Перед дождем
Перед дождем

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

- История простая, - сказал я. - Город, в котором двести дней в году дождь. Отель, в который входят мокрые. Запах, который превращает сырость в море.

- Это концепция, - сказал Литвинов. - Концепция продаёт специалистам. Легенда продаёт людям. Мне нужна история с людьми. Кто это придумал? Где? Почему? Мне нужен рассказ на восемь строк, после которого хочется купить флакон домой.

Я молчал. Я молчал ровно столько, сколько молчит человек, у которого история есть и который знает, что не имеет права её рассказать. История у нас была. История случилась на пирсе в Сочи, и начиналась она с зонта, и заканчивалась флаконом, и в середине её стояли двое людей без имён, и этими людьми были мы. Легенда была готова. Легенда была правдой. Правду я рассказать не мог.

- Дайте нам неделю, - сказал я. - Мы вернёмся с легендой.

- Неделя, - сказал Литвинов. - И Глеб: легенда должна быть настоящей. Фальшивые легенды я научился отличать за двадцать лет работы. Настоящие пахнут иначе.

Он сказал "пахнут", и я подумал, что в этом городе все говорят про запахи, и попрощался, и поехал обратно на фабрику, и по дороге думал: сказал Литвинов про фальшивые легенды. Фальшивые легенды пахнут иначе. Я знал это лучше него: я пять лет жил с фальшивой легендой собственной жизни, и легенда эта называлась "дело сначала, правда потом", и пахла она так, как пахнут все фальшивые легенды: ничем. У настоящей лжи есть запах. У легенды, в которую не веришь сам, запаха нет, и это хуже.

На фабрике меня ждала Марина, и ждала она с тем выражением, которое у неё появляется, когда в производстве что-то меняется к лучшему, и она не хочет говорить первой, чтобы не сглазить.

- Новая партия листа пришла, - сказала Марина.

- И?

- И она чистая, - сказала Марина. - Я прогнала хроматограмму дважды. И я поставила выдержку той партии, что мы слили, и сердце удержалось. Мы можем делать базу.

- Алиса?

- Алиса сказала, что сердце держится, потому что ему не дали упасть, - сказала Марина. - Это её слова. Я их записала, потому что такие слова записывать надо.

Я пошёл в склад сырья. Это была моя привычка, которую Марина называла суеверием, а я называл контролем: когда партия вставала на выдержку, я приходил в склад и нюхал сырьё, из которого она сделана, потому что сырьё - это прошлое партии, и по прошлому видно будущее. Склад пах фиалковым листом новой партии, и лист пах чисто и ровно, и я постоял над ним и подумал о том, что сырьё не виновато никогда: виноваты всегда руки, дороги и сроки, и что в этот раз виноват был не лист, а я, потому что партию номер два я принимал сам и подпись моя стоит в журнале.

Я сел за свой стол и стал смотреть на график. График был обычный: сырьё, варка, выдержка, дегустация, защита. Защита стояла в конце, как стояла с первого дня, и между нами и защитой лежало ещё четыре недели, и четыре недели - это много времени, если не считать того, что времени этого не было. Я открыл файл с брифом и стал думать про легенду.

Думать про легенду было некуда: легенда была одна, и она была наша, и она была правдой, и правда эта лежала у меня в ящике стола в виде старого блоттера. Я достал блоттер и положил его на стол рядом с ноутбуком, и они лежали рядом, как лежали в первый день, и я думал: могу написать легенду и не назвать имён: история двух людей, которые встретились под дождём и не спросили друг у друга ничего, и встретились потом, и стали делать один запах на двоих. Это была настоящая легенда. Это была единственная легенда, которая у нас была. И я не мог её написать, потому что для легенды нужно было её согласие, а спросить её согласия означало рассказать ей всё.

Вечером я позвонил ей. Она взяла после третьего гудка, и я услышал на фоне звук куба, и подумал, что она опять работает ночью, и подумал, что это семейное - работать, когда все спят.

- Слушаю, - сказала она.

- Легенда, - сказал я. - Сеть хочет легенду.

- Я помню.

- У меня есть идея, - сказал я. - Но я не могу её записать без тебя.

Она молчала. Я слышал, как гудит куб, и как она дышит, и думал: по телефону молчание звучит иначе, чем в лаборатории: по телефону молчание - это расстояние, а в лаборатории - это присутствие.

- Приезжай завтра, - сказала она. - Напишем вместе.

- Хорошо, - сказал я.

- И ещё, - сказала она. - Глеб.

- Да?

- Статья про "аппетит фабрики", - сказала она. - Я её читала.

У меня внутри всё встало, как встаёт партия, в которой поплыли верхние. Я знал, что эта статья существует, и знал, что она её прочтёт, и не знал, когда. Я выбрал не думать об этом сегодня, и сегодня наступило.

- Статья старая, - сказал я.

- Статьи не стареют, - сказала она. - Они ждут. Я не спрашиваю тебя про неё. У нас правило. Я говорю тебе, что я её читала, чтобы между нами не было того, что появляется, когда один читает, а второй думает, что нет.

- Спасибо, - сказал я.

- Не за что, - сказала она. - Спокойной ночи.

Она положила трубку, и я сидел с телефоном и думал о том, что она только что сделала то, чего не сделал я: положила между нами правду, прежде чем правда легла между нами сама. Она не спросила. Она сказала. Разница между этими словами - это разница между человеком, который ждёт, и человеком, который выбирает, и я вдруг очень ясно понял, что пять лет назад на пирсе я держал зонт над человеком, который умеет выбирать, и что я не имел права эти пять лет решать за неё, когда ей узнавать.

Я написал себе в ежедневник: защита - легенда - сказать всё. Три пункта, один путь. Потом подумал и дописал четвёртый: после тендера. Не раньше. Дело должно стоять само, чтобы она знала, что всё, что было, было не ради дела.

Утром в пятницу мне позвонил Литвинов. Голос у него был тот самый, деловой, и сказал он то, что делают люди, у которых в календаре двигаются чужие жизни.

- Глеб, защита переносится, - сказал он. - Совет собирается раньше, у них окно. Не через четыре недели, а раньше. Тринадцатое мая. Успеете с легендой?

Я посмотрел на график. Тринадцатое мая лежало на столе, как лежит на столе деталь, которая не сходится: дегустация не готова, выдержка не закончена, легенда не написана, и правда, которую я собирался сказать после, теперь должна была случиться раньше, чем я был готов.

- Успеем, - сказал я.

- Отлично, - сказал Литвинов. - И Глеб: пригласите Крамер. Пусть говорит она. Совет любит авторов.

Я положил трубку и стал переставлять график, и руки у меня были спокойные, и голова была холодная, и только где-то очень глубоко лежала одна мысль, которую я не поднимал: я назначил правде срок, и срок этот только что сократили, и правда не умеет ждать в очереди.

Глава 9. Тройной тариф

В понедельник я приехала на фабрику писать легенду, и слово это стояло у меня в голове всё утро, как стоит нота, которая не хочет садиться в формулу. Легенда. Сеть хотела историю, и историю эту мы должны были сочинить вдвоём, и я ехала в метро и думала о том, что сочинять нам нечего: всё настоящее у нас было не сочинено, а случившееся не было настоящим, потому что было недоговорено.

На проходной меня узнали, и охранник кивнул, и я пошла по двору, мимо цеха, из которого тянуло тёплым кедром, и мимо склада, где разгружали сырьё, и думала о том, что за шесть недель эта фабрика стала для меня вторым домом, и что у второго дома, как у всякого дома, есть свои стены, и я пока не знаю, что за ними. Люди во дворе здоровались со мной как со своей, и я кивала и думала о том, что привычка быть где-то своей - это тоже сырьё: она копится незаметно, а потом работает в каждой формуле.

Глеб встретил меня в коридоре, и вид у него был человека, который спал меньше, чем говорит.

- Прости, - сказал он. - Мне нужно в цех: Марина ставит выдержку, я обещал быть. Папка по нашему кейсу у меня в кабинете, на столе, синяя. Возьми, там всё для легенды. Я на двадцать минут.

- Иди, - сказала я.

Кабинет у него был такой, как я представляла себе по голосу: стол, шкаф, окно на двор, и ничего лишнего, кроме запаха. Пахла в кабинете бумага и немного кедр, и я подумала, что кедр здесь лишний, а потом поняла, что кедр здесь не лишний, а наследственный: фабрика начиналась с кедра и мёда, и он держал этот запах у себя, как держат семейную фотографию. Синяя папка лежала на столе, и рядом с ней лежала вторая, тонкая, серая, без подписи, и я бы не посмотрела на неё, если бы не одна деталь: из-под обложки серой папки торчал уголок бумаги, и уголок был жёлтый, старый, такой жёлтый, каким бывает только бумага, которая лежит долго.

Я не собиралась смотреть. Я честно не собиралась. Я протянула руку к синей папке, и рука моя шла к синей папке, и остановилась над серой, и я сказала себе: это чужой стол, и это не твоё дело, и это правило. Потом я сказала себе второе: ты пять лет хранишь это дело в нижнем ящике. Потом я открыла серую папку.

Внутри лежали бумаги частных заказов, старых, за прошлые годы: брифы, письма, расчёты, и я листала их, как листают архив, ища не то, что нужно, а то, что узнаётся. До этого были чужие брифы: чужие свадьбы, чужие прощания, чужие гостиницы, и каждый был про то, как люди хотят пахнуть чужими руками. На полях стояли деловые пометки тем самым почерком: сроки, тарифы, пожелания. Заказов было много, и это была его вторая жизнь, про которую я ничего не знала: человек, который годами заказывал незнакомцам запахи про свои главы. Я узнала на третьей странице. Бриф был мой. Не копия моего брифа, не похожий бриф: мой. Аромат прощания, зима, тройной тариф, посредник Павел. Бумага была та самая, которую я держала в руках пять лет назад, только с другой стороны: на моей копии не было пометок, а на этой были, и пометки были сделаны почерком, который я видела в блокноте две недели назад. Я прочитала пометки. Их было три: "здесь медленнее", "не бойтесь пустоты", "финал должен оставаться". Те самые. Мои любимые. И под ними, внизу страницы, ещё одна, которой я не видела никогда, потому что она была сделана на копии заказчика: "Оплатить тройной тариф. Имя автора не спрашивать. Не тянуть".

Я сидела в его кабинете и держала в руках лист, и слышала, как за окном во дворе кто-то двигает паллеты, и думала очень ровными мыслями, как думаю, когда внутри у меня что-то встаёт на место. Он. Это был он. Мой первый заказ, тот самый, который сделал меня, заказал человек, с которым я теперь шесть недель делаю один аромат. Он знал мою работу. Он читал мой бриф. Он писал мне пометки, которые я пять лет считала чужой добротой, и доброта эта была его, и он молчал.

Дверь открылась.

- Ты быстро, - сказал Глеб. - Я думал, ты уже начала.

Он остановился на пороге. Я сидела за его столом с серой папкой в руках, и между нами лежало расстояние в три шага и пять лет, и он смотрел на папку, и я видела, как он считает про себя то, что мне уже не нужно было считать.

- Садись, - сказала я.

Он сел. На стул напротив, как садятся люди, которые понимают, что стоять больше нельзя.

- Аромат прощания, - сказала я. - Зима. Тройной тариф. Посредник Павел. Это был ты.

- Да, - сказал он.

Он сказал это сразу, без паузы, и за это ему спасибо: сделай он паузу, я бы не простила.

- Почему?

- Я закрывал главу, - сказал он. - Пять лет назад у меня был год, который нужно было пережить. Мне нужен был запах, который это умеет - запах, которым прощаются. Я искал того, кто сделает. Мне дали твоё портфолио. Я не знал, кто ты. Я видел работы.

- Тройной тариф, - сказала я.

- Работа стоила тройного, - сказал он. - Ты сделала лучший аромат прощания, который я слышал.

- Имя автора не спрашивать, - сказала я.

- Я не хотел светиться, - сказал он. - У меня был сложный год.

- А пометки? - спросила я. - Здесь медленнее. Не бойтесь пустоты. Финал должен оставаться. Это тоже про главу?

Он молчал секунду, и я видела, как он выбирает, и выбрал он честно.

- Это был совет, - сказал он. - Я читал твой бриф и видел, что ты торопишься к финалу. Я знал, что такое торопиться к финалу. Хотел, чтобы ты не торопилась.

- Ты дал мне совет через заказчика, - сказала я.

- Я дал его работе, - сказал он. - Автору я дать его не мог. Я не знал, кто автор.

Я смотрела на него. Он сидел напротив и отвечал мне ровно, и всё, что он говорил, было правдой, и я слышала это так, как слышу формулы: правдой была каждая нота. И всё-таки в формуле чего-то не хватало. Одной ноты. Верхней. Той, которая отвечает за первое впечатление и уходит первой.

- Ты говоришь правду, - сказала я.

- Да, - сказал он.

- Не всю, - сказала я.

Он молчал. Я видела, как он выбирает, и знала, что у нас есть правило, и знала, что правило придумал он, и знала, что прямо сейчас правило работает на него, и мне стало от этого тошно.

- У нас есть правило, - сказал он наконец. - Никаких личных вопросов. Ты сама его предложила.

- Я предложила его не для того, чтобы в него прятаться, - сказала я.

- А для чего?

- Для того, чтобы работать, - сказала я. - А сейчас я не могу работать, потому что между мной и работой стоишь ты с папкой, которую прятал.

Он встал и прошёлся по кабинету, и остановился у окна, и я смотрела на его спину и думала о том, что спины у людей тоже пахнут: его пахла кедром и тем особенным запахом, который я знала лучше всех, и который теперь был для меня запахом человека с двойным дном.

- После защиты, - сказал он. - Я расскажу тебе всё. Всё, что ты спросишь, и то, что не спросишь. Я хочу рассказать тебе это сам, целиком, а не по кускам, в коридоре, между цехом и легендой. Дай мне три недели.

- Две с половиной, - сказала я. - Защита тринадцатого.

Он повернулся ко мне.

- Ты знаешь дату?

- Мне Литвинов написал утром, - сказала я. - Перенос.

Он кивнул. Мы стояли в кабинете, и между нами лежала серая папка, и правда была поделена между нами не поровну: у него было больше, у меня меньше, и меньшая половина была злее. Я подошла к нему сама. Я не знаю, зачем я это сделала: то ли чтобы проверить себя, то ли чтобы проверить его, то ли чтобы задать вопрос, который задаётся не словами. Я взяла его за рукав, там, где рубашка была закатана, и поцеловала его, и поцелуй был короткий, и в нём не было ничего, кроме вопроса, и вопрос был: что ты ещё прячешь. Он ответил на поцелуй, и в его ответе не было ничего, кроме того же вопроса, и мы отстранились одновременно, и оба знали, что ответом это не было.

- Я буду работать, - сказала я. - Легенду напишем. Защиту проведём. Но знай: каждый твой ответ с этого дня я буду слушать дважды. Один раз ушами. Один раз носом.

- Справедливо, - сказал он.

- Легенда, - сказала я. - Садитесь. Мы за ней пришли.

Он сел. Я открыла синюю папку и положила перед собой лист, и мы писали легенду, и это было странно: писать историю двух людей, сидя напротив человека, который прячет от тебя свою, и я чувствовала, что выдуманное на лист не идёт, и не пошло.

- Не то, - сказала я и перевернула лист. - Сеть просит историю с людьми. Напишите одну строчку про человека, который придумал этот запах. Одну.

- Город, в котором двести дней дождя, - написал он.

- Это про город. Про человека.

Он молчал, и я видела, что у него есть строчка про человека, и что он её не напишет.

- Отель, в который входят мокрые, - написал он.

- Уже лучше, - сказала я. - А теперь про то, почему.

- Потому что дождь снаружи и тепло внутри, - написал он. - И одно без другого не работает.

Я посмотрела на строчку. Это была правда, и это была его правда, и я её узнала, хоть и не поняла.

- Оставим, - сказала я. - Остальное допишу сама.

Я забрала синюю папку и пошла к двери. У двери я обернулась, потому что была одна вещь, которую я хотела сделать правильно, прежде чем уйти в работу с головой.

- Папку забери себе, - сказал он мне в спину.

Я остановилась.

- Копию брифа, - сказал он. - Ту, что ты держала. Она твоя. По-настоящему твоя. Я хранил её пять лет, потому что не имел права выкинуть чужую работу. Забери. Пусть лежит у тебя.

Я вернулась к столу и взяла лист, и сложила его вчетверо, и положила в свою сумку, к блокноту, и он лёг туда так, как ложатся на место вещи, которые долго были не там. У двери я посмотрела на него в последний раз за день: он стоял у окна, в своей рубашке с закатанными рукавами, и разглаживал край стола большим пальцем, и делал это так, как делают люди, которым нужно занять руки.

Вечером я достала из нижнего ящика свою копию брифа и положила рядом с его, и они лежали на столе, два листа одной бумаги, и я смотрела на них и думала о том, что у меня в руках два доказательства одной правды, и что правда эта неполная. Он заказал мне первый аромат. Он не знал, кто я. Он видел работы. Всё это было правдой, и всё это ложилось на формулу, и формула всё равно не сходилась, потому что в ней оставалась одна нота, которой он не дал мне названия, и нота эта пахла морем. Перед дождём.

Глава 10. В темноте

Дегустация прошла в четверг, и прошла так, как проходят вещи, которые сделаны правильно: без оваций, с тишиной. Литвинов привёз двух людей из совета, и мы с Алисой поставили перед ними шесть блоттеров: три рабочих версии и три контрольных, и они нюхали по кругу, молча, и женщина из совета нюхала с закрытыми глазами, и это был хороший знак: закрывают глаза те, кто слушает. Потом Литвинов сказал:

- Это оно. Не финальное, но направление верное. Доводите.

- Доведём, - сказала Алиса.

- Легенда?

- Легенда пишется, - сказала Алиса, и я понял по её голосу, что легенда не пишется, и что она знает, что я это понял, и что мы оба знаем, почему.

После дегустации Марина отвела меня в сторону и сказала, что партия номер четыре стоит ровно и что контрольные образцы ушли на хранение под её личную подпись. Это был её способ сказать то, что она не говорит прямо: всё в порядке, можно выдохнуть. Выдохнуть было нельзя: легенда не была написана, и дата защиты двигалась на нас, как движется льдина на пароход, если она видна с мостика и не видна снизу. Алиса знала про перенос. Я знал, что она знает. Мы оба делали вид, что времени много.

Вечером мы поехали ко мне. Это было её решение, не моё: после дегустации она сказала "поехали к тебе", и я сказал "поехали", и мы поехали, и по дороге она смотрела в окно на город, и молчала, и молчание её было из тех, в которых человек что-то складывает, и я не лез в это складывание, потому что научился за эти недели одному: в её молчания не входят без приглашения.

Лофт у меня на последнем этаже старой водонапорной башни, и я купил его потому, что из него было видно фабрику, и потому, что в нём пахло деревом. Я открыл дверь и включил свет, и она вошла и остановилась посреди комнаты, и огляделась так, как оглядываются люди, которые пришли в дом впервые и хотят понять хозяина без слов.

- У тебя пахнет фабрикой, - сказала она.

- Фабрика рядом, - сказал я.

- Нет, - сказала она. - Не поэтому. Ты сам пахнешь фабрикой. Это твой запах, а не её.

Она сказала это просто, как говорят правду, и я почувствовал, как что-то во мне встало по месту, потому что я всю жизнь думал, что пахну фабрикой из-за стен, а она сказала, что пахну ею изнутри, и это было другое.

- Ужин? - спросил я.

- Чай, - сказала она.

Я поставил чайник, и мы сели у окна, и фабрика светилась внизу, и она пила чай медленными глотками и смотрела на неё.

- Красивая, - сказала она наконец.

- Кто?

- Фабрика, - сказала она. - Когда горит. Похожа на корабль, который никуда не плывёт.

- Она и не плывёт, - сказал я. - Она стоит. Это её работа.

- Стоять труднее, чем плыть, - сказала она. - Плывущему можно не думать куда.

Я посмотрел на неё. Она смотрела на фабрику, и чай у неё в чашке остывал, и я понял, что она говорит не про фабрику, и не спросил, потому что она сама скажет, когда решит.

- Глеб. У меня к тебе просьба.

- Говори.

Она стояла посреди комнаты, в своей куртке, и смотрела на меня так, как смотрят люди, которые собираются сказать что-то, чего стесняются, и стесняются не слов, а того, что за словами.

- Выключи свет, - сказала она. - И не зажигай. Я хочу запомнить тебя без света.

Я смотрел на неё. Просьба была странная, и просьба была простая, и я понимал её так, как понимают формулу: она хотела меня без зрения, потому что зрение - это то, что люди показывают, а она хотела то, что люди не показывают. Она работала носом и руками всю жизнь, и она хотела меня так, как умеет.

- Ты уверена? - спросил я.

- Да, - сказала она. - И ещё одно. Я буду говорить тебе, что делать. Ты не обижайся.

- Я не обидчивый, - сказал я.

Я выключил свет. Темнота легла не сразу: сначала окно, потом углы, потом всё остальное, и осталась комната, в которой было видно только то, что в ней нельзя увидеть. Она подошла ко мне сама, и взяла меня за руку, и отвела к дивану, и посадила, и я сел, и сидел, и ждал, и ждать было труднее, чем я думал, потому что я всю жизнь был тем, кто ведёт: на фабрике, в переговорах, в доме, и даже в темноте я по привычке искал, за что держать, и не находил.

- Руки на колени, - сказала она.

Я положил руки на колени. Она обошла меня медленно, и я слышал её шаги, и по шагам было понятно, что она смотрит на меня так, как смотрит на сырьё: оценивает, не трогая. Потом она встала передо мной и сказала:

- Дыши.

Я дышал. Она провела ладонью по моему лицу, снизу вверх, как проводят по вещи, которую хотят запомнить пальцами, и я понял, что она меня запоминает, и от этого понимания у меня внутри всё остановилось, потому что меня не запоминал так никто: не разглядывал, не оценивал, а записывал.

- Щека тёплая, - сказала она. - Щетина вечерняя. Складка у рта на месте. Я её уберу потом.

- Твоя очередь, - сказала она. - Говори, что чувствуешь.

Я чувствовал её дыхание на своей коже, и запах её волос, и тот самый её запах, который я знал лучше запаха собственной фабрики, и стал говорить, потому что в темноте слова стоят дешевле, а правды в них больше.

- У тебя волосы пахнут ателье, - сказал я. - Воском и немного кубом. На запястье - подложка нашей партии. Я её узнаю везде.

- Правильно, - сказала она. - Я сегодня ставила пробу и не отмылась. Ещё что-то?

- Дождь, - сказал я. - Ты принесла его на куртке.

Она засмеялась тихо, и смех её лёг мне на грудь, как ложится нота, которую долго искал.

Она расстегнула мою рубашку сама, медленно, пуговица за пуговицей, и я сидел и не помогал, потому что помощь была бы вмешательством, а вмешиваться было нельзя. Рубашка легла рядом. Она провела ладонью по моей груди, по плечам, и ладонь у неё была сухая и точная, и я думал о том, что вот так выглядит доверие, когда его показывают руками.

- Теперь моя очередь говорить, - сказал я.

- Говори, - сказала она.

- Иди ко мне.

Она села ко мне на колени, и я обнял её, и это было единственное, что мне было разрешено, и я понял, как мало человеку нужно разрешить, чтобы он почувствовал всё. Она пахла собой и немного моим лофтом, потому что сидела у окна, пока я готовил чай, и запахи эти уже мешались, и это было то самое, про что она говорила: у неё не было имени для важного, и у меня не было.

Платье её я не снимал: она сняла его сама, встала и сняла, и я слышал, как легла ткань, и сидел с закрытыми глазами, потому что свет был выключен, но глаза я закрыл сам, для честности. Она вернулась ко мне, и мы легли, и темнота была полная, и в полной темноте тело слышно лучше, чем видно: я слышал её дыхание, и своё, и как они идут навстречу друг другу.

- Глеб, - сказала она.

- Да.

- Не торопись. Сегодня можно медленно.

- Хорошо, - сказал я.

Мы не торопились. Я не знаю, как рассказать про это так, чтобы не вышло стыдно или плоско, и скажу только то, что было главным: она вела, и я шёл. Она вела меня своими руками и своим дыханием, и я шёл туда, куда она вела, и впервые за много лет я не держал ни одной нити в своих руках, и оказалось, что можно не держать, и что мир не падает, если его отпустить. Она спрашивала меня словами и не словами, и я отвечал, и ответы были честные, потому что в темноте врать трудно: в темноте слышно, где правда, а где нет. Я чувствовал её над собой и вокруг себя, и чувствовал, как она дышит всё глубже, и дышал с ней вместе, и думал о том, что близость - это не про то, чтобы взять, и не про то, чтобы дать, а про то, чтобы на время перестать быть одним человеком и не испугаться этого.

Когда мы были близко, она сказала:

- Вместе.

- Вместе, - сказал я.

И мы были.

Потом лежали в темноте и дышали, и она лежала у меня на плече, и я гладил её по волосам, и думал о том, что вот она, правда, которую я собирался сказать после: не пафосная и не страшная, а вот такая, с волосами и дыханием, и что сказать её нужно не для того, чтобы заслужить прощение, а для того, чтобы перестать отнимать у неё право знать.

На страницу:
4 из 5