
Полная версия
Медный облик Петербурга

Aleksey Nik
МЕДНЫЙ ОБЛИК ПЕТЕРБУРГА
Пролог. Колокол под невским льдом
Пётр Аркадьевич Вершинин не любил зиму — не за холод, а за то, что в морозном воздухе звуки становятся слишком отчётливыми. Каждый скрип полоза по снегу, каждый вздох парового клапана в подворотне, каждый удар колокола на Исаакиевском соборе долетал до слуха обнажённым, без той спасительной ваты, что дарит городу летняя духота. Зимой Петербург говорил с ним слишком честно. А честность — Вершинин знал это по своей двадцатилетней службе в Особой следственной канцелярии Его Императорского Величества — редко бывает доброй вестью.
В ночь на пятое января года одна тысяча восемьсот девяносто третьего от Рождества Христова, в год, когда над Зимним дворцом плыли медные аэростаты воздушной стражи, а по Невскому проспекту, лязгая шатунами, катили паровые кареты, украшенные орлами и вензелями, — в эту ночь под лёд Невы у Троицкого моста ушёл человек.
Его звали Модест Аполлонович Северцев, действительный статский советник, хранитель Кунсткамерного собрания редкостей, специалист по языческим древностям северных губерний. Ещё вчера он читал лекцию в Академии наук о ритуальных календарях вожан и води — народов, чья вера в незапамятные времена смешалась с верой словен и чуди, оставив после себя лишь курганы, черепки да редкие, тщательно оберегаемые от учёных глаз идолы.
Сегодня его нашли подо льдом — а точнее, не нашли: под лёд он ушёл на глазах троих свидетелей, ушёл не потому, что провалился, а потому, что лёд под ним раскрылся, точно кто-то невидимой рукой откинул крышку смотрового люка. И тут же сомкнулся снова — ровно, без трещины, без пузыря, будто и не было никогда полыньи.
Вершинин стоял у перил моста, кутаясь в шинель, и смотрел на чёрное зеркало льда, освещённое газовым фонарём и голубоватым сиянием единственного на весь мост электрического светильника — новшества, которое городская управа испытывала здесь третий месяц кряду, всё не решаясь тратиться на остальные мосты. Рядом сопел, притопывая, околоточный надзиратель Прохоров — молодой, но уже располневший от казённых обедов, — и жался к жаровне студент-репортёр, которого Вершинин про себя обозвал вороном: слишком уж быстро мальчишка слетелся на запах происшествия.
— Ваше высокоблагородие, — сказал Прохоров, стараясь придать голосу твёрдости, — свидетели в один голос твердят: лёд разошёлся, как дверь. Я, признаться, не верю ни одному слову, только глаза-то у всех троих одинаково безумные.
— Опроси их порознь ещё раз, — велел Вершинин. — И вели заступить наряд у обоих берегов, чтобы никто не совался под мост до утра.
— Дозвольте спросить, — влез вдруг репортёр, — правда ли, что покойный держал в кабинете идола о трёх лицах?
Вершинин повернулся к юноше так резко, что тот попятился и едва не оступился в сугроб.
— Откуда вам это известно?
— Слухи, ваше высокоблагородие. В университетских кругах болтают: Северцев на прошлой неделе получил из вологодской экспедиции ящик с находками, никому их не показывал, а профессору Ланевскому будто бы сказал, что нашёл вещь, «которая перевернёт представление о вере северных народов».
Вершинин ничего не ответил. Он смотрел на лёд, где — теперь уже показалось ему, а может, и не показалось — под мутной толщей что-то мерцало, точно там, в глубине, тлел уголёк, медленный и терпеливый, дожидающийся своего часа.
Он служил в Канцелярии достаточно долго, чтобы знать: в столице Российской империи, городе паровых дирижаблей и электрических фонарей, городе, что гордился собой как самым передовым на всём материке, — под медными шестернями прогресса по-прежнему ворочалось нечто древнее. Оно не признавало ни указов Сената, ни расписания поездов, ни блеска инженерной мысли. Оно ждало своего часа так же терпеливо, как ждёт заморозков земля под снегом.
И этой ночью, у Троицкого моста, час этот, кажется, настал.
— Пойдёмте, Прохоров, — сказал Вершинин, отворачиваясь от реки. — Едем в Кунсткамеру. Пока не рассвело, пока не набежали академики со своей учёностью — я хочу видеть кабинет Северцева своими глазами.
Он не знал ещё, что этим шагом откроет дверь, которую позже — слишком поздно — захочет захлопнуть навсегда. Дверь, за которой пряталась тайна старше самой империи, тайна, замешанная на крови, меди и вере, которую нельзя было убить ни указом, ни пулей, ни даже верой в разум и прогресс.
Но идола о трёх лицах в кабинете Северцева уже не было.
Глава первая. Кабинет хранителя древностей
Кунсткамера встретила их тишиной, которая в такой час казалась Вершинину почти оскорбительной — как будто дом хранителя древностей не желал знать о случившемся с хозяином несчастье. Швейцар, разбуженный стуком в служебную дверь, долго не мог найти нужную связку ключей, бормотал что-то про «непорядок» и «не по уставу», покуда Вершинин не показал ему предписание за подписью самого директора Департамента полиции.
— Кабинет статского советника наверху, ваше высокоблагородие, в угловой башне, — сказал наконец швейцар, зажигая масляную лампу — электричество в старом здании ещё не провели. — Только он всегда сам запирал дверь на два оборота и ключ носил при себе.
— Тогда придётся ломать, — коротко отозвался Вершинин.
Ломать, впрочем, не пришлось: дверь оказалась приоткрыта — на палец, не больше, — будто кто-то в спешке позабыл довернуть замок. Вершинин отстранил швейцара, вынул из внутреннего кармана шинели небольшой револьвер — не потому, что верил в человеческую опасность, а по многолетней привычке, — и толкнул дверь носком сапога.
Кабинет Северцева поразил его не беспорядком — беспорядка как раз не было, — а тем особым видом порядка, который бывает только у людей, одержимых одной-единственной страстью. Вдоль стен стояли шкафы с раздвижными стеклянными дверцами, а в них — черепки, костяные амулеты, обломки идолов, свёртки бересты с процарапанными знаками. На широком столе лежала раскрытая тетрадь, исписанная убористым почерком, рядом — лупа с медной рукоятью, циркуль, готовальня. В углу тихо гудела маленькая паровая горелка, поддерживавшая тепло в застеклённом шкафу с особо ценными экспонатами — Вершинин слышал, что некоторые берестяные грамоты рассыпаются от петербургской сырости, если их не подогревать.
Но самое заметное — в центре комнаты, на отдельном постаменте черного дерева, зиял пустой круг: там, судя по слою пыли на дереве вокруг него, ещё вчера стояло нечто размером с крупную борзую собаку, свёрнутую клубком. Пыль вокруг постамента лежала ровным слоем, без единого отпечатка, — а на самом постаменте отчётливо виднелся круглый, чуть светлее остального дерева след, будто предмет простоял там долго, десятилетиями, и его только что унесли.
— Идол о трёх лицах, — пробормотал Вершинин, вспоминая слова репортёра. — Значит, не слухи.
Он подошёл к столу и наклонился над тетрадью. Почерк Северцева — стремительный, с резкими росчерками — был труден для чтения, но кое-что разобрать удалось.
«...третий лик обращён не наружу, а вовнутрь, к самому идолу — что необычно для всей известной науке традиции трёхликих истуканов севера. Полагаю, это не изображение божества, но вместилище — сосуд, куда, по поверью вожан, при определённом ритуале переселяется душа умирающего волхва, дабы через него вещать живым...»
Вершинин перевернул страницу.
«...Ланевский настаивает на немедленной передаче находки в Академию для описи, я же убеждён: прежде необходимо установить, действует ли ритуал доныне. Если хоть часть легенды о Трёхликом Хранителе верна, находка эта опаснее динамитного снаряда — ибо динамит убивает тело, а Хранитель, если верить преданию, забирает...»
На этом запись обрывалась — чернила смазаны, будто перо соскользнуло, когда писавшего кто-то (или что-то) отвлёк.
— «Забирает» что? — прошептал Вершинин, чувствуя, как по спине пробегает холод, вовсе не от сквозняка из приоткрытого окна.
За спиной скрипнула половица. Вершинин резко обернулся, вскидывая револьвер, — и увидел в дверях женскую фигуру в тёмном дорожном платье, с саквояжем в руке и решительным, почти вызывающим выражением на бледном, усталом от долгой дороги лице.
— Прошу простить за вторжение, — произнесла она ровным, немного хрипловатым от простуды или бессонной ночи голосом, — но я услышала внизу разговор о смерти Модеста Аполлоновича и не смогла не подняться. Меня зовут Аглая Романовна Стрешнева. Я — этнограф, состою в переписке с покойным вот уже три года, а последние две недели работала бок о бок с ним над описью вологодской находки.
Вершинин медленно опустил револьвер, не спуская, впрочем, с гостьи настороженного взгляда.
— В такой час, сударыня, обычно спят, а не разгуливают по Кунсткамере.
— В такой час, — парировала она без тени смущения, — обычно не тонут статские советники под невским льдом при свидетелях, а лёд потом не смыкается сам собой. Я примчалась с вокзала, едва узнав, — мой поезд из Вологды прибыл час назад, я как раз шла к Модесту Аполлоновичу с последними образцами, когда швейцар внизу рассказал мне о случившемся.
Она подошла ближе, поставила саквояж на пол и посмотрела прямо на пустой постамент.
— Идола унесли, — сказала она уже без прежней твёрдости, и голос её впервые дрогнул. — Значит, я опоздала.
— Опоздали куда, Аглая Романовна?
Она подняла на него глаза — серые, тревожные, но ясные, без тени той истерии, что Вершинин уже привык видеть у людей, столкнувшихся с необъяснимым.
— Остановить то, что Модест Аполлонович собирался сделать сегодня ночью. Он написал мне телеграмму вчера утром: «Испытаю ритуал в одиночестве, дабы не подвергать иных риску. Если через сутки не будет вестей — сожгите тетрадь и идола, не читая». Я не успела на дневной поезд. И вот... — она обвела рукой кабинет, — вот к чему это привело.
Вершинин долго молчал, глядя то на неё, то на пустой постамент, то на недописанную строку в тетради.
— Хорошо, Аглая Романовна, — сказал он наконец. — Присядьте. Расскажите мне всё, что знаете о Трёхликом Хранителе — с самого начала, ничего не упуская. У меня чувство, что до рассвета нам обоим предстоит поработать, а не спать.
За окном, где-то над невской набережной, глухо и протяжно взревел гудок ночного дирижабля воздушной почты, и звук этот, отражённый мёрзлыми стенами старого здания, показался Вершинину похожим на чей-то далёкий, полный муки стон.
КОНЕЦ ГЛАВЫ
Глава вторая. Что рассказала Аглая Романовна
Аглая села на предложенный Вершининым стул у стола, не снимая пальто, и первым делом придвинула к себе тетрадь Северцева, будто хотела удостовериться, что та цела.
— Вы позволите? — спросила она, уже касаясь страниц.
— Не трогайте, — остановил её Вершинин. — Это вещественное доказательство. Расскажите мне словами — тетрадь я прочту сам, позже, внимательно.
Она убрала руку и сцепила пальцы на коленях.
— Хорошо. Только предупреждаю: то, что я скажу, вы, скорее всего, сочтёте бредом провинциальной барышни, начитавшейся народных сказок.
— Я уже видел, как лёд на Неве открывается и закрывается без трещины, — сухо возразил Вершинин. — На сегодня моя способность удивляться исчерпана. Говорите как есть.
— Вожане — народ, живший на землях между Невой и Чудским озером задолго до прихода словен, — начала она, и голос её выровнялся, приобрёл ту особую убеждённость, с какой люди говорят о предмете, которому посвятили годы. — Их вера почти не сохранилась в письменных источниках — только в устных преданиях, которые я записывала в северных деревнях последние пять лет. По этим преданиям, у вожан существовал обряд перехода: умирающий волхв, чувствуя приближение смерти, мог перенести свою волю — не душу целиком, а именно волю, то, чем он повелевал соплеменниками, — в особый идол. Такой идол называли Хранителем.
— Для чего это делалось?
— Чтобы род не остался без вождя духовного в трудную годину. Хранитель, по преданию, мог говорить с живыми через того, кто первым коснётся его после смерти прежнего волхва. Мог вести. Мог карать нарушивших клятву. Легенда прямо говорит: Хранитель судит по старому закону, а не по новому, и не знает милосердия к тем, кто предал слово.
Прохоров, до этого молча топтавшийся у двери, не выдержал:
— Позвольте, сударыня, а Северцев-то чем перед этим идолом провинился? Он же не вожанин, а статский советник.
Аглая посмотрела на околоточного с некоторым раздражением — не за вопрос, а, кажется, за то, что её перебили.
— Модест Аполлонович нарушил не клятву вожан. Он нарушил своё собственное слово. Он обещал старейшине последней сохранившейся общины на реке Оять, что находка не покинет земель, где её нашли, пока не будет проведён обряд возвращения. А вместо этого распорядился доставить идола прямиком в Петербург, в свой кабинет.
— Зачем же он нарушил обещание, если знал о риске? — спросил Вершинин.
— Из тщеславия, — ответила Аглая почти без паузы, и в голосе её прозвучала горечь, не оставлявшая сомнений: слово далось ей нелегко. — Он мечтал стать первым, кто докажет всей Академии, что легенда о Хранителе — не сказка, а действующий, физически проверяемый обряд. Понимаете, Пётр Аркадьевич, для учёного его толка доказать существование настоящего, работающего языческого чуда — значило перевернуть саму науку. Он говорил мне: «Если я прав, Аглая Романовна, то вся европейская этнография последних тридцати лет — детский лепет».
— И вы ему помогали?
Вопрос прозвучал резче, чем Вершинин собирался его задать. Аглая вскинула на него взгляд — прямой, без тени смущения.
— Я ему возражала, ваше высокоблагородие. Каждый день, начиная с того момента, как ящик из Оятской экспедиции прибыл в Петербург. Я говорила ему, что старейшина Ефимья Саввишна предупреждала: обряд без соблюдения полного круга условий не усмиряет Хранителя, а пробуждает его в ярости. Северцев смеялся. Он называл это суевериями необразованных крестьян.
— Однако вы всё-таки прибыли сюда сегодня ночью, а не остались в Вологде дожидаться утра.
— Потому что я не хотела, чтобы упрямство одного человека стоило ему жизни, — отрезала Аглая, и голос её впервые дрогнул от сдерживаемого гнева. — А оно, судя по всему, стоило.
Вершинин отошёл к окну, побарабанил пальцами по раме.
— Хорошо. Допустим на минуту, что легенда верна. Кто, по-вашему, унёс идола из этой комнаты? Если Хранитель забрал Северцева под лёд, зачем ему уносить собственное вместилище?
Аглая на мгновение замялась — впервые за весь разговор.
— Это меня и тревожит больше всего, — сказала она тихо. — Хранитель сам себя унести не может — у него нет ни рук, ни ног, это резное дерево. Значит, идола унёс человек. Живой человек, который знал, что произойдёт этой ночью, и пришёл забрать добычу, пока никто не хватился.
— То есть у Северцева был сообщник.
— Или соперник, — поправила она. — Кто-то, кто следил за его работой так же пристально, как я, но не для того, чтобы остановить его, а для того, чтобы воспользоваться результатом.
Прохоров, слушавший всё это с растущим беспокойством, шумно вздохнул.
— Ваше высокоблагородие, дозвольте спросить напрямик: мы что же, идола теперь искать станем, как вора с чужими часами?
— Именно так, Прохоров, — кивнул Вершинин. — Только вор этот, боюсь, опаснее обычного мазурика с Сенной площади. Аглая Романовна, у вас есть предположения, кто в Петербурге, помимо вас и Северцева, интересовался Хранителем настолько, чтобы решиться на кражу в ночь его... пробуждения?
Аглая долго молчала, разглядывая пустой постамент, точно надеялась, что идол вот-вот появится там снова.
— Есть один человек, — произнесла она наконец с явной неохотой. — Профессор Ланевский, тот самый, что настаивал на официальной описи находки. Он трижды приходил в этот кабинет без приглашения Модеста Аполлоновича, и каждый раз Северцев после его визитов был мрачен и неразговорчив. А ещё... — она запнулась.
— Договаривайте.
— А ещё есть общество. Северцев упоминал его один раз, спьяну, на именинах у ректора, — назвал его «Братством Медного Круга». Больше он об этом не говорил ни слова, а на мои расспросы отвечал, что я «слишком многого хочу знать для собственного же блага».
Вершинин переглянулся с Прохоровым.
— Братство Медного Круга, — повторил он медленно, точно пробуя название на вкус. — Прохоров, запишите. Завтра утром поднимите архивы Канцелярии — если общество с таким именем существует хотя бы на бумаге, я хочу знать об этом раньше, чем взойдёт солнце.
— Слушаюсь, ваше высокоблагородие.
Вершинин снова повернулся к Аглае.
— А вы, сударыня, до утра никуда из Петербурга не уедете. У меня к вам будет ещё немало вопросов, а у вас, полагаю, найдётся ко мне встречное дело — раз уж вы примчались среди ночи спасать идола, а не собственную репутацию.
Впервые за весь разговор в глазах Аглаи Романовны мелькнуло что-то похожее на слабую, невесёлую улыбку.
— Вы правы, Пётр Аркадьевич. Я никуда не тороплюсь. Тем более что теперь, когда идол пропал, а Модест Аполлонович мёртв, мне, кажется, больше некуда возвращаться — разве что назад, в Оять, с повинной головой к Ефимье Саввишне.
— До Ояти путь неблизкий, — заметил Вершинин. — Начнём отсюда, с профессора Ланевского. Прохоров, узнайте, где он живёт, и разбудите его — вежливо, разумеется, — сообщите, что следователь Особой канцелярии ожидает его в восемь утра здесь же, в Кунсткамере.
— А если он откажется?
— Тогда объясните ему, что отказ будет расценён как нежелание содействовать следствию по делу о насильственной смерти статского советника. Обычно такое объяснение развязывает языки лучше любых уговоров.
Прохоров кивнул, надел шапку и вышел, бормоча себе под нос что-то о том, что будить профессоров среди ночи — дело неблагодарное. Аглая проводила его взглядом, затем снова посмотрела на Вершинина.
— Вы верите мне? — спросила она напрямик. — Про Хранителя, про обряд, про всё это?
— Я верю своим глазам, — ответил Вершинин, — а глаза мои видели сегодня лёд, который открылся и закрылся, как дверь. Верить остальному я пока не готов, но и отмахиваться не намерен. Расскажите мне подробнее про обряд, который собирался провести Северцев. Что для него требовалось?
Аглая набрала в грудь воздуха, будто собираясь с силами для долгого рассказа, и в этот момент откуда-то снизу, из глубины здания, донёсся глухой, протяжный скрип — такой, какой издаёт несмазанная петля старой, редко открываемой двери.
Оба замерли.
— Швейцар? — тихо спросил Вершинин.
— Швейцар остался у входа, я его только что видела, — так же тихо ответила Аглая.
Вершинин вынул револьвер и, знаком велев ей оставаться на месте, шагнул к двери кабинета.
КОНЕЦ ГЛАВЫ
Глава третья. Швейцар и незваный гость
Лестница угловой башни была узкой, каменной, стёртой посередине множеством ног за полтора века существования здания. Вершинин спускался медленно, держась ближе к стене, где половицы под каменной облицовкой скрипели тише. За спиной, вопреки его знаку, шли шаги — лёгкие, но решительные.
— Я же велел вам остаться, — не оборачиваясь, произнёс он.
— Вы велели, а я не обещала слушаться, — отозвалась Аглая шёпотом. — Кроме того, если это Ланевский или кто-то из Братства, я узнаю его быстрее вас.
Спорить времени не было. Внизу, в коридоре, ведущем к служебному входу, брезжил слабый свет — не электрический, не масляный, а какой-то иной, дрожащий, зеленоватый, будто кто-то нёс перед собой фонарь с цветным стеклом.
Вершинин прижался к углу и выглянул.
У приоткрытой служебной двери, там, где недавно стоял швейцар, теперь никого не было — только его форменная шапка валялась на полу, а сам зеленоватый свет мерцал где-то за поворотом, в глубине коридора, ведущего к запасникам.
— Швейцар! — окликнул Вершинин, не выходя из-за угла. — Отзовитесь!
Ответом была тишина, а затем — звук, от которого у Вершинина похолодело внутри: тихий, ровный скрип, будто что-то тяжёлое медленно волокли по каменному полу.
— Оставайтесь здесь, — велел он Аглае уже без прежней мягкости.
— Ни за что, — отрезала она.
Он не стал больше спорить и, держа револьвер наготове, шагнул в коридор. Зеленоватый свет исчез так же внезапно, как появился, — будто кто-то задул фонарь или спрятал его за пазуху. Вершинин дошёл до поворота, заглянул за угол.
Швейцар лежал на полу у входа в запасник, без чувств, но живой — грудь его мерно поднималась и опускалась. Рядом с ним, на каменных плитах, был рассыпан снег, занесённый, видимо, с улицы через открытую на миг дверь.
— Прохоров! — крикнул Вершинин что было сил, надеясь, что околоточный ещё не успел уйти далеко. — Прохоров, сюда, живо!
Топот сапог не заставил себя ждать — Прохоров, ещё не покинувший здание, вбежал в коридор, придерживая шашку.
— Что случилось, ваше высокоблагородие?
— Швейцара кто-то оглушил. Осмотрите его, приведите в чувство, если возможно, и заприте служебную дверь на все засовы. Аглая Романовна, — Вершинин повернулся к ней, — идола унёс не один человек — если Северцева забрал Хранитель, а идола вынесли отсюда до нашего с вами прихода, значит, кто-то знал точное время визита Северцева к Неве и точное время, когда кабинет опустеет. Кто ещё, помимо вас и Ланевского, знал расписание Модеста Аполлоновича на сегодняшний вечер?
Аглая, опустившись на колени рядом со швейцаром и осторожно ощупывая его затылок, ответила не сразу.
— Его помощник, Никита Фомич Гаврюшин. Он вёл всю переписку Модеста Аполлоновича, знал о каждой встрече, каждом визите.
— Где его найти?
— Он снимает комнату где-то на Васильевском острове, точного адреса я не знаю, но в канцелярии Кунсткамеры должны быть его бумаги.
Прохоров, склонившийся над швейцаром, вдруг поднял голову.
— Ваше высокоблагородие, он приходит в себя.
Швейцар застонал, приоткрыл глаза, замотал головой, будто отгоняя дурной сон.
— Кто на вас напал? — спросил Вершинин, присаживаясь рядом.
— Не знаю... не видел лица, — прохрипел швейцар. — Вошёл человек, в шинели, с зелёным фонарём в руке... сказал, что от Академии, за какими-то бумагами... а после — темнота...
— Куда он направился после того, как вы упали?
— Не помню... кажется, наверх... к башне...
Вершинин переглянулся с Аглаей. Значит, пока они разговаривали в кабинете, незваный гость мог подняться совсем близко, а после — спуститься другим путём, тем самым скрипом, что они слышали.
— В здании есть чёрная лестница? — спросил он у швейцара.
— Есть, ваше высокоблагородие... с запасников прямо во двор... для доставки экспонатов...
Вершинин поднялся, отряхнул колени.
— Прохоров, останьтесь при швейцаре, вызовите врача. Аглая Романовна, идёмте — посмотрим, не оставил ли наш гость следов на чёрной лестнице.
Следы, впрочем, обнаружились быстро: у самой двери на задний двор, там, где утоптанный снег во дворе сходился со ступенями, отпечатался ясный след сапога — крупного размера, с необычным, ромбовидным рисунком подошвы, какого Вершинин прежде не встречал.
— Фабричная работа, — заметил он, присев на корточки и разглядывая отпечаток при свете фонаря. — Не сапожник тачал, машина штамповала. Такую подошву делают на паровых фабриках обуви — их в Петербурге три или четыре, не больше.
— Значит, у нас есть зацепка, — сказала Аглая, и в голосе её впервые за ночь прозвучало что-то похожее на надежду.
— Есть, — согласился Вершинин, поднимаясь. — Но зацепка эта подождёт до утра — фабрики раньше восьми не откроются, а нам ещё предстоит разговор с профессором Ланевским. Идёмте в дом, здесь холодно, а разговор с вами, Аглая Романовна, я ещё не закончил. Вы остановились на том, что требовалось для обряда, который затеял Северцев.
Они вернулись в тепло служебного коридора, где Прохоров уже усаживал пришедшего в себя швейцара на стул и совал ему в руки кружку с горячим сбитнем, раздобытым неизвестно откуда.
— Обряд требовал трёх условий, — заговорила Аглая, отогревая руки о собственное дыхание. — Первое — идол должен коснуться земли, где был найден, хотя бы горстью той самой земли, принесённой вместе с ним. Второе — тот, кто проводит обряд, должен произнести клятву на языке вожан, слово в слово, без единой ошибки. И третье, самое важное...
Она замолчала, будто вспоминая что-то неприятное.
— Третье?
— Третье — рядом не должно быть ни одного постороннего человека, кроме кровного родственника волхва или того, кому волхв сам передал право слушать. Иначе, по преданию, Хранитель принимает постороннего за врага, желающего похитить силу обряда, и... поступает с ним соответственно.
— Как поступает?









