
Полная версия
Походниада. Том 3
К примеру. Вот я только что написал про него: «рад и доволен». И вспомнилось сразу его: каламбур — «ссыт и доволен». Или вот. Едем в давке в троллейбусе. Надо выходить. Государев говорит по-медицински: «Игорёк, экскретируемся!» Мне смешно. Троллейбус — почка, ну или там кишечник, а мы — отходы.
Государев вместе с своим другом Пашей Ястребовым любили пришутнуть на половую, а ещё лучше гомосексуальную тему. Опять же желательно — в медико-номенклатурном режиме. Например: «Игорёк, слышал, есть две гомосечки…» — «Что за гомосечки?». Тут Государев включал сладенький, детишечно-мультяшный, радостно-чеканящий, смакующий тон: «Гомосечка интерна [внутренняя] и гомосечка экстерна [наружная]».
Таким же тоном он провозглашал, строя глазки Ире Кузикян в учебной комнате кафедры биохимии: «Как у нашего Ивана на кхм-кхм сидит «Нирвана», как «Нирвана» запоёт — у Ивана кхм встаёт». Ира Кузикян смеялась и смущённо, и громко, разливисто-брыкалисто. А маленькому этому казановчику только и нужно, чтобы девчонка вот так смеялась. Он делал из себя зомби-фантомаса: вжимал свою смешную, треугольную голову глубоко в плечи, выпучивал глаза до красных прожилок на белках, да ещё и напрягал спрятанную в грудь шею, так что лицо его багровело и надувалось венами; вытягивал паралитично руки вперёд, слегка подрагивая то одной, то другой, растопыря пальцы, и медленно и неуклонно шёл на Кузикян. Ирка визжала, захлёбываясь смехом, и забивалась в угол. Когда Государев приближался, начинала хлестать по нему длинно-музыкальными ладошками, чередуя надсадный смех с «Государев, отстань!». И вся 8-я группа хохотала.
А то начинал плаксиво, едва не моляще, трагично речетативить: «Ручки тоненькие, ножки тоненькие, на лбу — жилка синяя. Е.. и плачу!!. Ха… ха-ха». И я, умилённый такого рода скабрёзным эпосом: ха… ха-ха.
— А ты чего из музыки-то любишь?
— Битлз.
— Битлз? Ясно, — поморщился. Но и тут же вскинулся задорно с пародией на «Жёлтую подводную лодку», — мы с Мы-ко-лой ели помо-рын, ели помо-рын, ели помо-рын!
«Ладно», — думалось мне, — «не понимают ничего в музыке. И этот — туда же!»
Впрочем, Мишка неплохо разбирался в музыке. Некоторое время он даже где-то там диджействовал. Дома одна из полок у него ломилась от «секретовских» «тысячи пластинок», и я, упёртый лбом монохромно практически в одних битлов, даже не решался всю эту тысячу перелистывать. Полистал, понял, что не знаю и не понимаю всех этих Shocking Blue, A-ha и Dire Straites. Один раз Мишка поставил мне более-менее новый альбом Pink Floid — A Momentary Lapse of Reason, первый трек.
— Угадай, что это? — шептал он.
Я вслушался. Тишина, какое-то смутное прячущееся движение, наплывы густо-туманного электронного звука и — опять тишина. Как будто водяной лёгкий плеск и такой же лёгкий скрип, опять — электронная волна.
— Не пойму…
Мишка пучил на меня свои сюрпризно-выжидающие глаза.
— Сдаюсь.
— Лодка, — Мишка сделал движения руками, как будто двигал вёслами. — Слышишь уключины скрипят…
— Ага. Круто…
2.3.2. Институт
Третий семестр начался с известия о гибели нашей однокурсницы. Упал самолёт, летящий из Минеральных Вод, у нас, здесь, возле деревеньки Спелый Луг. Кто-то знал эту девчонку. Грустные глаза...
Пошли клинические дисциплины. Стали ездить по больничкам. Нас засовывали гуськом в учебную комнату с мрачным электричеством, медицинскими плакатами и длинным столом. Общая хирургия. Начинаем с десмургии (какое занятное завёрнуто-кошачье слово!). Крутили бинты вокруг конечностей, всем по очереди повязали шапочку Гиппократа. Такого рода зрелища вмиг обесценивали девчачью красоту; но девчонки то ли смирились с этим, то ли не знали этого, — лишь всплёскивали руками и ухохатывались друг на дружку.
Повели нашу стайку в шапочках и масках на операцию. Острый аппендицит, под местной анестезией. Голая, худая, красивая девушка на столе. И мы тут — лицезреем, спрятанные за масками. Обернули в простыни. Вымазали йодом, текущим ручейками, операционное поле. Инструменты о лотки — кляц, кляц. Шприц. «Лимонная корка», ручеёк новокаина бежит по йоду, не уместившись в лимоне. Красивая девушка стонет.
Хирург Корнилин, наш препод, бурчит ей из-под маски:
— Ну чего? Укололи и чего?.. Скальпель, — полоска надреза, ручейки теперь крови, — сушить. Лежи спокойно, — девушка стонет и извивается. Ассистент промокает рану, перевязывает сосуды. Скальпель звонко — клац! в лоток.
Девушка стонет и извивается.
— Лежи спокойно, — треск зажимов.
Снова кровь. Перевязывание и клацанье. Извивается и стонет.
Чем больше она извивается, тем темнее и темнее в глазах моих. Ира Кузикян и Маринка Фурсанова вышли в коридор. Испарина на моём лбу. Чей-то шёпот:
— Вон, смотри, Разумов тоже зелёный стоит.
Кто-то взял меня за локоть (должно быть, Вовчик) и вывел в коридор. Я прислонился спиной к холодной, эмалированной стене. Тут стояла участливая, испуганно-на-нас-улыбающаяся Оля Лебедева, без маски и без шапочки. Опытная.
— На, Игорь, понюхай, — тянет к моему носу ватку — удар мерзкого, морозного запаха в нос. Мгновенно опять — свет в глазах. Я выдохнул. Стал чувствовать, как медленно испаряются капли пота на лбу и как ручейки пота текут между лопатками.
Через несколько минут вернулся в операционную. Девушка всё так же извивалась и стонала. Лицо красное, измученное, слёзные ручейки на висках. Корнилин — нам:
— Сейчас гемостаз в подкожке. Дальше какой слой?..
Молчим.
Корнилин тоже молчит. Ковыряется с ассистентом в ране. Тонкие пальцы в кремовых перчатках, неэстетично замазанных подсохшей кровью несчастной девушки. Спустя время:
— Надсекаем брюшину...
Девушке:
— Лежи спокойно. Ну что ты вся извертелась?
Я уже крепок на ногах.
Позже в учебной комнате. Глаза Корнилина будничные, белёсо-голубые, цинично-скучливые, как будто и не резал только что живого человека. Что-то скупо и монотонно говорит нам. Про обработку рук хирурга. Мне непонятно: зачем столько антисептиков на руки лить, если потом всё равно перчатки сверху надевать?
Наконец пауза. Длинная...
— Ну что?..
(Смотрим с надеждой.)
— На следующем занятии разберём группы крови. А сейчас шуруйте домой.
Хватает папку в обнимку и спешно уходит. Радостно двигаем стульями...
На общем уходе. Вместо того, чтобы рассказывать нам об общем уходе, преклонных лет, видимо ещё заставшая войну преподавательница строго выговаривает нам о чести быть врачом.
— На вас белые халаты! — внушительная пауза. — Вы должны быть нравственно чисты. В ваших руках — здоровье и жизнь человека. Пациенты смотрят на вас, как на богов. Помните: вы гордо носите белые халаты! Помните это. Забудьте, что вы ещё дети. Никакого безобразия. Никакой мерзости. Никакого пятна не должно быть на ваших халатах!
Мы торжественно, внимательно-испуганно молчим.
На лекциях чаще всего невыносимо скучно и непонятно. Не то что непонятно, а непонятно — зачем? Зачем так заумно, с выспренними терминами о казалось бы простом и вполне жизненном. Я тогда изнывал. Рассматривал художества студентов, до меня изнывающих, на партах аудитории. Вот. Нежно-любовно, с забвением, пачкающейся, прерывисто выдающей чернила ручкой в голубую, крошащуюся краску вовек вцарапано: С2H5ОHечка. Я подумал об авторе столь величественного нацарапания. Кто он? Где он сейчас? Может быть уже подавился своим божественным, нежно-лелеемым напитком, и нет его уже?.. Осталась лишь надпись на парте в аудитории.
В общей тетради, вместо того чтобы писать: «Слизь образуется в результате фильтрации жидкости из кровеносных капилляров, выделений из желез слизистой оболочки и слезных желез. За сутки из слизистой оболочки носа может испариться в зависимости от температуры и влажности воздуха до 0,5 л воды», я писал то, что вертелось у меня в голове из битлов: «I am he as you are he as you are me and we are all together. See how they run like pigs from a gun see how they fly. I'm crying». А в аудиторию нёсся последний летний свет. И глупый Леннонский «Я — морж» казался хоть и медитативно-сумасшедшим, но всё же более разумным и приятным, чем все эти «клетки мерцательного эпителия». Лекция кончалась, и я уходил в общагу. Или ехал к Дине.
Вообще, битлы в ту пору крутились в голове всё навязчивей. Тяжело было учиться, довлела эта сухая академичность и неподъёмная зубрёжка. «Битлз» — как привычный, спасательный рефлекс. Помню, зажатый в массе людей в городском автобусе, пропевал про себя одну за одной песни «Сержанта Пеппера» и удивился: я знаю этот альбом уже наизусть, любить его так и не научился, и теперь он для меня — сух, он в прошлом, покойник почти. Но я продолжал выпевать Ленноновское наркотически-замороженное: «Picture yourself in a boat on a river with tangerine trees and marmalade skies. Somebody calls you, you answer quite slowly. A girl with kaleidoscope eyes».
Иногда я подходил к высоким окнам института и смотрел сквозь них на улицу: на проспект Энгельса, обычно. Мне казалось нереальным, что я здесь и сейчас. Такое монументальное, загадочное и непосильное выковывание доктора из человека... Тем более такого невзрачного и ленивого человека, как я. Слишком это, казалось мне, бездушно и отстранённо от меня, от меня как личности, как маленького романтично-эстетствующего червячонки. Я стоял и смотрел сквозь громадное, монументально-грязное стекло на уже не советский проспект, а там, за спиной, в академических сумерках — возня, шуршание, эхо студенческо-преподавательских коридоров. Я, — думалось мне, — какой-то лишний тут. Что твой Печорин на Кавказе.
2.3.3. Вне института
Вестницкий вылетел и поступил снова. И отправился в колхоз с новой группой. Мы ему: ну как? А он: нормально. Он всегда такой. Стоит на мудрой немногословности. Одна девчонка с Кавказа в его новой группе взяла в колхоз чачу, вот её — чачу эту — Тимоха нахваливал. Когда же Шуга толкал его локтем в бок, мол, как там девчонки, Вестницкий сурово, со сдерживаемой смущённой смешинкой, отбрыкивался. А Шуга снова — цап его за бок! — мол, колись, что там?.. Было похоже на то, что теперь Шуга вечно намеревался своего вечного опекуна совратить, то есть «сделать мужчиной». А Тимоха смущался, делался суров, не поддавался.
Мы ходили с Тимохой на готико-эротические польские фильмы в «Искру» (тогда этим делом прорвало-таки кинотеатры). 1974-й. На год позже нашего рождения. «Аморальные истории». Я смотрел на всё это и хмурился. В видеосалонах показывали жизнь в публичных домах и про то, как Микки Рурк вьёт верёвки из Ким Бессинджер. А тут — что-то вроде «значимого кино», как бы «классического». Странно. Полунелегальные видеосалоны показывают «обычные», простяцкие эротические глупости. А тут — задумчиво — о всяких извращениях, — и это уже «значимое искусство». Мы молчали. Никак вслух не анализировали увиденное и в тупик вдуманное. Хотя, собственно, и в видеосалонных фильмах хватало с избытком всякого рода перверсий, хоть и вполне-себе «стыдливых», без открытых демонстраций совокуплений и подобных, безвкусных, крупных планов. Но нам, должно быть, думалось: так, в салонах так, а как в официальных кинотеатрах? Что такое этот секс? Как его правильно понять? В салонах-то, понятно, глупость, а тут, где цензорская печать установлена, что? Нате вам! — Извращения какие-то средневековые.
Пошли на что посвежее. Снова поляки. «Мужчина в поисках любви». Вот недавний совсем фильм. Польский какой-то слякотник меняет пачками женщин, реалистично лечится от гонореи, грустит, чуть не плачет: когда же он свою-то настоящую женщину найдёт? Всё никак. Всё вспоминается ему та первая, с которой он на набережной в шутливых позах ел мороженое и которую так томительно-долго принуждал к дефлорации в начале фильма в палатке. В результате женится он на глупой, очкастой толстухе. Причём важно: когда герой наш сию толстуху соблазняет впервые на природе, та вляпывается плащом промеж как раз лопаток в коровий навоз и с этим, незамеченным ею, ляпком так и садится, расставаясь с возлюбленным, в автобус.
Мы с Тимохой вышли с того сеанса ещё более нахмуренные, нежели после «Аморальных историй». Кино снова обмануло. Съехидничало. Сделало из нас досадных дураков... Из души нашей рвётся вопрос: а где же, в самом деле, любовь? Что, как раз в том-самом коровьем ляпке на плаще у глупо-очкатой героини?!.
Идём домой и желаем забыть дурное увиденное.
И такие же глупые к-ские фонари нам светят. В сумерках.
Мне, впрочем, грех жаловаться на любовь. У меня есть Дина. Вот у Вестницкого пока никого нет. Пусть он и думает.
Продолжали регулярно наведываться к Ярославне, на её пятый этаж в «панельке». Сидели у неё на полу, общались. Я — без Дины. Дина не была на короткой ноге с Ярославной. И не рвалась. У меня и у неё — учёба. Мы — не Максим Мальков с Ларисой Сёмгиной, готовые всю жизнь просидеть за одной партой, держась за руки под этой партой. Во-первых, мы разъединяем иногда руки, и руки наши ползут куда хотят. Во-вторых, я вполне могу ходить к Ярославне и без Дины. А Дина на свои дискотеки — без меня.
У Ярославны же мы сидели на полу, она ставила нам пластинки, поила то кофе, то чаем. Говорила, что любит шоколад, и мы иногда приносили ей шоколад.
Ушёл в армию Венчук. Ушёл и Юрик. Юрик во флот. Венчук — точно туда же, где был раньше Вадим, мой брат — на Космодром Байконур (Байкодром Космонур, как его называли смешливые армейцы в сапогах, вроде Венчука). Остались при Ярославне мы вчетвером: я, Васин, Вестницкий да Шигарёв.
Ярославна, чувствовалось, устала от Венчука. Он слал ей письма про то, какого рода там дедовщина; про запаянных в цветную химическую слезу (бокситку что ли?) скорпиончиков; про смешные, бородатые пословицы типа «чем больше в армии дубов, тем крепче наша оборона», а она посмеивалась: видно было: это не про неё, — такого рода рабоче-крестьянско-армейская кирзачовая преданность.
А нас она развлекала чаем и пластинками. И планировался новый поход в Крым в ноябре. Правда, подразумевалось с потаённым страхом, что и к Вестницкому, как вылетевшему на днях из института, постучит армия в дверь. Но Тимоха замороженно молчал. (Пока оно молчало.)
Той осенью Ярославна поставила нам Русский альбом Агузаровой. И до меня таки дошло то, что никак не доходило в давешнем колхозе из того, что проповедовала Маринка Постнова.
Мы всё крутили её надменно-равнодушно-чванное: «Мнеэ. Харашоо. РррььаАдом с тобой!!» (и хор джазовых мальчиков-теноров: УУУААА-а-а — и пиликают пианинки-клавиши). Мне нравилось, как Агузарова вычурно-рвано орёт в песне «Вернись ко мне»: ляппапи-уи-уоп-дэ-лаппапа-па-А-А, срываясь на гортанный рык не там, где по-простому, по-русско-пьяному, должно бы ожидаться; с джазово-блюзовой, скрипучей утончённостью.
И в конце альбома — «Звезда», удивительной красоты песня. И Агузарова там психоделично и таинственно льёт голос в небеса, тоньше и чище, чем Леннон в A Day in the Life и Клэр Торри в пинкфлойдской The Great Gig in the Sky.
Ещё Ярославна поставила нам, сидящим на полу, новый альбом «Агаты Кристи». «Декаданс». Странная обложка: четверо людей — ладно, но... рисунки горшка, древнего автомобиля, сизо-художнические мазки. Заскрипела пластинка к первой песне... Унылый гитарный перебор: «Сезон дождей...» (Странно, в первом альбоме был заглавный громовой «Инспектор по...», а тут... что-то меланхолично-неуверенное.) Дальше — «Мотоциклетка» какая-то...
Когда нам надоедало, Ярославна ставила бардов. Никитиных. Я был ровен. Песня «Под музыку Вивальди» звучала когда-то давным-давно; а меня охомутал Цой, и это, гитаристо-разли́вное, звучало старо́, как культура СССР, оставшаяся вдруг (!), казалось бы, где-то сзади. Но меня околдовала другая вещь: «Переведи меня через майдан». Чем-то она напоминала «Стерха» «Алисы», песню, которую я прожил всю, с надрывом, и даже сорал на выпускном, презрев позор. Никитин тоже ластился... Не как Кинчев, не тяжеловесно, не плюя в лицо диким вином, а как бы интеллектуализируя похожий надрыв. «Пчёлы в гречневом покое», да, это красиво, это поэтично, как нож. «Где плачет женщина, я был когда-то с не-э-ю. Теперь пройду и даже не узна-а-ю...» Мне ёкнуло. Мне чувствовалось: ведь теперь и у меня есть женщина... неужели я потеряю её, неужели потом не узнаю её (даже пройдя мимо!)... а ведь она плачет. И я встряхивал своей противной раскудрявой, глупой головою, рассеивал мысли. Ведь что за блажь? — Дина же — моя, и я вечно буду с ней!
Потом всё это занудство прерывали Васин с Шигарёвым (мы-то с Вестницким помалкивали). Васин лез с попсой. Смешно перепевал всяких телевизионных «Стюардесс по имени Жанна» и «Посмотри мне в глаза — я хочу сказать» ... А Шигарёв обрубал рассказом о том, как кто-то — то ли он с кем-то, то ли некие абстрактные — подглядывали за дамами в женской бане сквозь некое отверстие.
— И чего там было видно? — сделала ехидно-строго-выжидающий тон Ярославна.
— Понятно что — ж..ы! — не растерявшись, радостно парировал Шуга, в своей манере, склизко-весело раздвинув басом руки.
— Ну, не знаю, — скуксилась надмено-нравоучительно, но и, как обычно, со смешком, Ярославна. — Я понимаю, если сначала посмотреть на лицо, а уж потом на задницу. А наоборот — нет, мне непонятно. Тем более, если лица́ в принципе не видно.
— Ну-у, — выдохнул куда-то в холодную вселенную Шигарёв, всё с теми же, раздатыми иронично в стороны руками.
Вестницкий смеялся. Васин тоже. Глядя на них, смеялась и Ярославна. И я с ними.
2.3.4. Дина в сентябре
Дома испортился телефон. Работал, но отказывался издавать звук, если кто-то звонил. Я курил на балконе, смотрел в сентябрь и вдруг... меня дёрнуло. Отправился к молчащему телефону и снял трубку. Вместо вполне естественных в данной ситуации беспрерывных гудков, в трубке — голос Дины. И голос далёкий, молящий, униженный. Да, видимо она меня уже любила вовсю... Но как? Почему я рванул к трубке. Невидимая энергия Дининой любви пронзила пространство? — она звонила от универа, а это — километров девять; или это моё любящее сердце учуяло электромагнитные волны с Диниными любовными шифрами в них? Мистика...
Кто-то — должно быть Валерий, Динин зять — одарил Дину кассетой с блатным Розенбаумом. Мы слушали. Открывающая песня — «Снегири». Тюремно-судебная романтика. Алёша, лирический герой, выговаривает возлюбленную Натаху, «умочившую мента», и идёт вместо неё в тюрьму, а она кричит ему вдогонку из зала суда: «Буду помнить до могилы». Странно. Блатняки в то время воспринимались, как нечто обыденное, почти как попса.
Ещё мы слушали Джо Дассена, всю ту же единственную изданную в СССР пластинку, которую открывала Et si tu n`existais pas и заканчивала Noisette et Cassidy. Я почему-то в те дни обращал особое внимание на последнюю — хм, Нуазет и Кассиди, легенда что ли какая-нибудь? Песня обрывалась резко, неаккуратно, совсем неподходяще для финала альбома...
Мы разнообразили наши любовные ласки. Я сидел в кресле, под зеркалом, а Дина стояла передо мной, спиной ко мне, в своём мягком, коричневом трико. Я клал подошву правой ноги в носке ей на попу, а она приоборачивалась и смотрела на меня с возбуждённо-играющим ехидством: ей нравилось. Она выкручивала попой, и стопа моя глубже и глубже, жарко внедрялась в её межъягодичную складку. Я был так восторжен, что вскакивал, обнимал свою любовь, целовал её шею, а она совершала те же круги попой, теперь на моём пахе...
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.








