
Полная версия
Тетради Августина Анконского
Я думал порой: может быть, именно это и есть то, к чему я шел все это время. Не к ответу, не к пониманию, не к примирению двух миров, которые никак не желали совмещаться у меня в голове. А к этому: встать, проверить цистерны, отслужить мессу, написать письмо, лечь спать. И повторить завтра.
Однако в начале осени 1302 года появились чужие паруса.
Я помню, как стоял на северной стене, когда дозорный крикнул — еще без тревоги, просто: паруса. Я посмотрел туда, куда он указывал. Горизонт вначале показался чистым, и лишь через несколько секунд я разглядел темные точки. Далеко, почти на линии неба. Одна, вторая, третья — я считал, и счет не останавливался на привычных двух или трех, каковые были признаком кипрского снабжения. Четыре. Пять. Семь. Шестнадцать.
Сие число вошло в меня прежде понимания — как входит удар прежде боли. Шестнадцать кораблей с юга не бывают снабжением.
Кинси поднялся на стену через несколько минут. Встал рядом, смотрел долго, молча. Потом сказал:
— Шестнадцать.
— Да.
— Значит, всерьез.
Повернулся, пошел вниз. Начался остров последних месяцев.
Время изменилось. Иначе мне сие не описать. То долгое, вязкое время ожидания, в коем я жил более двух лет — время цистерн и коротких писем, время Жерара, гасящего свечи, и Юсуфа у восточной стены — кончилось в тот миг, когда я насчитал шестнадцать парусов. Началось другое: стремительное, жесткое, не оставляющее места для вопросов о смысле. Хвалю Господа, что прежде мне был дан досуг для сих вопросов, ибо теперь его не стало.
Мамлюки высадились в двух местах — на севере и на юге острова — в первых числах августа. Быстро, умело, они знали, что делают. Тамплиеры встретили их на стенах.
Первый день был шумным и кровавым: стрелы, камни, крики, запах дыма. Тамплиеры отвечали с укреплений — стены, которые Кинси проверял шов за швом все эти месяцы, держали. Мамлюки не взяли остров приступом. Они встали лагерем на берегу и стали ждать. Ночью после первого дня наступила тишина, тяжелее шума. Потом еще один день, и еще. Кинси распределил людей по стенам быстро, так, что каждый знал свое место. Северную стену он отдал под командование Гуго де Дампьера — одного из старших рыцарей гарнизона, человека немногословного и надежного, из тех, на кого полагаются без объяснений. Сам Кинси взял восточную — ту, что смотрела на Тартус и на мамлюкский лагерь.
Осада шла своим ходом — медленно, методично, как идет всякое дело, у которого есть время и нет причин торопиться. Мамлюки просто ждали, пока остров иссохнет.
Днями я спускался в подземелье башни, совершал исповедь и причастие. Поднимался на стены, говорил людям то, что мог сказать. Читал Маккавеев — сия книга говорит о стойкости без обещания земной победы, и люди слушали ее внимательнее, нежели слушают в монастыре.
Рено однажды спросил — не в первый день, позже, когда стало ясно, что помощи с Кипра не будет:
— Они придут?
— Должны, — сказал я.
— Но не успеют, — прошептал он.
Сие было утверждение, а не вопрос. Он знал ответ и искал лишь того, чтобы кто-то другой произнес его вслух. Я не произнес, ибо до конца не был уверен. Порой случается невозможное.
И они не успели. Вода кончилась прежде всего.
Цистерны, которые я считал месяцами, опустели быстрее, нежели ожидал. Осада отрезала остров от подвоза, дождей не было, и в начале октября начали делить воду чашами. Сначала раненым, потом остальным.
Я следил за распределением. Когда делит священник с папскими грамотами, труднее оспорить. Оспаривали все равно — не грубо, однако оспаривали. Жажда и голод снимают с людей все наносное, и остается то, что есть на самом деле. У большинства сие оказалось лучше, нежели можно было ожидать. Несколько человек держались хуже. Сие тоже была правда, и я принимал ее к сведению, не впадая в осуждение.
Раненых перевязывал Жерар — у него было больше опыта, нежели у меня. Я помогал. Умерших отпевал. Море принимало тела теперь чаще, и каждый раз тот же обряд над той же водой, и то же молчание воды в ответ.
Юсуф был ранен в третью неделю осады — стрела в плечо, не смертельно. Жерар перевязал. Я зашел вечером. Он лежал на подстилке в той же тесной комнате с одним окном. Когда я вошел, повернул голову.
Слов меж нами по-прежнему не было. Я принес воды — мало, сколько мог принести. Он взял, отпил, вернул мне остаток. Я попытался отказаться, но он покачал головой: возьми. Я взял.
Мы помолчали. Потом он сделал свой жест — ладонями вниз, медленно. Ты молишься?
— Молюсь, — сказал я.
Он кивнул и закрыл глаза.
Я вышел и долго стоял в узкой улочке, держа в руке кружку с остатком воды, которую он мне отдал. Вечернее небо над головой было узкой полосой, как всегда. На стенах шла редкая, усталая уже перестрелка.
Сей ноземец отдал мне воду. Воду, которой не было.
В последние дни осады все стало проще. Исчезли все вопросы о смысле, сомнения, та долгая работа ума, которою я занимался полтора года. Осталось лишь то, что было надобно прямо сейчас. Слово у постели раненого. Молитва над умершим. Хлеб, разломленный поровну. Я думал о том, сколько воды осталось, и что сказать Рено, и как Жерар спит урывками и о том не жалуется.
О Риме я в те дни не думал. О Юбилее — тоже. О Газане — тоже. Жил только здесь, только в сем часе.
Сие был, наверное, единственный раз на острове, когда я жил вполне здесь, без половины внимания, уходившей в иные вопросы. Путь к такой простоте был у меня небезупречным.
Переговоры начались 26 сентября.
Башня держаться уже больше не могла — сие стало ясным несколькими днями прежде. Воды не осталось вовсе. Ели последнее. Раненых было слишком много, и многие из них уже не поднимались.
Гуго де Дампьер предложил переговоры. Кинси согласился. Ко мне пришли вечером — надобен был человек с папскими грамотами, человек, которого можно предъявить как знак официального статуса.
Я взял крест и вышел к мамлюкам вместе с Гуго.
Мамлюкский эмир Сайф ад-Дин Салар принял нас в шатре, не вставая. Лицо у него было лицом человека, видевшего много осад и не ждавшего от этой ничего особенного. Переводчик стоял рядом — сириец с ломаной латынью. Его условия были просты: он обещал свободный выход на кипрское судно в условленном месте и сохранность жизней. Взамен — остров.
Я стоял с крестом и слушал, как переводчик передает слова туда и обратно. Думал: слово. Они дают слово. В сем мире слово иногда держат, иногда нет. Здесь — не знаю. Я хотел верить. Я всегда хотел верить слову — такова, видимо, особенность ремесла человека, строящего из слов всю свою жизнь.
Мы вернулись. Рассказали маршалу и рыцарям. В тесноте башни воцарилась тишина, потом выдох. Не радость, не облегчение — конец напряжения, державшегося столь долго, что люди уже почти не замечали его тяжести.
Жерар посмотрел на меня.
— Веришь? — спросил он тихо.
— Хочу, — сказал я.
Он кивнул. Сей ответ был честным, и он это понял.
Утром двери открылись.
Люди выходили. Рыцари, слуги, женщины с детьми. Туркополы шли отдельной группой — их было много, я видел их лица.
Я шел среди всех, с крестом в руке.
Первые крики я услышал прежде, нежели понял, что они значат. Потом понял. Туркополов убивали на месте — всех, быстро, без слов. Слуг также. Рыцарей заковывали в цепи. Данное слово нарушали с тою же деловитостью, с какой давали.
Я стоял с крестом и не мог двинуться.
Один из мамлюкских начальников подошел, выхватил у меня из рук грамоты, сказал что-то переводчику. Тот перевел: человек закона и молитвы, пленный особого рода, не трогать.
Юсуфа я не видел поначалу в толпе. Потом увидел — уже когда все кончилось. Он лежал у стены лицом вниз. Рядом с ним деревянные четки — темные от долгого употребления. Один шарик откатился в сторону.
Подойти я не мог. Меня уже держали за плечи и вели к лодкам.
Кинси шел впереди в цепях — прямо, с тем же лицом, что всегда: лицом человека, сделавшего все, что мог, и принимающего то, что есть. Потом его отделили от остальных, увели в другую сторону. Я разглядел только его спину. Более я его не видел.
Лодка отходила от берега. Я сидел на корме — руки свободны, крест на шее, грамоты за пазухой. Все прочее осталось на острове.
Я обернулся. Руад стоял так же, как тогда, когда я увидел его впервые: камень и стены, белая соляная корка, в полнолуние превращающаяся в призрачный маяк. Малый, голый, открытый со всех сторон. Два замка — цитадель в центре и малый замок у гавани. Узкие улочки меж высокими домами.
На стенах теперь были другие люди.
Я смотрел на остров и думал — поначалу без слов, просто смотрел — о том, что камень сей стоял твердо, и люди, жившие на нем, стояли так же. Гийом с его усталым «ладно». Жерар, гасящий свечи. Юсуф с деревянными четками у восточной стены. Рено, спрашивавший про Тортосу. Кинси, проверяющий швы в кладке. Они держались. Скала держалась.
Рим не видел острова. Монголы так и не пришли в должный срок. Данное слово было нарушено.
И все равно — держались. Кинси держался по уставу. Жерар по привычке сердца. Юсуф лицом к своему Иерусалиму. Рено потому, что иного ему дано не было. Держались — без гарантий, без обещанного плана, без того, чтобы центр видел их и помогал.
Сему я не умел дать одного слова. Не героизм — слишком громко для людей столь негромких. Не смирение — слишком тихо для людей, стоявших на стенах. Что-то меж ними: готовность делать надлежащее, когда никто не смотрит и ничего не обещано.
Лодка уходила. Остров становился меньше.
Я думал о булле Бонифация, оставшейся в сундуке у Кинси вместе с другими бумагами. Жалованная грамота на скалу без воды. Ныне скала была чужой — снова, как прежде, как была всегда, если смотреть с достаточного расстояния.
Я думал о паломниках в Риме. О двухстах тысячах людей, идущих к базиликам. О «несказанном ликовании». О том, что все это также было подлинным, как и сей остров, как и сии люди, как и деревянные четки у стены.
Два мира. Одна Церковь. Я не примирил их. Не нашел формулы, делающей противоречие несуществующим. Я просто хранил оба — как держат в руках два тяжелых предмета, когда не знаешь, куда положить ни один из них.
Может статься, в этом и был урок острова — чтобы держать вопрос так же, как Кинси держал остров: без гарантий, по уставу, проверяя швы в кладке.
Берег Сирии приближался. Над островом кружили птицы — белые, как всегда над этим морем.
Я убрал крест под одежду и сложил руки на коленях.
Меня ждал плен.
Ступени покаяния
Порою землетрясения возвращают погребенное. Случается при этом, что они раскрывают и тайники, устроенные человеком так тщательно, что самого времени оказалось недостаточно для их разрушения.
После ноябрьского землетрясения 1980 года церковь Святого Августина при неаполитанском монетном дворе долго стояла в лесах. Камень в нескольких местах разошелся, под плитами выступила сырость, а кладка близ главного алтаря дала трещину. Во время разборки поврежденного основания археологи обнаружили там узкую полость. В ней находились и отдельные записи, принадлежащие Августину Анконскому, о которых я уже упоминал прежде, и его дневник (или, как он сам его именовал – «Реестр») ‒ тяжелый том без названия на корешке. Кожа его почернела, дерево выгнулось, металлические застежки проржавели. Он был одной из тех книг, которые Августин не успел или не захотел отправлять в Анкону с большей частью своих рукописей.
Переплет был поврежден сильнее самих листов. Нижний шов разошелся, и под старой нитью обнаружилась другая, почти истлевшая. Было видно, что книгу зашивали по меньшей мере дважды. Между доской переплета и кожей были помещены четыре сложенных листа. На каждом стояла одна и та же дата: 8 августа 1303 года.
Первый лист был перечеркнут двумя длинными движениями пера, наискось, от верхнего левого угла к нижнему правому и почти без нажима; бумага под чертами осталась целой. Писавший словно хотел отменить слова, сохранив возможность снова их прочесть.
Второй был разграфлен на узкие столбцы с заголовками, выведенными твердым и мелким почерком: одни клетки заполнены, другие оставлены пустыми, хотя место для ответа предусмотрено. Третий и вовсе был залит чернилами в несколько слоев, гуще всего посредине, и при боковом свете под ними различимо слово «Margareta». Четвертый лист сохранился целым; почерк на нем старше и словно тяжелее прочих, строки идут ровно, но последняя обрывается после двух латинских слов: Post ignem, ‒ «После огня».
Края листов не совпадали. Первый был вырван из небольшой тетради, которую по бумаге и водяному знаку исследователи относили к парижским изделиям начала XIV века, второй отрезан от более плотной бумаги, какой пользовались для рабочих таблиц, третий сложен вчетверо и носил следы долгого хранения. Лишь четвертый подходил к бумаге неаполитанских тетрадей Августина. Между первым и последним лежало более двадцати лет, но все четыре начинались практически одинаково: с указания места, часа и фразы Primum terra sonum edidit ‒ «земля сперва издала звук».
Во всех четырех записях упоминался один и тот же свидетель — мальчик из народа джабалия, находившийся рядом с Августином во время этого неуказанного события. Имени его не было ни на одном листе. Августин всякий раз называл его puer de Gebalia — «мальчиком из джабалия». Кроме того, там встречалось имя Яхьи ибн Мансура, которое было написано полностью вместе с упоминанием некоей деревянной бусины.
Листы, очевидно, не были продолжением нескольких тайных записей Августина. Те он составлял для неизвестного будущего читателя и прятал сознательно, а в конце жизни отправил из Неаполя в Анкону. Эти же листы, похоже, вообще не предназначались никому. Они не складывались ни в какой последовательный рассказ. Первый лист был написан более чем за двадцать лет до четвертого. Второй и третий появились позднее, однако когда именно Августин собрал их вместе и вложил в старый переплет, установить было невозможно. Следы сгибов, чернил и повторного хранения показывали лишь, что к этим записям он возвращался не однажды. Кажется, что это была старая личная неудача.
Я читал об этой находке, и она пробудила во мне одно из воспоминаний о жизни Августина. Я уже объяснял, что его память доступна мне как прожитая последовательность вещей и событий: вес предмета в руке, запах комнаты, холод камня под босыми ступнями, слова, которые были произнесены, и слова, которых он не произнес. Такая память позволяет в значительной степени восстановить пропуски между оставленными им строками.
Зимой на исходе 1325 года Августину был пятьдесят один год. Он жил при королевском дворе Неаполя, а также часто бывал в обители августинианцев при монетном дворе. За его стенами шумело море, кричали носильщики у гавани, королевские гонцы поднимались от пристани к замку. Однако внутри кельи словно царил другой мир.
На его столе лежали тетради Summa de ecclesiastica potestate, переводы Корпуса Ареопагитик, выписки против Марсилия Падуанского и тяжелый том с зашитой обложкой. В жаровне догорали оливковые угли. Чернила густели от холода, и Августин время от времени подносил сосуд ближе к теплу.
Он писал о едином источнике власти. Как свет нисходит от Бога через небесные чины, так законность должна нисходить через установленную вершину к каждому нижестоящему порядку. Множество сохраняет единство, пока знает начало, от которого получает меру. Две равные вершины производят распрю.
Эта мысль была ему привычна. Он выстраивал ее много лет и теперь лишь доводил до окончательной формы. Однако в тот вечер перо остановилось на словах о необходимом посреднике.
На левой руке Августин носил браслет, в который была вплетена деревянная бусина. Когда-то ее дал ему сарацин по имени Яхья ибн Мансур из Кайруана. Августин коснулся бусины, затем отложил перо, снял с полки тяжелый том и распорол нижний шов. Три листа он положил рядом с рукописью «Суммы». Четвертый оставил перед собою чистым.
На одном и том же столе лежали лестница, которую он завершал, и память об одном утре, когда никаких ступеней не было. Он начал писать в четвертый раз.
Далее говорит он.
В Каир нас ввели через Ворота Победы. Это название ‒ Баб ан-Наср ‒ я узнал позже и тогда же оценил его верность. Арка сложена из тесаного камня и поднята столь высоко, что всадник под нею кажется малым; по обе стороны стоят башни, и бойницы в них глядят вниз, на входящих. Ворота эти строены для войска, возвращающегося с добычей, и в тот день назначение их исполнилось вполне, ибо добычей были мы.
Город обрушился на нас своими звуками прежде, чем мы разглядели улицы. Били в медные тазы, кричали водоносы, впереди пели, и над всем стоял запах пыли, жареного мяса, нечистот, конского пота и пряностей, столь плотный, что после двух островных лет я дышал через раз. На Руаде пахло только солью, камнем и мокрой веревкой, иных запахов там не водилось.
Рыцарям велели нести знамена перевернутыми. Я шел в середине колонны и видел, как полотнище волочится по пыли и вздрагивает при каждом шаге. Толпа улюлюкала им вслед, и в крике этом было веселье людей, вышедших смотреть на зрелище чужого унижения и получивших его сполна.
Брат Жерар шел впереди меня, шагах в двадцати. Я хорошо знал его спину по двум годам: он ставил ногу твердо и коротко, словно все еще ступал по неверному камню.
Затем колонну разделили. Тамплиеров и крепких сержантов повели дальше, вверх по улице, к Цитадели на холме а меня почему-то остановили. Подошел человек в чистой одежде, спросил что-то у начальника конвоя, посмотрел в свою бумагу и указал в сторону. Двое стражей вывели меня из ряда и поставили под аркой, в тени. Я решил тогда, что меня отделили для допроса о крепости. Колонна уходила дальше, и Жерар в ней уже терялся среди прочих спин. Улица поднималась к холму, и оттуда, из-под стен Цитадели, доносился стук молотов и скрежет камня по камню: там шли работы, к которым, как я узнал после, и вели наших. Звук этот я затем слышал в Каире каждый день и научился различать его среди прочего городского шума.
Тут Яхья остановил коня. Он ехал при конвое от самой Сирии, и за долгий путь от Тортосы я говорил с ним чаще, чем с людьми нашей колонны: все силы пленных уходили на шаг, жажду и молчание, а всякий разговор о будущем скоро упирался в неизвестность. Теперь он поставил коня боком, заслонив меня от стражи, и откинул капюшон выцветшего бурнуса. Впервые за всю дорогу я увидел его лицо целиком. Он оказался молод, много моложе, чем я полагал по голосу: глубокие морщины у глаз шли от солнца, а не от лет, и через переносицу проходил давний шрам. Я смотрел на него дольше, чем следовало, и он отвел глаза первым.
— Ну вот и все, Сиди Агустин, — сказал он на своем ломаном итальянском. — Дальше тебя поведут люди в шелках, а не в пыльной шерсти. У них перья острее моих копий. Береги голову: здесь она ценится выше, чем твоя душа.
Я едва держался на ногах. Посмотрел на стены, на арку над собою, на улицу, куда уходили наши.
— Я думал, что Град Божий — это свет, Яхья. А вижу только камни и цепи. Куда они ведут моих братьев?
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.








