хоть в каких-то, не афишируемых перед самими собой, моментах почему-то уважающие друг друга. Я Никиту — за его взрослость, мужественность и крестьянскую, монументальную классику, он меня — может быть, за нестандартность и тонко-утончённую неизведанность. Едем. Почти молча. Никита скупо расспрашивает. Почему-то про Шугу. Кто да как?.. Я заикнулся про его маму и забыл слово. «Талантливый...» Щёлкаю пальцами. Женщина, зубы лечит...
— Дантист?.. — подсказывает Никита Некрасов.
— Ну да, — соглашаюсь я, хотя так и не могу вспомнить слово «стоматолог».
В Палехе стоянка почему-то 20 минут.
Выходим курить в ночь, и Никита увлекает меня на палехскую улицу.
— Посмотри, — говорит, — тут каждый дом — картинка!
(Художественный взгляд. А я же — профан... Ну ладно, сделаем вид, что понимаем все эти ночные, подфонарные разноцветия и вычурно-издревле-православные-резные наличники.) Не понимаю я Никиту Некрасова. Что-то в нём такое слишком уж усатое, ностальгирующее по русской древности, при том, что он — цельный, совестливо-хватающийся обеими руками за уезжающий в закат советский картофельный комбайн.
По приезду Яков Берман:
— Что с глазом?
— Да так, о бельевую верёвку на бегу задел.
— А, — морщит он свой еврейско-котово-сметанный рот, — это так теперь называется?..
Пожимаю плечами. Чего тут докажешь?..
2.2.6. Пьяные будни
Работу в поле помню крайне смутно. Бесконечная пьянка всё поглотила. Мы в бараке, по крайней мере, хоть изредка высыпались. Шестая же группа только пила, плясала и вопила все ночи напролёт. Яков, сменивший Агапова в период его отъезда на посту колхозного командира, будил шестигруппников по утрам, и ежеутренне бывал выматерен каждым из них немилосердно. Яков выпивал кружку терновниковой браги и продолжал пинать кровати мычащих и огрызающихся, опухших обитателей избушки. Вставали-таки, брели на работу. Некоторые. Ибо был уговор ездить на работу меняющимся половинным составом. Председатель колхоза, придя к нам в ночь перед отъездом, искренне удивился, что студентов так много.
Однажды нас перевозили с поля на поле в нашем грузовике-автобусе, в котором по периферии кузова была утлая, узенькая лавочка. Усидеть на ней, скача по деревенским колдобинам, было чрезвычайно сложно. Однако измождённый от похмелья и бессонницы Петя Сорокин, не будучи, собственно говоря, худым человеком, умудрился на ней растянуться и даже заснуть. Он храпел так, что перекрывал рёв мотора. Мы переглядывались и смеялись, те, по крайней мере, из нас, кто ещё был способен смеяться, с болью прорывая плотную, надменную, тускло-кровавую пелену похмелья.
Вечером же откупоривали бутылки и постепенно веселье возвращалось на место.
Ира Селезнёва помимо экстрасенсорики проповедовала жгучую музыку: рэп, Доктор Альбан, не щекочи мне душу. Вытаскивала танцевать в круг с собой Плотникову, Лизу и Родину свой бесконечный, темнокожий итс май лайф. Ира носила штаны серо-оливковые, клетчатые с верёвочкой; попа у неё была великовата, но Ира видимо нисколько не смущалась недостатками своей фигуры, — была весела, легка и забористо-заливиста.
Когда Доктор Альбан вконец надоедал, ребята ставили на магнитофон роллингов. Тоже эта длинно-нудная, но и крутая baby, baby, baby, you out of time (детка, детка, детка, ты отстала от времени). Так и виделся большеротый Мик Джаггер, внятно-растянуто, нравоучительно доказывающий своей девушке, что носить красные штаны немодно, а надо вот такие, как у Иры Селезнёвой, серо-оливковые, и если она упирается и штаны не меняет, то уж извини, но бэйби, бэйби, бэйби, ю аут эв та-аааайм. Потом начиналась более забористая Mother`s Little Helper. Кидз а дифэрэнт тэдэй... Как выяснилось позже — песня про то, как праздные английские домохозяюшки заедают грусть-тоску транквилизаторами. Почему-то тут, в очередной раз «опрокинувшись», я заявлял кому-то, что у Пинк Флойд, как ни крути, лучший альбом — The Wall. Этот кто-то, к кому я обращался, настораживался, — он-то считает, что даксайд и уищ ю уэ хиэ грандиознее и смачнее, но я заявляю столь безапелляционно, что он смиряется и говорит, что да, «Стена» — тоже круто! (И он может достать мне альбом, если я хочу.)
Ольга Альмер уже прилюдно не унижает меня, хотя и вряд ли поменяла свое мнение насчёт моего неуместного выпендрёжничества. В любом случае, в общей пьяной суматохе я давно уже не чувствую себя чужим и презренным. Когда Яков устаёт голосить свою «Бутылку красного вина», я выхватываю у него гитару и начинаю выпевать что-то «своё» из «Воскресения», «Кино» и неблатного Розенбаума. Ни с кем у меня нет такого близкого, ахового такого, голова к голове, как с Венчуком два года назад. Вовчик даёт советы насчёт женитьбы, Яков занят всеобщим увеселением, шестигруппники, видимо, прислушиваются к пророчице Альмер и плотнятся в своё уникальное единство, игнорируя меня, невольно, между делом, «без обид», делая спокойный акцент на моей чуждости. Тем не менее, пьянка всё уравнивает, делает всех нас общим, пьющим, хахалящимся и орущим глупые песни организмом.
Веня Поздняков преимущественно исполнял некий хиповский гимн, довольно весёлый, где были фразы: «хайра́ нам обрезают, воевать нас заставляют, хотя мы вовсе не сторонники войны», «автоматы променяем мы на кайф, автоматы променяем, всех капралов застебаем и устроим офицерам чёрный лайф», «алым маком вся покроется земля, и цвести повсюду будет конопля, а волосатые [тут противоречие, хиппи же сами волосатые, но пьяный Веня пел почему-то именно так] ублюдки будут нюхать незабудки, вся земля для них сплошные гоголя» и так далее.
Ближе к концу колхоза приехал некий друг то ли Позднякова, то ли Сорокина. Вот уж точно, — настоящий хипарь. Глаза — стеклянные, монотонные. Казалось: если мы тут пьём, не останавливаясь уже три недели, то он пьёт уже, не останавливаясь, полтора года, не меньше. Приучил нас чифирить. Чтобы не спать до утра. Как будто шестая группа в этом так уж и нуждалась!
Странно было с этим чифирем. Я, давясь, хлебал этот мерзкий напиток, но вместо бодрости получал лишь искусственное сердцебиение, унылость, а главное — смывало опьянение будто водой, как будто его не было! И тут Поздняковско-Сорокинский друг заводил свою унылую на пяти аккордах:
«Я пришёл к тебе, мне было весело
А ты сказала «пьян» и тряпкой свесила
А ты сказала «пьян», и как отрезала
Ты уходи, — любить хочу я трезвава-а-а...
А я сегодня пьян
А я сегодня пьян
А я сегодня пья-а-а-а-ан, О́о!
Сегодня понял я, какая злая ты
Я шёл к тебе любя, а ты облаяла
А ты сказала мне: все диваны заняты
Ах если б знать о том чуть-чуть заранее
Но я сегодня пьян...
И чёрт с тобой, уйду, пускай на сердце грусть
Я не пойду к пруду и в нём не утоплюсь
Но чтобы снять с души своей свой тяжкий груз
Пойду к себе в кабак, и там опять напьюсь
И я и завтра буду пьян
И послезавтра буду пьян
И после снова буду пья-а-а-а-ан, О́о!»
Я уж и не знаю, сам он сочинил эту песню, или снял у кого, но для меня она стала великим меланхолическим гимном того колхоза. Я вырвал у того парня гитару и стал снимать перебор и аккорды. Было легко, «народно», с одного прихвата: ля-минор — фа — соль и так далее.
— Ладно! — говорил я и возвращал ему гитару.
А он отмахивался лениво, как бы говоря: «Не, пой сам, — я, видишь ли, своё спел».
И я пел обчифирённым, полусонным шестигруппникам какого-нибудь воскресениевского «Музыканта». Из нашей 8-й группы, из разобиженного барака, приходила только Ксюха Полозняк. Вот она и подпевала мне. Остальные уже валялись на столе или на кроватях, навзничь. Было уже под утро. Мы с Ксюхой уходили.
В бараке тоже жила жизнь. Девчонки делали друг другу массаж и, кстати, включали пинкфлойдов. Shine On Your Crazy Diamonds. «О! Какая музыка!» — восклицала Оля Лебедева и бежала делать массаж Ире Кузикян.
Маринка Постнова схитрила. Чтобы не кататься на поле, она заделалась поварихой вместе с Ксюхой Полозняк и готовила на весь барак ужин. Я иногда приходил к ней, и мы не то что трепались, а так, — сидели рядом. Маринка просила меня порой почистить картошку. И радостно, мурлыково сообщала мне свои конфуцианские новости [Конфуций, помимо Насреддина, — ещё одно прозвище Коли Крабина, Маринкиной зазнобы]:
— Игорь, ты в курсе, у нас в группе Мишка Государев с сентября будет учиться. Классный! Знаешь его?..
— Вроде как слышал... — призадумался; это, наверное, тот, что однажды заходил к Якову, такой мелко-отчётливый, который прокомментировал звук рухнувшей на пол гитары — «о! звучный аккорд!», — а откуда он вдруг к нам?
— Из академа... Он Колин друг.
— А...
— Его с кафедры физо попёрли.
— Ясн.
Однажды мы пошли в баню в Верхний Прокопьевск. Перешагивая в закате через живо-вьющихся и давленных мелких ужей. Рай, я увидел, для таких усатых и рано-мужественных, как Никита Некрасов. Парилка! Петя Сорокин стегал Никиту веником, и в этом было... если не всё, то много. Почти вся жизнь, вся вечно-высвобождающаяся, но и вполне довольная своей невысвобождающностью Русь. По усам Никиты Некрасова стекал кровавый пот Высоцкого, хрипящего: «Затопи ты мне баньку по белому, я от белого света отвы-ык». И ещё: «А на правой груди профиль Сталина, а на левой Маринка анфас». (Я же, как всегда, несколько смущался своего тщедушного тельца, и переносить русско-парилковую жару мне было не в мочь.)
2.2.7. Берманские уточнения и отвальная
Связался на днях с Берманом. Он внёс уточнения. Оказывается, место, где мы располагались, именовались Вершонихою. И как раз посередине нашего срока случился обычно-языческий День Вершонихи, и мы, видимо, его отмечали. Стало быть, пьянка наша иной раз не была такой уж бесструктурной. На День Вершонихи приезжал также Конфуций. Помню. Приезжал. Но помню смутно. Кажется, он вполне себе гармонично вписался в компанию шестой. Конфуций привёз с собой флаговое полотно и на нём намалевал белой краской: «Вершониха — только для Вершонихцев!!» Изрядно выпив в тот день, мы ходили в сумерках от барака к избушке с флагом, провозглашая вслух этот странный лозунг.
Уточнил Берман также и про Овсяника. Уехал тот, как выяснилось, не из-за наших девушек, скупых на любовь, а из-за того, что, демонстрируя свою украинскую богатырскость, отрывая и ломая ногой доски некоего забора, дабы выстлать мостик через лужу перед входом в барак, проткнул ногу насквозь аж даже через резиновый сапог ржавым гвоздём. Рану обработали перекисью. На другой день, однако, нога распухла и посинела, и Прянику пришлось эвакуироваться.
Ещё Яков напомнил, что на «отвальную» ухарцы из шестой притащили сворованного в соседней деревне петуха и приготовили его в печке. Петушиные же перья следовало спрятать в земле, тем более что колхозный командир Агапов по этому поводу разве только не рвал на себе волосы. Перья, укутанные в клочок целофана, прятал Яков. Но шёл дождь, и Яков сленился подойти к делу ответственно. Кинул на целлофановый куль пару земляных комьев, а сверху воткнул срубленную берёзку. Параллельно, локализовавшиеся в той, соседней, деревне, откуда Петя и Никитой упёрли петуха, педиатры утащили из Вершонихи на свою «отвальную» курицу. Утром к бараку пришли местные крестьяне расследовать преступление. Было обнаружено, что весь двор перед бараком усеян перьями, а в кусок плохо прикрытого землёй, порожнего целлофана неаккуратно воткнута покосившаяся и поникшая свежая, желтолистая берёзка. Спасло нас то обстоятельство, что выкраденная курица таки была белой, а раскиданные перед нашим бараком перья — серо-зелёные, с отливом. Петух же, со слов Бермана, оказался чрезвычайно вкусным.
Яков поделился и некоторыми сведениями по поводу тогдашнего своего командирства. В отличие от многих прочих студенческих групп, заработавших в колхозе сущие копейки (а иных и оставшихся должными колхозу), мы умудрились заработать по десяти рублей каждый (что немало). Причём не на картошке, а на закрытии Яковом нарядов. В частности, нам не были предоставлены дрова, выгребная яма и прочее, и Яков, получается, выморщил всё это в денежном эквиваленте. Когда в первый день пошли разбираться, почему нет мяса, выяснилось, что ветеринар, тот, что должен был предоставить нам свинью, — в запое. Якову и Агапову было предложено самостоятельно заколоть хряка в таком-то загоне и впредь питаться им. Командир и замкомандира пришли к загончику. Хряк оказался с виду истощённым некоей свиной болезнью и в то же время дико агрессивным — при попытке командиров войти в загончик стал кидаться на них что твоя бешеная собака. Задумались. Агапов соорудил из верёвок две затягивающиеся петли, которые были кинуты на пол загона, в надежде, что хряк вступит в них своими передними и задними копытами, а Яков с Агаповым его подсекут и растянут. Ловили хряка добрые полчаса, куря в тоске одну за одной. Поймали-таки и зарубили. Освежевали, и отнесли мясо девчонкам на кухню.
Ещё Никита Некрасов вычудил следующее. Договорился с знакомым директором к-ского ресторана и тот подвёз к уборке картошки свой инкогнито-камаз. Выручка была распределена между студентами.
Уточнил также Яков, что же-таки мы там пили. В первый же день Никита Некрасов «надыбал» две 20-литровые фляги и заварил в одной терновниковую брагу, в другой — зерновую. Терновую мы пили, а из зерновой Никита стал делать самогон. За сим занятием его, в тельнике и трико с вытянутыми вперёд, обвисшими коленками, застала «бабушка», обитавшая в нашем бараке [к слову, Яков прояснил, что барак был кинутой вершонихской школой, а избушка — клубом]. «Бабушка» озлилась на Некрасова и кинула ему в лицо, что он «ирод усатый». Дефицит в стране на всё подряд приблизился к своей кульминации. В сельском магазине торговали водкой не по талонам, но втридорога, с обязательством взять привесок в виде залежалого гнилого урюка. В результате, помимо водки, мы пили компот с червями на дне стаканов.
В Верхний Прокопьевск однажды завезли пиво, и мы бросились с флягами затариваться. Вечером же выяснилось, что куплено нами не пиво, а противная, практически безалкогольная вода с запахом зерна. Мы плюнули, поставили фляги с псевдопивом к «бабушкиной» печке и забыли про них.
На «отвальную» явились в барак колхозный командир Агапов и командир [председатель] колхоза. Командир колхоза, мужественно-пузатый и с виду грозный, видимо, настолько устал от нас и нашего вечного противления безвозмездной службе, что водрузил на наш барачный длинный стол три бутылки водки, выразил коротко уже не так уж и коммунистически-советскую, колхозную нам благодарность, и раздражённый тем, что мы не согласились убрать-таки четверть какого-то поля, отбыл прочь. Водку мы выпили мгновенно, после чего отбыл и скромный колхозный командир-акушер, оставив нашу бурную толпу в школьном бараке, при смутном электричестве. Всё кончилось: и Некрасовский самогон, и брага, и водка. И зачем тогда ещё чифирь?.. Вспомнили про зерновую водичку, оставленную во флягах возле «бабушкиной» печки. Кто-то испробовал. «О!!» — раздался его возглас. — «Да это ж пиво настоящее!.. Настоялось, похоже». Мы ахнули на стол обе фляги. И полилась дальше разудалая пьянка.
Я сидел рядом с Маринкой. Хорошо было, любя Дину, её уже не любить, а лишь дружить слегка. Маринка проповедовала Агузарову.
— Слышал чего-нибудь из «Браво»?
— Ну так, — кукожился я, — «Жёлтые ботинки» вроде бы забористо...
— Ну ты просто мало слышал.
Поставила. Вокал у Агузаровой, конечно, основательно-крикливо-взрывной, но тексты, после угрюмой мудрости всяких Гребенщиковых, Башлачёвых и даже Цоя — наивные и, как будто, оскорбительно-никчёмные. Я вслушивался в её птичье-заливастые переливы в пьяно-колхозной, электрической тусклости, но никак не мог проникнуться... Все уже были пьяны и ничего не могли, разбредались.
Дольше всех засиделся тот как раз хипарь, друг то ли Сорокина, то ли Позднякова. Глаза его и вовсе остекленели, но он всё сидел и сидел в торце длинного стола. Теперь уже мы возвышенно мычали его гимн «А я сегодня пьян», а он, бедолага, просто безучастно сидел, заблудившись взглядом в пространстве перед собой. Кончилась отвальная.
2.2.8. Возвращение
На другой день кладовщице, ещё одной «бабушке», сдавали постельное бельё. Ушлые Некрасов с Сорокиным снова учудили. Бабушка заносила внушительно, сквозь дальнозоркие очки с одной дужкой каждый предъявляемый куль в некую учётную книгу, Некрасов передавал куль Пете, а тот два куля кидал направо, один — налево. Кучу, сформировавшуюся слева, бодрые студенты-разбойники уволокли от слепой бабуси в свою избушку и рассовали бельё по рюкзакам. Кажется, в то время воровство различной степени мелкости в условиях общегосударственного дефицита почти даже и не считалось зазорным.
Сели в автобус. По выруливании на шоссе шестигруппники снова взорвались смехом. Ночью девчонки сходили к вывеске при въезде в Вершониху и зубной пастой замазали слово «мая» и сверху углём написали «апреля». Получилось: «СОВХОЗ ИМЕНИ 1 АПРЕЛЯ».
Всё. Стояла середина сентября.
В К... Веня Поздняков разбранился с водителем автобуса. Тот ни в какую не желал делать промежуточных остановок. «Вы что, на принцип пошли?!» — громко выговаривал Веня скрежещущему зубами упрямому водиле. Всё-таки бойцовые петухи были все эти шестигруппники. Я так и не подружился ни с кем из них; никто не допустил меня до дружбы.
Опять купил розы Дине. Пять штук больших, разноцветных, с жёсткими, деревянистыми стеблями. Я не был доволен покупкой. Раздражало, что у «взрослых» роз листьев либо не имелось вовсе, либо были они недобросовестно жухлые, а то и с гнильцой. Шипы изрядные, крепкие и всегда в достатке, а листья — куцые, или вот ещё — гнутые по диагонали или переломанные у ножки; несовершенные. Моя юная любовь смущалась от такого несоответствия. Не то чтобы я стремился углядеть в своём букете некое отображение нашей любви, но моё сердце подлаживалось к такого рода символике, рвалось дополнить любовь чем-то безупречным, подобным ей. Яркость бутонов — как наши поцелуи и ласки, нежность и гладкость лепестков — как Динина кожа и мои ладони, скользящие по ней. И при чём тут тогда эти листья, обвисшие книзу подобно ушам спаниеля?
Я приехал домой, уселся на диван и стал придирчиво вертеть и обглядывать букет. Оборвал все ущербные листы, — надломанные, гнутые, так, что иные стебли оголились: один бутон — один более-менее лист, неприкаянный. И теперь я хмурился уже из-за этого. Как бы приладить эту любовь? Как сделать её совершенной?..
Я набрал в ванну холодной воды и положил цветы в воду; до вечера. Иногда приходил и смотрел. В воде цветы как будто оживали. Бутоны концентрировали на себе росистые, весёлые бусины, листья не казались уже такими уж умученными. В шесть часов вечера завернул цветы в «Пролетарский край» и поспешил к Дине. Сентябрь ещё тёплый, но шепчущий, шепчущий о своей уже ненадёжности, о возможной, вот-вот, смерти тепла. Я шёл. С большим газетным свёртком наперерез. Я спешил, радостный и свежий, хоть и на слабых ещё ногах, к любви, подаренной мне жизнью.
...Не в тот же вечер, но, может быть, через пару дней, когда зашёл разговор о цветах (мы были у меня в комнате; надвигался вечер, и мы собирались на прогулку), Дина сказала мне, как будто даже и с укором, во всяком случае — с намёком на укор:
— Вообще, знаешь, как дарят цветы? Приносят одну розу. Но зато вот такую, — Дина немножко приподняла вверх расположенную параллельно полу в моей комнате ладонь, так, что ладонь оказалась почти на уровне её бедра. (Стебель размером едва ли не с Динину ногу.)
Я загнул очередной палец в своей неопытной груди. Моя подруга научила меня ещё одному джентльменскому правилу.
2.3. Второй курс
2.3.1. Государев
Первым семинаром третьего семестра случился английский. Не вполне понятно, зачем был нужен студентам-медикам этот предмет в условиях железного занавеса — не всем же врачам шпионами быть.
В 8-й группе, как и предрекала Маринка Постнова, появился новый человек — Мишка Государев. (Если бы я был последовательным, то написанный в 2021 году роман «Посёлок Просцово» был бы «Походниадой. Том 5» — там этот человек уже широко представлен, так что жаль, что его приходится повторно описывать; да что ж! — вдруг хоть не автор, так некоторые читатели последовательными будут.) Мой новый одногруппник уселся через человека справа от меня — с виду как бы инопланетянин: небольшого ростику; голова треугольная, с тупыми углами у теменно-височных залысин и острым к подбородку; глаза немного навыкате — как бы вечно чем-то слегка удивлённые — чем? — ну, может быть, предсказуемостью непредсказуемой жизни, вернее, наоборот — непредсказуемостью предсказуемой жизни; походка бодро-интенсивная; ножки твёрдо-округло-кнаружи-кривые, хоккейные; сам бодрый, причём бодрость его такова, что вот усаживание за парту к его бодрости ну никак не идёт — ему бы по льду катиться, на гору лезть или смеяться громко над увиденным, тем, что удивляет — ну вот, например, над концепцией английского языка в мединституте, — а его, Государева, зачем-то за парту сажают.
Про его второгодничество я до сих пор не очень-то знаю — с чего оно случилось. Якобы, он играл в команде КВН на своём курсе, а Лёва Гражданинов, завкафедрой физиологии, освобождал участников КВНа от предсессионного зачёта. Этим пользовались не только артистичные натуры, а и, понятно, «косильщики». Государев хоть и вполне-себе артистичен, но и «косить», как и большинство прочих, был не дурак. Зачёт зачётом, а экзамен экзаменом. Лютый Гражданинов не посмотрел благосклонно на всех этих шалых ребят и почти всю мужскую часть команды того курса на экзамене завалил. Их нытьё по поводу того, что, мол, мы пропускали, потому что репетировали, железное сердце Льва нимало не смягчило. Вот Государев и ушлёпал в свой академ. А теперь — к нам.
Вышло то, что мы с Майклом сдружились. Не за один раз, понятно. К тому же, как уже было писано в «Посёлке Просцово» (цитата) «при вводе [в группу] ему подшептнули (видимо Колька с Маришкой), чтоб он на меня сильно внимания не обращал, что, мол, странный я. Однако Майкл позже признался мне, что, взглянув на 8-ю группу, он пришёл к выводу, что я как раз из всей группы самый «нормальный»».
Конечно, общага… Помню, в том же сентябре я, Государев и Петя Сорокин оказались втроём в чьей-то комнате — странность тут в том, что и я, и Мишка, и Петя — к-ские, а кто и где в тот момент был хозяин комнаты — неясно. Итак, мы трое и, конечно, бутылка водки. Помню, мы были «хороши». На магнитофоне крутилась «Стена» пинкфлойдов и вместе с нашим пьяно-рок-н-ролльным настроением докрутилась до финальной The Trial. И мы, все трое, встали и возопили хором многократно в кульминации в общажный потолок, обнявшись за плечи: «Tear down the wall!!!» Думаю, каждый из нас достаточно слабо понимал, о чём там в подробностях пелось, но Стену нам точно хотелось сокрушить! (И ещё, не знаю, как Петя с Майклом, а я орал «брэйк ап», а не «тэар даун», как мне слышалось, что, впрочем, почти не меняло и не меняет смысла.)
Хотя Майкл внутри был порой раздумчив и морщебровен, порой даже и до расстройства, но наружу излучал брызгучее веселье: всыпа́л порциями в воздух отточенные, печатные фразочки и анекдотики. Не то что рассыпал, а именно всыпа́л, делая при этом лицо гордо-застывшее, выжидающе-искроглазое, мол, ну, какова шуточка? Но не перебарщивал — выдаст по одному-два перла в день, и хватит. И рад, и доволен. И собой, и теми, кто воспринял шутку.








