Перед дождем
Перед дождем

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

Дома я налил себе чаю и сел у окна. За окном шёл дождь, мелкий, апрельский, совсем не такой, как тот, сочинский, и я смотрел на него и думал: у каждого дождя свой запах, и о том, что один человек на свете умеет раскладывать эти запахи на ноты, и о том, что завтра в десять этот человек придёт ко мне в лабораторию, и я скажу ему "доброе утро", и не скажу ничего больше.

Спирт испаряется, подумал я. Правда остаётся. У меня было шесть недель, чтобы выбрать.

Глава 3. Почерк

В пятницу я приехала на фабрику к девяти и привезла с собой три вещи: блокнот, термос с чаем и старую привычку приходить раньше назначенного на час. В ателье меня за это ругали, на фабрике ругать было некому: охранник молча выдал мне пропуск, коридоры были пусты, и только за одной дверью гудело, как гудит в домах, где уже начали жить. Лаборатория номер два была открыта, и внутри стоял Северов, без пиджака, с закатанными рукавами, и расставлял на штативе флаконы, и делал это так, как расставляют посуду перед приходом гостей: не торопясь и не сомневаясь.

- Доброе утро, - сказал он, не оборачиваясь. - Вы рано.

- Вы раньше, - сказала я.

- Я здесь живу, - сказал он. - Образно.

- Я тоже, - сказала я. - Образно.

Он повернулся и посмотрел на меня, и у него на лице было то же самое, что было в первый день: короткий сдвиг, который он убрал раньше, чем я успела его прочитать. Я поставила термос на стол и подумала, что работать с человеком, который убирает с лица лишнее, - это как нюхать закрытый флакон: всё время ждёшь, что откроется.

- Сегодня дегустация, - сказал он. - Я попросил своих собрать три заготовки под бриф сети. Стандартные решения, чтобы от них оттолкнуться.

- Или чтобы от них отказаться, - сказала я.

- Или чтобы от них отказаться, - согласился он.

Заготовки стояли на штативе, три одинаковых флакона с номерами, и я стала нюхать их по порядку, как всегда: сначала коротко, потом глубже, потом с паузой. Первая была цитрус с деревом, и пахла она вестибюлем бизнес-центра, в котором никогда не бывает детей. Вторая была ваниль и белый чай, и пахла отелем, в котором всё уже было хорошо до нас. Третья была сложнее: кедр, немного кожи, что-то холодное на дне, и я держала её у лица дольше двух других и молчала, потому что в третьей было движение, и я хотела понять, какое.

- Третья лучше, - сказала я наконец. - Но её собирали из чужой истории. Это запах чужого отеля.

- Нашего стандартного, - сказал Северов. - Так пахнут четыре из пяти наших контрактов.

- Потому что четыре из пяти ваших контрактов не хотят, чтобы их запоминали, - сказала я. - Им хотят соответствовать. А отель у моря хочет, чтобы его вспоминали после отъезда.

- У отеля нет моря, - сказал Северов. - Отель в центре города.

- Значит, ему нужно море, - сказала я.

Он посмотрел на меня, и впервые за всё утро на его лице ничего не убрали: оно просто было, с той спокойной складкой у рта, которую я уже знала.

- Продолжайте, - сказал он.

И мы проговорили два часа. Я рассказывала про запах так, как рассказываю всегда: про верхние ноты, которые встречают, про сердце, которое держит, и про подложку, которая остаётся в чемодане через неделю, и про то, что хороший аромат отеля - это не запах в воздухе, а запах в памяти, и что постояльцы увозят его с собой в волосах и в складках пальто. Он слушал и задавал вопросы, и вопросы были правильные: про стойкость в прачечной, про аллергенность цитрусов, про стоимость сырья на тысячу литров, и я отвечала, и ловила себя на том, что мне нравится отвечать, потому что обычно мне задают вопросы про вдохновение, а не про аллергенность.

- Легенда, - сказал он под конец. - Сеть хочет легенду. Историю, которую можно напечатать на карточке в номере.

- Легенды я не делаю, - сказала я. - Я делаю запахи.

- Запах без легенды продаётся в три раза хуже, - сказал он.

- Значит, легенда должна быть правдой, - сказала я. - Придумайте её из того, что есть.

- А что есть? - спросил он.

- Дождь, - сказала я. - Город, в котором двести дней в году дождь. Отель, в который входят мокрые и через десять минут сухие и тёплые. Море, которого нет, но которое все помнят. Вот и легенда: запах, который превращает городскую сырость в море.

Он записал это в блокнот. У него блокнот был обычный, тёмный, и ручка была обычная, и он писал быстро, с наклоном, и я смотрела на это механически, как смотрят на чужие руки, когда думают о своём, и вдруг перестала думать о своём.

Почерк был знакомый. Не так, как бывают знакомы почерки учителей или врачей, которых видел один раз и забыл: так, как знаком почерк человека, чьи письма перечитывал. Я знала этот наклон, эту манеру ставить точку в конце строки с маленьким хвостом, эту привычку подчёркивать главное слово одной короткой чертой. Я видела этот почерк в одном месте в жизни, и место это было очень старое и очень моё.

- Что-то не так? - спросил Северов.

- Нет, - сказала я. - У вас хорошая ручка.

- Ручка как ручка, - сказал он.

- Сколько ей лет?

Он посмотрел на ручку так, как смотрят на вещь, о которой не думал уже давно.

- Не знаю, - сказал он. - Отец подарил. Давно.

Я сказала, что мне нужно в уборную, и вышла, и прошла по коридору до конца, и встала у окна, и стояла так, пока не поняла, что стою не для того, чтобы успокоиться, а для того, чтобы решить. Решать было нечего, и я решила проверить.

Днём я вернулась в ателье, потому что дегустация была закончена и дальше по графику стоял созвон с поставщиком сырья, и Рита встретила меня вопросом про обед, и я сказала, что не хочу обедать, и это было настолько не похоже на меня, что Рита посмотрела на меня дважды. Я села за свой стол и достала из нижнего ящика папку, которую держу в нижнем ящике, потому что нижний ящик - это тот, который открывают реже всего. В папке лежало первое в моей жизни техзадание: письмо посредника, бриф аромата прощания, расчёт тройного тарифа и пометки заказчика, которые тот сделал поверх брифа своей рукой. Пометки были короткие: "здесь медленнее", "не бойтесь пустоты", "финал должен оставаться". Я знала каждую из них наизусть и знала их почерк так, как знают лицо человека, которого видели один раз и долго.

Я положила письмо на стол и стала вспоминать блокнот Северова. Наклон совпадал. Точка с хвостом совпадала. Короткое подчёркивание совпадало. Я сидела и смотрела на письмо и думала: совпадение почерков - это не доказательство, что в мире миллионы людей с похожим почерком и что я взрослый человек, который умеет отличать запах от запаха и факт от фантазии. Потом я перевернула письмо и посмотрела на оборотную сторону, на которой ничего не было, и подумала о том, что взрослый человек - это тот, который проверяет.

Проверить было просто и невозможно одновременно. Я не могла прийти к нему и сказать: узнаете почерк? Я не могла спросить у Литвинова, кто подписывал документы пять лет назад. Я не могла спросить у фабрики, кто платил тройной тариф через посредника, потому что посредник исчез в тот же год, как закрылся заказ, и звали его, кажется, Павел, и он был другом кого-то, кого я не знала. Я могла только одно: работать рядом и смотреть. Я всегда так работала с запахами: не нюхать в лоб, а жить рядом, пока запах сам не выйдет навстречу.

Вечером пришла Рита с двумя стаканами кофе - один свой, потому что мой она давно научилась не брать, - и села напротив.

- Ты сегодня сама не своя, - сказала Рита.

- Я сегодня сама своя, - сказала я. - Просто больше, чем обычно.

- Северов?

- При чём тут Северов?

- Алиса, - сказала Рита. - Ты всю жизнь людей нюхаешь. Я тебя знаю по лицу. Северов.

Я посмотрела на Риту. Рита была единственным человеком на свете, которому я могла сказать половину правды и не соврать при этом.

- Он подписывает бумаги тем же почерком, что один мой старый заказчик, - сказала я.

- И?

- И всё. Это может быть совпадение.

- А может не быть, - сказала Рита.

- Может не быть, - сказала я.

- И что тогда?

- Тогда я хочу знать, - сказала я. - Не для того, чтобы что-то сделать. Для того, чтобы знать. Я пять лет жила с этим заказом, Рита. Это был заказ, который сделал меня. Если за ним стоит человек, с которым я завтра шесть недель делаю один аромат, я имею право знать.

- Ты имеешь право спросить, - сказала Рита.

- Я имею право проверить, - сказала я. - Спрашивать я буду потом.

Рита допила кофе и сказала, что проверка без вопроса - это тоже вопрос, только заданный молча, и что я умею задавать такие вопросы лучше всех, кого она знает. Потом она ушла, и я осталась в ателье одна, и за окном шёл дождь, и я сидела над старым письмом и думала: у каждого запаха есть подложка: то, что остаётся, когда всё остальное выветрилось. У моего старого заказа подложкой был почерк. У почерка, возможно, было имя. У имени, возможно, были руки, которые держали зонт чуть наклонив, чтобы вода шла мимо двоих.

Я убрала письмо обратно в папку и папку обратно в ящик, и заперла ящик, и ключ положила в карман. Завтра в десять у нас была первая совместная варка, и я должна была выспаться, и я знала, что не усну.

Глава 4. Правило

В понедельник она пришла с вопросами, и я понял это по тому, как она поставила сумку: не на спинку стула, как ставит человек, который пришёл работать, а на стол, как ставит человек, который пришёл надолго. Я узнаю такие вещи не потому, что наблюдателен, а потому что сам так делаю, когда собираюсь что-то выяснить.

- Начнём с формулы? - сказал я.

- Начнём с архива, - сказала она. - Я вчера смотрела ваше стандартное сырьё и хочу глянуть старые коллекции. Вы говорили, у вас двадцать лет.

- Двадцать три, - сказал я.

- Двадцать три лучше.

Архив был за той самой дверью, у которой она остановилась в первый день, и я открыл его и включил свет, и она вошла туда так, как входят в комнату, о которой долго читал. Архив у меня - это три ряда полок, тысячи флаконов, и каждый подписан: год, нота, партия. Я собирал его с первого года фабрики, и отец собирал до меня, и это было единственное место на производстве, где время лежало разложенное по флаконам.

Она шла вдоль полок медленно и нюхала воздух, не флаконы, и я шёл за ней и молчал, потому что людям с носом нужно время, как людям с глазами нужна темнота. На втором ряду она остановилась.

- Это что? - спросила она, не оборачиваясь.

- Старые партии, - сказал я. - Девяностые.

- Девяностые пахнут у вас мылом, - сказала она. - Мёдом и кедром. И немного железом.

- Первая продукция фабрики, - сказал я. - Мы начинали с мыла.

- Хорошее было мыло, - сказала она. - Странно. Я его где-то уже нюхала. Не здесь. Давно.

Она сказала это задумчиво, как говорят про запахи, которые помнишь, но не можешь назвать, и у меня внутри всё остановилось на один удар, потому что она была права: она его нюхала, и я знал где, и знал когда, и не мог ей сказать.

Я посмотрел на её спину и подумал, что флакон, который я отдал ей пять лет назад, пах именно этим: мёдом, кедром и немного железом, запахом первой партии, который отец хранил в одном-единственном экземпляре и который я забрал с собой, когда забирал из дома свои вещи. Я отдал его ей, потому что хотел забыть дом, который терял, и потому что у неё были руки, которым можно было доверить то, что не жалко потерять. Она тогда не спросила, что внутри. Она и сейчас не спросила. Она нюхала полку девяностых и говорила, что мыло было хорошее, и я стоял в двух шагах и думал о том, как мало нужно, чтобы тайна стала тесной.

- Глеб Викторович, - сказала она, и я понял, что это началось. - А фабрика раньше брала частные заказы? Ну, до того как вы стали работать с сетями?

- Брала, - сказал я.

- А через посредников?

- Бывало.

- Странная модель, - сказала она. - Заказчик платит тройной тариф и просит не спрашивать его имени. Это же неудобно для производства.

- Для производства неудобно всё, что не партия, - сказал я. - Но отец считал, что частный заказ - это репутация. Один человек, который любит твой запах, стоит десяти, которые его терпят.

- Ваш отец мудрый человек, - сказала она.

- Мой отец простой человек, - сказал я. - Это разные вещи.

Она повернулась ко мне, и мы стояли между полками девяностых, и она смотрела на меня так, как смотрят на формулу, в которой не сходится один компонент: не зло и не радостно, а внимательно. Я выдержал этот взгляд, потому что не лгал. Я сказал ей правду: фабрика брала частные заказы, отец считал их репутацией. Я не сказал ей только одну строчку из этой правды: что один из этих заказов, тот самый, с тройным тарифом, заказал я, и что заказал я его ей. Правду без одной строчки я научился держать давно. Она держится легче, чем ложь, и падает больнее.

- Пойдёмте варить, - сказал я.

Варка - это то, ради чего существуют лаборатории. Формулу мы выбрали утром: море перед дождём, как сказала она в пятницу, и я записал тогда в блокнот не легенду, а направление, и направление это мы теперь раскладывали на сырьё. Она работала быстро и молча, и молчание у неё было рабочее, как у людей, которые знают цену слову, и я подавал ей пипетки и колбы и думал: ассистировать ей - это всё равно что держать зонт: чуть наклонив, чтобы ей было удобнее.

Первая проба не сошлась. Металл лёг сверху и стоял отдельно, как гвоздь в дереве. Она понюхала, поморщилась и вылила пробу в утиль без жалости, и я увидел, что ей не жалко, и понял, что она из тех, кто умеет начинать заново. Вторая проба была лучше: металл ушёл в середину, но огурец оказался не тот, свежий, столовый, и она сказала про него "кухня", и я сказал про него то же самое, и мы посмотрели друг на друга, потому что одно и то же слово, сказанное одновременно, - это редкость.

- Нужен огурец до дождя, - сказала она. - Не овощ. Воздух.

- Воздух не бывает огурцом, - сказал я.

- Бывает, - сказала она. - Когда огурец растёт под дождём. Это нота листа, а не плода. Ищите в зелёных.

Мы искали в зелёных. В зелёных у нас лежало всё, от гальбанума до фиалкового листа, и мы перебрали двадцать позиций, и на двадцать первой она остановилась и замерла, как замирают люди, услышавшие своё имя в толпе.

- Это, - сказала она.

Это был фиалковый лист, холодный и водянистый, с той самой зелёной горечью, которая бывает у воздуха после ливня. Она добавила его в формулу сама, капля за каплей, и мы прогнали пробу, и когда она подняла блоттер к лицу, я смотрел не на блоттер. Я смотрел на её лицо, потому что лица людей в момент, когда они находят то, что искали, - это единственные лица, которым не нужен свет.

- Ну вот, - сказала она. - Море. Перед дождём.

Проба лежала на столе между нами, и пахла она так, что в лаборатории стало тесно, и теснота эта была не от запаха, а от того, что запах был наш общий, первый, и он получился. Она подняла глаза от блоттера, и я понял, что она чувствует то же, что и я, по тому, как она положила блоттер обратно на стол: медленно, как кладут вещь, которая может разбиться.

- Спасибо, - сказала она.

- За что?

- За то, что не сказали "я же говорил", когда я вылила первую пробу, - сказала она. - Все говорят.

- Я не говорю, - сказал я. - Я записываю.

- Куда?

- В память, - сказал я. - У меня туда помещается.

Она усмехнулась, и усмешка у неё была короткая, и я шагнул к столу, чтобы убрать пробники, и она шагнула к столу, чтобы убрать пробники, и мы оказались у стола одновременно, и расстояние между нами стало таким, каким бывает расстояние между людьми, которые целый день делали одно дело и наконец его сделали. Она подняла голову и посмотрела на меня снизу вверх, потому что была ниже, и я увидел её лицо очень близко, и увидел, что она не отводит взгляд, и понял, что сейчас произойдёт то, что не было записано ни в одном графике.

Дверь лаборатории открылась.

- Глеб Викторович, там по стабилизации вопрос, - сказала Марина с порога. - И у меня плохие новости про вторую партию сырья.

Мы отступили от стола одновременно, как отступают от края люди, которых окликнули. Марина стояла в дверях с папкой и переводила взгляд с меня на неё и обратно, и лицо у неё было лицо человека, который видит формулу раньше, чем её записали.

- Пять минут, Марина, - сказал я.

- Десять, - сказала Марина. - Десять я потерплю.

Она вышла. В лаборатории остался запах фиалкового листа и тишина, в которой было слышно, как гудит вытяжка.

- У вас всё хорошо с персоналом, - сказала она. - Они здесь живут.

- Марина работает с отцовских времён, - сказал я. - Она мне не персонал.

- А кто?

- Совесть, - сказал я.

Она засмеялась, и смех этот был первый настоящий за все дни, и я подумал, что у смеха тоже есть верхние ноты, и у её смеха они были тёплые. Потом мы убрали пробники и выключили весы, и у двери она остановилась, и я понял, что она скажет что-то важное, по тому, как она взялась за ручку двери: обеими руками, как берутся за вещь, когда хотят удержаться.

- Глеб, - сказала она.

- Да?

- У меня к вам предложение, - сказала она. - Давайте договоримся: до конца тендера никаких личных вопросов. Ни я вам, ни вы мне. Работа есть работа.

Я посмотрел на неё. Предложение было удобное. Предложение было мне на руку, потому что личных вопросов я боялся больше, чем чего-либо на свете, и если бы она задала мне их, мне пришлось бы отвечать или лгать, а я выбрал спирт, а не смолу. Но предложение было удобное настолько, что я понял: она предложила его не мне, а себе. Она тоже чего-то боялась.

- Договорились, - сказал я. - Никаких личных вопросов.

- Спасибо, - сказала она.

- Но, - сказал я.

Она ждала.

- Спрашивать будешь потом, - сказал я. - Когда тендер закончится. Задашь все вопросы, которые накопишь. Я отвечу на все, которые ты задашь.

Она смотрела на меня долго. Потом кивнула и вышла, и я остался в лаборатории один, и стоял, и думал: только что дал обещание, которое не собирался сдержать, и что это было первое за много лет обещание, которое мне хотелось сдержать.

Глава 5. Лаборатория в полночь

Третья пробная партия сошлась в четверг, в одиннадцать вечера, когда на фабрике не было уже никого, кроме охраны и нас, и случилось это так, как сходятся все настоящие вещи: без торжественности. Я подняла блоттер к лицу, подержала его, потом подняла ещё раз, потому что носу нужен перерыв, чтобы поверить, и сказала:

- Сходится.

Глеб взял у меня блоттер и понюхал, и лицо у него было такое, как у человека, который долго слушал шум и вдруг услышал в нём мелодию.

- Сходится, - сказал он. - Все три уровня.

- Все три, - сказала я.

Мы стояли посреди лаборатории и смотрели на колбу, в которой было триста миллилитров будущего аромата, и это было то самое чувство, которое бывает, когда работа сделана: не радость, а тишина внутри, как после дождя. Я села на табурет: ноги гудели с полудня, и он сел напротив, и между нами стояла колба и лежал блоттер, и молчание было такое, какое бывает у людей, которые сделали что-то вместе и ещё не решили, что с этим делать.

- У меня в сумке вино, - сказала я.

Он поднял брови.

- Я не пью на работе, - сказала я. - Работа закончилась. Это уже праздник. У парфюмеров так: когда формула сошлась, пьют. Это традиция.

- Чья традиция?

- Моя, - сказала я. - С сегодняшнего дня.

Он встал и достал из шкафа два стакана - те самые, лабораторные, чистые, и я подумала, что вино тоже формула. Вино было белое, холодное, и мы чокнулись без звука.

- За сходимость, - сказал он.

- За сходимость, - сказала я.

Мы пили и говорили о работе, потому что работа была единственная тема, на которую нам было разрешено говорить.

- Подложку мы поставили слишком рано, - сказала я. - Она может уползти при хранении.

- Насколько?

- На полтона за месяц, если температура поплывёт. Стабилизацию посмотрим через месяц, и если уйдёт - пересадим.

- Пересадим?

- Есть одна нота, которая держит чужие подложки, - сказала я. - Я её в сетевые формулы не кладу. Слишком дорогая.

- Для нашей положим, - сказал он.

- Для нашей положим, - согласилась я. - Дегустация у сети в мае, Литвинов привезёт совет весь.

- Значит, к маю формула должна сидеть на текстиле три дня.

- Будет сидеть четыре, - сказала я.

- Обещаете?

- Обещаю, - сказала я. - А фабрика обещает не плыть?

- Фабрика обещает, - сказал он. - Под мою подпись.

Мы чокнулись ещё раз, и всё было правильно, и всё было не то.

Потом разговоры закончились. Не сразу: они закончились так, как заканчиваются все разговоры, когда в них кончается топливо. Он сказал что-то про отгрузку, я сказала что-то про флаконы, и оба мы замолчали на середине фразы, потому что фразы стали не нужны. В лаборатории горела одна лампа над столом, остальной свет мы выключили ещё в десять, и в этом свете всё было резкое: его руки на столе, колбы, тень от его плеча на стене. Он пах тем, чем пах все эти дни: чистым, тёплым, немного древесиной, и запах этот я знала уже лучше, чем свой собственный.

- Алиса, - сказал он.

- Да?

- Я сейчас скажу то, что не про работу, - сказал он. - И ты можешь меня остановить.

Я поставила стакан на стол. Руки у меня были спокойные, и я отметила про себя: руки не дрожали.

- Говорите, - сказала я.

- Ты мне нравишься, - сказал он. - Не как партнёр. С первого дня. И я понимаю, что у нас правило, и я не предлагаю его нарушить. Я предлагаю сказать это вслух, чтобы оно перестало стоять между нами как колба.

Я смотрела на него. В свете лампы у него на лице было всё видно, и я видела, что он ждёт моего ответа так, как ждут ответа на формулу: без уверенности, но с готовностью вылить пробу, если не сошлось.

- Ты мне тоже нравишься, - сказала я. - С первого дня. И я не хочу, чтобы это стояло между нами как колба.

- Что мы с этим делаем? - спросил он.

- Мы не обязаны ничего с этим делать, - сказала я.

- Я знаю, - сказал он.

- Я хочу, - сказала я.

Он не шевельнулся. Он сидел на своём табурете и смотрел на меня, и я не сразу поняла, чего он ждёт, а потом поняла: он ждёт, чтобы шаг сделала я. Не потому, что не хотел сам. А потому, что хотел, чтобы шаг был мой.

Я встала и подошла к нему, и это были три шага, и я их помню, потому что считала. Я остановилась перед ним и положила руку ему на плечо, туда, где рубашка была закатана и начиналась кожа, и кожа была тёплая, и он поднял голову и посмотрел на меня снизу вверх, и сказал:

- Ты уверена?

- Да, - сказала я.

Он взял мою руку своей ладонью, медленно, как берут то, что можно вернуть обратно, и прижал её к своей щеке, и щека у него была тёплая и с лёгкой щетиной, и я почувствовала, как у меня внутри что-то отпускает, как отпускает то, что держал долго и не замечал.

Мы целовались впервые в полночь в четверг, и первый поцелуй был короткий, потому что мы торопились друг к другу. Второй был длиннее. В третьем я поняла, что у него губы мягче, чем кажутся, и что пахнет он ближе, чем мне помнилось, и что дыхание у него сбилось не сильнее, чем у меня, и это было важно: я не хотела быть той, у кого сбивается одной.

Он встал, и мы стояли близко, и его руки были у меня на талии, и он не двигал ими, и я подумала, что вот это и есть уважение: не хватать, а держать место. Я обняла его за шею сама, и он прижал меня к себе, и мы стояли так, и я чувствовала, как под моей ладонью дышит его рубашка, и думала: хочу, чтобы так было дальше.

- Пойдём туда, где нет стола, - сказала я.

В лаборатории был диван у стены, старый, кожаный, и мы пошли к нему, и по дороге я выключила лампу над столом, потому что хотела темноты не полной, а такой, в которой видно. Окно было одно, и в нём была ночь и отражение лаборатории, и света хватало ровно настолько, чтобы видеть силуэт.

Он был внимательный. Я знала мужчин, и внимательность была среди них самым редким качеством, редче, чем хороший нос, и в нём она была настоящая, не из вежливости. Я расстегнула его рубашку сама, и он расстегнул моё платье сам, и мы оба умели ждать и оба не хотели.

Он узнавал меня так, как я узнаю запахи: сначала коротко, потом глубже, потом с паузой. Он целовал мне шею медленно, и я говорила ему, что медленнее некуда, и он отвечал: можно, и целовал ещё медленнее, и я смеялась ему в плечо, и смех этот был тот самый, верхний, тёплый. Его ладонь шла по мне так, как ходят по дому, в котором давно не были: вспоминала, а не осматривала. Я брала его руку и клала туда, где она была нужна, и он запоминал, и я видела, что запоминает, по тому, как менялось его дыхание. Платье моё лежало на полу рядом с его рубашкой, и это было правильно: вещи должны лежать вместе, если их хозяева вместе.

Кожа у него была горячая, и я думала: тело - это тоже формула, и что у нашей формулы сходятся уровни. Верхние ноты были быстрые и горячие: его губы, мои плечи, его пальцы у меня в волосах, и я тянула его ближе и слышала свой голос, и голос был не мой, ниже и честнее, и я не стала его прятать. Сердце было медленное и глубокое: мы легли и смотрели друг на друга в полутьме, и он спросил меня тихо, можно ли, и я ответила ему так же тихо, что можно и что я хочу. Он вошёл в меня медленно, и я выдохнула его имя, и имя это легло в тишину лаборатории, как ложится нота в формулу, и встало по месту.

На страницу:
2 из 5