Тетради Августина Анконского
Тетради Августина Анконского

Полная версия

Тетради Августина Анконского

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Я лежал на тюфяке, держа лист над собой, и смотрел в темноту за буквами.

В воскресенье после службы я зачитал буллу перед гарнизоном в часовне.

День выдался особенно жарким. Сентябрь на Руаде есть продолжение лета, только уже без упования на прохладу. К девятому часу солнце стояло высоко, и камень под ногами успел раскалиться. Часовня была мала — десять шагов в длину, семь в ширину. Когда набились все, кто пришел, она стала плотной, как тесто, в котором нет воздуха.

Рыцари стояли прямо, по привычке устава. В их белые плащи, там, где они еще оставались белыми, въелась соль, уже не вымываемая. Лица выветренные, обожженные. Несколько человек со следами ран от последних рейдов, кое-кто перевязан. Сирийских лучников в часовне было немного — они молились по-своему, снаружи, у восточной стены. Жерар стоял справа у входа, сложив руки. Кинси стоял в первом ряду, прямо, без движения, глядя на крест.

Я отслужил мессу. Потом развернул лист.

«Antiquorum habet fida relatio magnus interdum summo pontifice Romane ecclesiae thesaurum...»

Я читал текст медленно, с положенными остановками, давая словам время осесть. После каждого значимого периода делал краткое пояснение на французском — для тех, чья латынь была школьной. Говорил о Юбилее: первый в истории Церкви, объявлен в феврале, паломники идут в Рим тысячами. Говорил об отпущении грехов: полное, распространяется на воинов Христовых, те, кто сражается за Гроб Господень, имеют особую долю в сей благодати.

Я говорил это и слышал, как слова наслаиваются на тишину часовни. Люди слушали. Ни один не пошевелился, никто не переглянулся.

Я продолжал. Дошел до раздела о власти: Папа есть наместник Христа на земле, его право «связывать и разрешать» не ограничено ничем земным, весь христианский мир стоит под этой властью.

«...в полноте власти Нашей, данной Нам Господом, провозглашаем и постановляем...»

Слова были красивыми. Это были именно те слова, которые должны были быть сказаны.

И в тот самый момент я почувствовал, как что-то во мне замирает. Будто под ногой вместо твердого камня оказывается воздух.

Я читал о паломниках, идущих в Рим. Но прямо передо мной стояли люди, живущие на узкой раскаленной скале. Я читал об отпущении грехов за посещение базилик. А передо мной стояли люди, отпевавшие товарищей над морем, ибо земли для могил на острове нет. Я читал о «полноте власти», охватывающей весь христианский мир. А передо мной стояли люди, не всегда имевшие воду для питья.

Я дочитал до конца. Свернул лист.

Тишина в часовне была той же, что до начала. Никто не заговорил. Никто не спросил. Кинси по-прежнему смотрел на крест. Жерар все так же стоял у двери, сложив руки.

Я произнес завершающую молитву. Люди начали выходить.

Я остался. Стоял у аналоя с листом в руках. Часовня пустела вокруг меня, и море за стенами шумело все так же ровно и безучастно.

Жерар вышел последним. Уже у двери остановился, оглянулся.

— Хорошо читал, брат — сказал он.

Речь шла о форме: о том, как голос держит ритм латинской прозы, как паузы стоят на своих местах. Прочее его не занимало. Он ушел.

Я сел на скамью.

«Хорошо читал».

Двадцать лет на Востоке. Акра. Кипр. Руад. Этот человек слышал буллы прежде меня и, возможно, будет слышать после. Он принял то, что я прочитал, так, как принимают привычный порядок вещей. Просто еще одна булла. Еще один воскресный чин. Жизнь идет своим порядком.

Но именно это и было для меня особенно невыносимым. Люди молчали согласно — спокойным, обычным молчанием людей, которых давно ничто подобное не удивляет. Мы слышим, мы принимаем. Мы давно знаем, что слова живут в одном мире, а мы сами — в другом.

Я все еще держал лист в руках. Красивая латынь. Правильные доводы. Свинцовая булла на шнуре — тяжелая, настоящая.

За этой буллой стоял человек, которого де Моле знал лично. Которому Орден писал письма о Газане, о Руаде, о нуждах гарнизона, и получал в ответ слова о будущих крестовых походах и о силе Церкви. Человек, чья печать стояла на грамотах, с которыми я отплыл из Венеции, — грамотах, открывавших мне двери и дававших право говорить от имени Апостольского Престола. Я никогда не видел его лично, однако думал о нем с тем почтением, которое питает к государю человек, верящий в законность его власти. Бонифаций был для меня воплощением того, о чем я читал у Эгидия Римского: пастырь, держащий в руках и духовный меч, и порядок мира. Его буллы я изучал как образцы канонической мысли. Его твердость в споре с Филиппом Французским казалась мне священной правотой, а не упрямством. Я прибыл на Руад с его грамотами за пазухой и с убеждением, что служу делу, которое он понимает так же, как понимаю его я. Сейчас этот человек был в Риме, в зените власти, окруженный сотнями тысяч паломников, и казна его, по словам де Моле, была переполнена. Я остановил эту мысль. Де Моле просто устал от войны и дипломатии. Он видит только деньги и флоты. Юбилей — это торжество веры, это знак того, что христианский мир жив, что сотни тысяч людей...

Но мысль возвращалась. Помнят — что? Что надо прийти в Рим. Что надо приложиться к базилике. Что за это будет отпущение грехов.

А здесь помнят другое. Здесь помнят, что вода кончается, если задержится корабль. Что море принимает тела. Что монголы обещали в ноябре, а сейчас уже сентябрь, и горизонт все так же пуст.

Я положил лист на скамью рядом с собой.

Два мира. Один год. Одна Церковь, одна и та же власть «связывать и разрешать».

Я мог бы сказать: булла лжет. Это было бы дерзко и просто. Я мог бы сказать: булла права, а я малодушен. Это было бы смиренно и тоже просто. Но правды ни в том, ни в другом не было. Булла написана честно. Я служил здесь честно. И тем не менее слова, произнесенные мной в этой часовне перед этими людьми, звучали иначе, чем они звучат в базилике перед паломниками. Те же слова — но совсем иной звук. Потому что камень, от которого они отражаются, другой. Это было тяжелое понимание, и я не знал, что с ним делать.

Когда я вышел из часовни, солнце уже клонилось к западу. Двор был пуст. На стене у северного зубца стоял дозорный, неподвижный, как часть кладки. Со стороны гавани слышался стук — что-то чинили на причале. Жизнь шла своим порядком.

Я нашел Жерара у малого замка. Он пил воду из кружки — медленно, экономно, как пьют люди, научившиеся беречь каждый глоток. Посмотрел на меня без вопроса.

— Скажи мне, — сказал я, — ты слыхал прежде про Юбилей?

— Слыхал, — ответил он. — Когда корабли пришли с Кипра. Раньше, чем ты прочитал.

— И что ты подумал?

Жерар поставил кружку. Посмотрел на берег Сирии.

— Подумал: хорошо, что людям есть куда идти, — сказал он. — И поднял кружку снова. Разговор был закончен.

Я стоял еще немного, потом пошел к себе.

Вечером я долго сидел над чистым листом пергамента. Хотел написать письмо в Падую. Не донесение, а просто письмо. Но начало не находилось. Слова, которые я хотел написать, описывали нечто такое, чего письма не вмещают: слишком большое, слишком сложное, чересчур похожее на то, что умный человек должен держать при себе.

Я убрал лист. Задул свечу.

За стеной шумело море.

В ноябре основные силы ушли в один день. Более четырехсот человек поднялись на борт и ушли на Кипр — войска, привезенные для совместного удара с Газаном и теперь утратившие смысл своего применения на голой скале в ожидании монголов, которые так и не явились.

Поутру в гавани стояло пять кораблей, пришедших ночью с Кипра — суда, которые старались не попадаться на глаза береговым дозорам мамлюков, а потому выбирали темное время. К полудню началась погрузка. К вечеру остров покинули более четырехсот человек:

Я стоял у малого замка и смотрел, как отходят корабли.

Прощальных речей не было, торжественного построения тоже. Люди грузились деловито, в молчании: тюки, оружие, лошади на последнем судне — лошадям переход на воду не нравился, и они это показывали. Рыцарей, которых я успел узнать за несколько месяцев — по голосам, по способу ходить, по тому, как держат кружку — я провожал взглядом, пока они поднимались на борт и исчезали. Сирийские лучники, пришедшие с Кипра на усиление, уходили своей группой, почти не оглядываясь. Среди уезжающих был и брат Пьер — его служба при гарнизоне закончилась вместе с той частью войска, которую он сопровождал. Я смотрел ему вслед и думал, что уезжал он так же незаметно, как и служил все это время — тихо, без лишнего, по уставу. На острове осталось двое клириков: Жерар и я.

Всего на Руаде осталось около шестисот человек: сто двадцать рыцарей, пятьсот лучников из сирийских христиан, четыреста сержантов и слуг — те, кому было велено держаться.

Кинси стоял рядом со мной, смотрел на погрузку. Когда последний корабль отошел от причала, он постоял еще немного. Потом сказал, ни к кому не обращаясь:

— Теперь нас достаточно.

Я не стал уточнять, для чего именно нас достаточно.

Остров опустел, и пустота стала слышна. Это странно описывать, однако было именно так. Прежде звуки острова складывались в один непрерывный шум: голоса, шаги, лязг, смех, молитва, спор, крик ребенка. Шум был столь постоянным, что я перестал его замечать, как перестают замечать морской запах через несколько дней после прибытия. Теперь отдельные звуки стали отчетливыми: шаги дозорного на стене — невольно считаешь их. Стук чего-то деревянного о камень в гавани. Голос Жерара, читающего вечернее правило в часовне, — впервые я слышал отдельные слова.

И само море теперь будто заговорило резче. Прежде оно было фоном, теперь же стало собеседником — постоянным, негромким, но явно имеющим собственные взгляды на происходящее.

В узких улицах между домами стало свободнее. Прежде в них всегда кто-то был — не потому что шел куда-либо, а потому что деваться было некуда. Теперь я проходил и видел только камень и небо над головой — узкую полосу неба, как всегда, однако в ней стало больше воздуха.

На третий день после ухода основных сил Кинси убрал со стола в командной комнате карту.

Я видел это: зашел по делу с письмами, и карта уже лежала свернутой у стены. Он не спрятал ее, просто убрал с рабочего места. То была карта наступления — с Тортосой, с маршрутами монгольского удара, с отметками на берегу. Карта плана, который еще присутствовал на бумаге, однако уже прекратил свое существование в действительности. Вместо нее на столе остались другие бумаги: список личного состава, опись запасов воды по цистернам, перечень запасов продовольствия, расписание дозоров.

Кинси стал в основном смотреть на стены. Это уже надзор ответственности, а не надежды. Он обходил укрепления медленнее, чем прежде, с рукой на камне. Проверял швы. Смотрел, где известь осыпалась от соли. Показывал каменщикам, что надлежит заделать. Его интерес к острову стал точным и конкретным: теперь это был не тот остров, с которого можно начать поход, а тот, который нужно удержать.

Я наблюдал за этой переменой и думал о том, что сей человек умеет перестраиваться без жалоб. Устав сказал держаться — он держится. Плана наступления более нет — он проверяет швы в кладке. Промысел Господень или человеческая воля тому причиной, сию задачу он, по всей видимости, себе не задавал.

Меня же тревожные мысли не оставляли. После ухода кораблей во мне тоже что-то переменилось. Пока гарнизон был полным, пока шли рейды и готовились донесения о движении монголов, я был занят письмами, службой, ранеными. Теперь занятость стала меньше, и то, что прежде не имело свободы подняться со дна моего ума, стало проявляться.

Слова буллы раз за разом возвращались ко мне в разное время: утром, когда слышал скрип цистерны, вечером, когда смотрел на сирийский берег. «Полнота власти». «Связывать и разрешать». «Весь христианский мир». Весь христианский мир сейчас шел в Рим, или думал о том, чтобы пойти, или слышал о тех, кто идет, и радовался торжеству веры. А здесь на скале триста с лишним человек ждали монголов, не пришедших уже дважды, и молились о дожде.

Я гнал от себя эту мысль. Она принадлежала человеку усталому, обиженному, смотрящему на великое через малое. Церковь гораздо больше одного острова. Папа держит в уме весь христианский мир, а не один гарнизон. Юбилей есть великое дело для душ миллионов людей. Руад — это всего лишь военный форпост, один из многих, о которых пишут письма и которым выдают грамоты.

Но сколько бы я себя не уговаривал – досада не исчезала, а в горле словно стоял колючий сгусток.

Я попробовал говорить об этом с Жераром. Однако прямоты мне тогда недоставало, ибо слова, которые я подбирал, при прямом произнесении звучали бы как жалоба. Однажды вечером мы сидели в часовне после службы. Жерар чинил переплет требника — кожа растрескалась от соли, шнур вытерся. Он работал медленно, аккуратно.

— Ты долго на Востоке, — сказал я. — Ты помнишь другие послания из Рима? Другие годы?

— Помню, — сказал он, не отрывая взгляда от переплета.

— Что они писали о Святой Земле?

— Разное. — Он потянул шнур, проверил узел. — Писали, что надобно взять Иерусалим. Что пришлют деньги. Что пришлют людей. Что молятся о нас.

— И присылали?

Жерар поднял на меня взгляд. В нем была усталость человека, которому задают вопрос, ответ на который он знает давно и пересматривать не намерен.

— Иногда присылали, — сказал он. — Меньше, чем обещали. Но больше, чем ничего.

Он вернулся к переплету.

— Так оно устроено, — добавил он, помолчав. — Рим далеко. Отсюда до Рима месяц плавания, коли ветер благоприятствует. Там не видят моря. Там видят карту.

Он произнес это без осуждения, как говорят о законе природы: камень падает вниз, Рим видит карту.

Я смотрел на него и думал: сей человек давно пришел к миру с этим знанием и сделал из него условие жизни — как делают условием жизни отсутствие воды в цистернах или южный ветер, мешающий кораблям приходить с Кипра вовремя. Принял, учел и продолжает работать. Я еще не умел так.

Декабрь пришел с холодами, достаточными, чтобы ночи стали резкими, с ветром, находящим любую щель. Камень, накалявшийся за день, к утру становился студеным. Я надевал плащ поверх рясы и все равно чувствовал холод изнутри — так чувствуют его люди, которые давно едят без достатка.

Зимние дожди наполнили цистерны. Сие была первая добрая весть за месяц. Я видел, как дозорный, проверяя уровень после ночного ливня, позволил себе то, чего прежде не позволял: улыбнулся. Улыбка была краткой и деловой, однако искренней.

Юсуф молился у восточной стены даже в дождь. Я видел это время от времени, проходя мимо. Он стоял под дождем лицом к берегу Сирии, с раскрытыми ладонями, обращенными вниз, и его молитва была такой же, как всегда: тихой, телесной, устремленной к тому месту, которое находилось за тремя километрами воды и тысячей лет истории. Я остановился, посмотрел и пошел дальше, ощущая, что мешать здесь было бы неуместно.

В январе пришло письмо с Кипра.

Обычное деловое письмо о делах Ордена: состояние кораблей, планы на весну, просьба держаться. В конце несколько строк, дописанных другой рукой, по-видимому кем-то из канцелярии архиепископа Никосийского. Писали о разном, и среди прочего, одной строкою, словно о вещи само собой разумеющейся: в Риме продолжается Юбилей, Святейший в добром здравии, паломники не иссякают, слава Богу.

Слава Богу.

Я прочитал эту строку и остановился. Человек, написавший ее, радовался искренне. Для него Юбилей был именно тем, чем задумывался: знаком силы Церкви, торжеством веры, добрыми вестями из Рима. Он радовался так же просто и чисто, как дозорный радовался дождю, наполнившему цистерны. Два человека, каждый благодарит Бога за свой дождь.

Я сложил письмо. Передал Кинси ту часть, что касалась дел. Остальное оставил у себя.

Ночью я долго лежал без сна и все думал о письме. Думал о том, что де Моле рассказал одно, и теперь письмо из Никосии подтвердило, хотя другими словами, с другой интонацией. Де Моле я мог приписать усталость от многолетней войны за деньги. Человеку из никосийской канцелярии приписывать было нечего, кроме радости, которую он и выражал.

Значит, дело не в усталости и не в торговой близорукости. Дело в том, что с разного места видно разное, и оба видят правду. Из Падуи — торжество. С Кипра — полную казну.

Я снова вспомнил дядю Гульельмо. Он жил в Каподимонте над шумом гавани и молчал. Отец Джованни говорил однажды, что дядя молится за весь город, ибо видит его целиком, сверху. Тогда я не вполне понимал, что значит — видеть целиком. Сейчас начинал понимать. Видеть целиком — значит видеть и Рим с его Юбилеем, и Руад с его цистернами, и расстояние меж ними, которое не измеряется в морских милях. Видеть, что оба суть истинны. Что паломники в Риме истинны. Что рыцари на Руаде истинны. И что Церковь, объемлющая тех и других, тоже истинна, только объятие ее столь велико, что левая рука не всегда ведает, что творит правая.

Дядя, должно быть, видел это. И все равно молился. А я не знал, сумею ли так.

За окном было море. Холодное, зимнее, равнодушное к моим рассуждениям.

Скрипнула крышка цистерны. Ночной обход. Кто-то проверял уровень воды.

Я закрыл глаза.

В начале марта пришел очередной корабль с Кипра с водой, зерном и пергаментом. Вместе с грузом прибыли трое новых людей для гарнизона — взамен двух умерших за зиму и одного, отправленного назад из-за не заживавшей раны. На том же корабле приплыл пизанец по имени Джакомо Пелличчи — купец, использовавший попутные военные суда для доставки небольших товарных партий на Кипр и обратно. Орден иногда брал таких людей на борт: они платили за проезд, помогали с провиантом и приносили вести из портов, куда военные суда не заходили.

Пелличчи был невысок, крепок, с руками грузчика и глазами человека, привыкшего быстро оценивать, что перед ним и сколько это стоит. Говорил быстро, по-итальянски с пизанским выговором, мне понятным без труда. По острову ходил с видом путешественника, которому некуда торопиться: смотрел на стены, на причал, на людей, отмечал все это про себя и, видимо, складывал в некий мысленный список.

В первый вечер после прибытия он сидел у малого замка на перевернутом бочонке и ел хлеб с соленой рыбой. Я проходил мимо. Он окликнул меня. Монахи, по его опыту, видимо, суть люди, с которыми удобно разговаривать: пребывают на месте и выслушивают.

— Ты здесь давно? — спросил он.

— С осени, — ответил я.

— Скучно?

— По-разному, — сказал я.

Он кивнул, пожевал. Потом сказал, с тем же выражением, с каким иные говорят о погоде:

— Я в прошлом году был в Риме. По делу — там у меня партнер, он торгует шерстью. Попал как раз в самый разгар.

Я остановился.

— В Юбилей? — спросил я.

— Именно. — Он усмехнулся. — Я думал, что видел толпы. В Генуе видел толпы. В Неаполе видел. Нет, братец, то было иное.

Он отломил еще хлеба.

— С Понте Сант'Анджело людей сносило в Тибр. Напором толпы сносило, понимаешь. Городские власти в конце концов сделали одностороннее движение: одна сторона — туда, другая — обратно. Иначе пройти было невозможно.

Я слушал.

— У базилики Петра, — продолжал он, — стояли слуги с граблями. Деньги уже не помещались ни в какой сосуд, их просто сгребали в кучи. Я сам видел. Стоял в трех шагах и наблюдал, как мужик с граблями ходит туда-сюда. Как сено убирают. Только вместо сена — монеты.

Он говорил это с видимым восхищением, как о невиданном зрелище, которое поразило и запомнилось.

— Папа выходил на балкон дважды в день. — Пелличчи облизал пальцы. — Единожды в папских одеждах, в другой раз — сказывали, что в императорских. Самого я второго раза не видел, народу слишком много было. Но говорили.

Он умолк, прожевывая.

— И как вам все это показалось? — спросил я. Голос мой был ровен.

Пелличчи пожал плечами.

— Торжество, — сказал он просто. — Великое торжество. Рим заработал за тот год столько, сколько прежде зарабатывал за десять. Хозяева постоялых дворов задрали цены вчетверо, и все равно платили. Мой партнер продал всю шерсть за три дня. — Он улыбнулся. — Хорошее было время.

Он снова взялся за рыбу. Разговор для него был окончен — рассказал, что было интересного, и довольно.

Я пожелал ему доброй ночи и пошел к себе.

Иду — и в ушах стоит: граблями. Граблями сгребали монеты у алтаря, как сено.

Пелличчи не осуждал этого. Он и восхищался не так, как восхищаются святыней, — скорее так, как восхищаются размахом ярмарки или урожаем, превзошедшим ожидания. Он видел явление, зафиксировал его и отнес к разряду замечательных, не задавая себе вопросов о том, что за ним стоит. Взгляд торговца, взгляд свидетеля, — а именно потому, может статься, и есть самый точный из возможных.

Я лежал в каморке и глядел в потолок.

Я снова проделал то, что проделывал уже несколько раз с тех пор, как де Моле сказал о Юбилее: попытался найти защиту. Пелличчи — торговый человек, он видит деньги, ибо живет деньгами. Для него базилика и ярмарка суть явления одного порядка. Сие не значит, что они и в самом деле таковы.

Однако нынче у меня было уже два голоса. Де Моле — человек войны. Пелличчи — человек торговли. Углы зрения разные, привычки ума разные, а говорят об одном.

Граблями.

Я закрыл глаза. Попробовал молиться. Слова шли, как идут они в усталости, — телесной памятью, без участия ума. Сие тоже есть вера, как привычка сердца, держащаяся и тогда, когда голова занята своим.

Через две недели после Пелличчи пришло письмо.

Из Падуи. От брата Анджело, старшего из тех, кто ведал в Эремитани текущей перепиской с другими домами Ордена. Мы с ним никогда не были близки — он был человеком порядка и отчетности, писал точно и без украшений, — однако он помнил обо мне и иногда прилагал к деловым донесениям несколько строк о жизни монастыря. Кто умер, кто приехал, как прошла Пасха.

Сие письмо тоже было деловым: вопросы о документах, о сроках возвращения некоторых бумаг. В конце — несколько строк иным тоном, более свободным, как бывает в конце письма, когда дело сделано и можно сказать что-нибудь от себя.

«...Здесь у нас все, слава Богу, благополучно. В этом году Рим наполнен богомольцами сверх всякого ожидания: брат Томмазо ездил по делу в феврале и рассказывал чудеса — что базилики открыты круглые сутки, что народ идет со всей Европы, что сам Святейший явился народу в торжественном облачении и был встречен с несказанным ликованием. Слава Богу за такое торжество веры в наши непростые времена. Молимся о тебе и о братьях там...»

Я прочитал это дважды.

Брат Томмазо ездил по делу в феврале и рассказывал чудеса. Несказанное ликование. Слава Богу за торжество веры.

Анджело писал то, что думал, думал то, что чувствовал, и чувствовал радость — искреннюю, чистую, без задней мысли. Для него Юбилей был знаком того, что мир не рухнул, Антихрист не явился, что Церковь стоит, что среди войн и распрей есть еще нечто, собирающее людей воедино.

Он радовался. По-настоящему. И не ведал ничего, чему надлежало бы не радоваться.

Вот это и сломило мою последнюю защиту. Анджело был человеком моего мира, моего Ордена, моего языка. Он читал те же книги, произносил те же молитвы, мыслил теми же понятиями. Но он смотрел на то же самое — и видел торжество.

Значит, дело не в том, что люди смотрят превратно. Дело в том, что с разного места видно разное.

Из Падуи — торжество.

С Руада — граблями.

И оба видят истину.

Я сложил письмо и долго сидел, держа его в руках.

За окном был март — чуть теплее февраля, чуть больше света. Море стало светлее, переходный цвет, между серым и синим, бывающий только в это время года. Берег Сирии с восточной стены просматривался отчетливее, нежели зимой, в воздухе было меньше пыли.

Юсуф все так же молился у той же стены. Я видел его каждое утро уже столько месяцев, что перестал замечать, и вдруг снова заметил. Стоит как всегда: лицом к берегу, ладонями вниз, губы движутся. Я не знал, о чем он молится. Знал только, что он делает это каждое утро, при любой погоде, один, у холодного камня, в виду берега, ему не принадлежащего.

Я подумал: а это что такое? Сие тоже вера? Сие тоже принимается в счет?

Вопрос был опасным, я это понимал. Вопрос о том, «принимается ли в счет» чужая молитва, есть вопрос, который богослов разрешает с большой осторожностью и в надлежащих словах, а не так — стоя у окна с письмом в руках и глядя на старого лучника у стены.

Я поднялся, убрал письмо и пошел в часовню. Не служить — просто побыть.

Крест на стене. Три скамьи. Воск и кожа.

Я сел и спросил себя честно, без лишней риторики: коли Господь видит и Рим, и Руад, и старого туркопола у восточной стены, и двести тысяч паломников у базилик — как именно Он сие видит? Что для Него имеет больший вес: число людей или что-то иное? Ответа не было. Однако вопрос был поставлен честно, впервые за все это время без защит и отговорок.

На страницу:
2 из 4