Сувар 3 Как Чуваши стали частью Руси
Сувар 3 Как Чуваши стали частью Руси

Полная версия

Сувар 3 Как Чуваши стали частью Руси

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 19

— Сыскать, — сказал он сам себе, по-русски, как сказал дьяк.

Слово было короткое.

Глава 10. Сено в Анаткасси

Айвика. Ҫӑлкуҫ; Анаткасси, конец июля 1551 года

Снопы Айвика считала по-своему.

Ик, кок, кум, ныл, вич«один, два, три, четыре, пять». Про себя, губами, не вслух. Двадцать пять лет она жила за Сӗве «Свиягой», двадцать пять лет говорила по-суварски — с мужем, с детьми, со свекровью, с соседками, на торгу, во сне, — а снопы считала по-луговому, как мать считала, и мать матери. Счёт был короче. На суварском «четыре» у неё язык спотыкался, а нылвыходило само.

Куд, шым, кандаш, индеш, лу«шесть, семь, восемь, девять, десять».

Десять — это суслон. Она ставила снопы в суслон, девять стоймя, колосом вверх, один сверху, шапкой, и шла к следующим.

Рожь в этот год поспела рано и дружно, и жать надо было сразу, пока не осыпалась. Жали все, кто мог держать серп. Мужиков в Ҫӑлкуҫ «Роднике» было меньше, чем всегда. Пятеро ушли с обозом — муж, сын, Ильмук и двое из Анаткасси «Нижнего конца». Четверых не было совсем, и на их полосах жали их бабы. Урга… про Ургу говорили «не знаем». Уйпулат ходил, хромая, после поля, и жал, стоя на одном колене, отставив больную ногу, и не жаловался.

Жали бабы, девки, старики и подростки. Мальчишки лет десяти вязали перевясла. Старики, которые уже не жали, носили воду и точили серпы.

Айвика жала на своей полосе и на мужниной, потому что муж был в Москве, и на полосе Ямаша, потому что у Ямаша осталась одна мать, а сёстры жали своё. Мать Ямаша жала тоже, медленно, и молчала.

Лу«десять». Суслон.

К вечеру на полосе Ямаша стояло одиннадцать суслонов. Айвика пересчитала. На своей — девятнадцать. На мужниной — четырнадцать.

— Сколько? — спросила мать Ямаша.

— Сорок четыре. С твоими.

— Он бы больше нажал.

— Больше, — сказала Айвика.

Мать Ямаша кивнула, завязала последний сноп и пошла домой, не оглядываясь, с серпом в руке.


* * *


Брат пришёл на третью ночь жатвы.

Она не спала. Она лежала на лавке у двери, где всегда спала летом, когда муж был в отъезде, чтобы слышать двор, — и услышала, как залаяла собака и сразу перестала. Так собака лаяла на своих.

Айвика встала и вышла.

У плетня, со стороны оврага, стоял человек. Он стоял в тени, и его не было видно, только белела рубаха. Он был ниже её и шире, и стоял, чуть нагнув голову, — так стоял отец, и так стоял брат, и она узнала его раньше, чем он заговорил.

— Акам«сестра», — сказал он тихо, по-луговому.

Она подошла к плетню.

Брату был сорок один год. Он был младше её на три года, и последний раз она видела его четыре года назад, на торгу в Хусан «Казани», издали. До этого — восемь лет назад, когда умерла мать и Айвика ездила за Атӑл «Волгу» хоронить. Двадцать пять лет она жила за рекой, и за двадцать пять лет видела брата пять раз.

— Ты как здесь? — спросила она.

— Лодка в камышах. На Атӑл. Шёл лесом.

— День шёл?

— День и ночь.

Он был мокрый по пояс и в репьях. Она хотела позвать его в избу, накормить, дать сухое. Он покачал головой.

— Некогда. Я до света назад.

— Что случилось?

Он оглянулся на двор, на избу, на тёмные окна, как будто там мог кто-то слышать.

— Казанские молодые хотят проучить тех, кто к русским пошёл, — сказал он. — Удальцы. Их много, всяких. Сыновья мурз, сыновья сотников, кто на поле был, у кого там кого убили. Говорят: на сёла, чьи сотники в Москве. Пока сотники там, а мужики с ними. Говорят — пожечь, скот угнать. Чтобы знали.

— Откуда знаешь?

— Слышал. — Он помолчал. — У нас тоже есть кто с ними ходит. Из наших, луговых. Двое из нашей деревни. Звали меня.

Айвика смотрела на него.

— Ты не пошёл.

— Я не пошёл, — сказал брат. — Я сюда пошёл.

— Когда?

— Скоро. Может, завтра. Может, через три дня. Я не знаю, на какое село. Но твой муж в Москве. Это все знают.

Айвика стояла у плетня. Ночь была тёплая, и пахло скошенной рожью с поля и дымом от печи, которую топили с вечера под хлеб.

— Останься, — сказала она. — Переночуй. Утром…

— Нельзя, — сказал брат. — Узнают, что я сказал, — мне у себя не жить.

Он сказал это просто, как говорят о погоде, и Айвика поняла, что это правда.

Она вернулась в избу, взяла со стола хлеб — целый каравай, вчерашний, — и кусок сала, завернула в холстину и вынесла. Брат взял. Сунул за пазуху.

— Как твои? — спросила она.

— Живы. Старший женился. Младшая растёт.

— А у тебя кто — сын, дочь?

— У меня внук, — сказал брат. — Весной.

Она не знала, что у него внук. Она подумала, что он не знает, что у неё тоже внук, в Хыркасси «Сосновом конце», и хотела сказать, и не сказала, потому что он уже отступил от плетня.

— Шольым«братишка», — сказала она.

Он остановился.

— Береги себя, — сказала Айвика по-луговому.

— Ты себя, — сказал он.

И ушёл в овраг, в темноту. Собака не залаяла.

Айвика постояла у плетня. Потом пошла в избу, села на лавку и сидела до света, не ложась. Свекровь на печи не спала тоже: Айвика слышала, как она дышит. Эрнепи ничего не спросила.


* * *


Утром Айвика пошла к Амаку.

Амак жил на нижнем конце Ҫӑлкуҫ, в маленькой избе с сыном и невесткой, и утром сидел на завалинке, грелся. Айвика подошла, села рядом, справа, чтобы он слышал.

Она не спросила. Она сказала.

— Будут казанские. Молодые, удальцы. Может, завтра, может, через три дня. Жечь и угонять скот. На нас, потому что наш в Москве.

Амак повернулся к ней правым ухом и долго смотрел.

— Кто сказал?

— Сказали.

Он не стал спрашивать дальше. Он знал, что у неё за рекой родня.

— Скот — в лес, — сказала Айвика. — В старый загон, в ельник, где в засуху пасли. Сегодня же. Коров, коней, овец. Мальчишки пусть гонят и там сидят.

— Все?

— Все, кроме тех, что под молоком, — тех к вечеру назад, доить, и утром опять. Зерно — в ямы. Старое, что в амбарах. Новое — снопы на поле пусть стоят, их не унесёшь. Телеги — поперёк дороги. У въезда, у околицы, где дорога от реки поднимается. Все телеги, какие есть. Колёсами друг в друга, дышлами наружу.

Амак молчал.

— Бабы, которые на птицу ходят, — с луками, — сказала Айвика. — Их одиннадцать. Я считала. Я двенадцатая. Старики — с рогатинами. Кто может стоять. Мальчишки — носить стрелы. Девки — воду, если будут жечь.

— А Анаткасси? — спросил Амак.

Айвика помолчала. Об этом она думала всю ночь.

— Анаткасси не закрыть, — сказала она. — Он внизу, у дороги, у брода. Там дорога насквозь. Там не встанешь. Оттуда — людей наверх, к нам. Сегодня. Детей, старух, баб. Скот — в лес, с нашим. Мужики пусть придут с луками сюда.

— А дворы?

— Дворы там останутся, — сказала Айвика.

Амак смотрел на неё долго.

— Ты это мне говоришь, чтобы я сказал людям? — спросил он.

— Я это тебе говорю, потому что ты юмӑҫ«хранитель имён», — сказала Айвика. — Тебя послушают. Меня — сотникова, луговая. А тебя послушают.

Амак подумал. Потом взял палку, которая стояла у завалинки, и встал.

— Послушают, — сказал он. — Куда денутся.


* * *


К вечеру всё было сделано.

Скот ушёл в ельник — Айвика считала, когда гнали мимо: коров семьдесят одна, коней сорок, овец не сосчитать. Зерно ушло в ямы — старые, за амбарами, выложенные берестой, и сверху присыпали землёй и прикрыли хворостом. Телеги встали поперёк дороги у околицы: двенадцать телег, колёсами друг в друга, дышлами наружу, а в промежутки воткнули колья и набросали жердей. Осталась одна щель у края, у плетня, в телегу шириной, чтобы проходить своим, — и её закладывали на ночь бороной.

Из Анаткасси пришли к вечеру. Пришли бабы с детьми, с узлами, старухи на телегах, старики пешком. Мужиков из Анаткасси было семеро — все, кто мог держать лук, — и они пришли с луками и встали у телег. Люди Анаткасси смотрели назад, вниз, на свои дворы у брода. Дворы стояли пустые, и над ними не было дыма.

Айвика послала мальчишку в Хыркасси. Хыркасси было выше по реке, в лесу, и туда казанские могли и не пойти, — но там был Сарый, и там были кони, и там была её дочь с внуком.

Мальчишка вернулся ночью. С ним пришла дочь, с малым на руках, и зять — младший брат Сарыя, — верхом, и с ним двое из Хыркасси, тоже верхом, с луками.

— А Сарый? — спросила Айвика.

Зять слез с коня. Он был молодой, тонкий, красивый, как все у Сарыя в роду, и ездил лучше всех после брата.

— Брат сказал — не наше дело, — сказал зять. — Сказал: сотник в Москве, пусть Москва и стережёт. — Он помолчал. — Я сам поехал.

Айвика посмотрела на него. Потом на дочь. Дочь стояла с малым и смотрела в землю.

— Коней в ельник, — сказала Айвика. — Сами — к телегам.


* * *


Они пришли на второе утро, на рассвете.

Айвика не спала. Она сидела у телег, на краю, с луком на коленях, и смотрела вниз, на реку, на брод, на Анаткасси. Над рекой стоял туман. Из тумана сначала был звук — плеск, много плеска, и фырканье, — потом тёмное на воде, потом конные.

Они выходили из тумана на этот берег, у брода, по одному, по двое, мокрые по брюхо коням, и собирались на лугу у Анаткасси. Айвика считала. Ик, кок, кум…Двадцать. Двадцать два. Двадцать три — последний отстал, конь у него хромал.

Они не пошли вверх, к Ҫӑлкуҫ. Они пошли в Анаткасси.

Айвика видела, как они въезжают в улицу — пустую, — как кружат по дворам. Как один слезает и заглядывает в избу и выходит. Как другой кричит что-то и машет рукой. Потом у одного в руке появился огонь — факел, — и он поскакал вдоль дворов, к задам, где стояли стога.

Стога в Анаткасси стояли на задах, почти у каждого двора, — сено, свежее, сухое, скошенное месяц назад. Первый стог занялся сразу, с треском, и над ним встал дым — белый, густой, — и пошёл вверх, в туман, и туман стал розовым.

Второй. Третий. Всадник скакал вдоль задов и совал факел в каждый стог.

— Сено, — сказала рядом соседка, Алтӑнпи, с луком в руке. — Сено наше.

— Сено, — сказала Айвика.

Стога горели. Дым стоял над Анаткасси стеной, и в дыму кричали, и было слышно, как ревёт скот, — не весь угнали в ельник, у кого-то осталась корова в хлеву, у кого-то две, — и Айвика видела, как казанские выгоняют коров из дворов и гонят их на луг, к броду, в кучу.

Потом они пошли вверх.


* * *


Их было двадцать три, и они шли вверх по дороге рысью, не торопясь, потому что думали, что наверху — как внизу: пусто.

Наверху были телеги.

Передние увидели телеги шагов за сто и придержали коней. Остановились. Задние наехали на передних. Кто-то засмеялся — Айвика слышала смех. Потом они растянулись вдоль телег, по лугу, слева и справа, и стали кружить.

— Не стрелять, — сказала Айвика. — Пока не подойдут.

Она сказала это вдоль телег, негромко, и её передали дальше: не стрелять, не стрелять.

Конные подошли ближе. Шагов на шестьдесят. На пятьдесят. Айвика видела их лица — молодые, у многих без бороды, в войлочных шапках, в стёганых халатах, двое в кольчугах. Кони хорошие, лёгкие, степные. Луки у всех.

Один подскакал на сорок шагов, поднял лук и пустил. Стрела перелетела через телеги и упала где-то во дворе.

— Бей! — сказала Айвика.

Она натянула и пустила.

Бабы пустили с ней — одиннадцать луков, и семь анаткассинских мужиков, и зять с двумя из Хыркасси, и Уйпулат, который стоял у плетня на одном колене, — двадцать два лука. Стрелы пошли над телегами. Айвика видела, как одна вошла в бок коню, и конь присел и завертелся. Всадник удержался.

Конные отошли. Развернулись. Пошли снова, вдоль телег, стреляя на скаку.

Стрела ударила в жердь рядом с её головой.

Айвика услышала звук — короткий, сухой, «тук», — и повернула голову, и увидела стрелу: она торчала в жерди, которую воткнули между телегами, в пяди от её лица. Древко дрожало. Оперение было серое, гусиное.

Она смотрела на стрелу. Потом на свои руки.

Руки не дрожали. Она держала лук, и вторая стрела уже лежала на тетиве, и пальцы держали её ровно, как держат серп, как держат веретено. Она смотрела на них и не понимала почему. Ей должно было быть страшно — и было, в животе было холодно, и во рту сухо, — а руки не дрожали.

Рядом дрожали у Алтӑнпи.

Алтӑнпи стояла у соседней телеги с луком, и лук у неё ходил в руках, и стрела не ложилась на тетиву: она клала, стрела соскакивала, она клала снова. Лицо у неё было белое. Она ходила на птицу двадцать лет и попадала в утку на лету.

Айвика протянула руку, взяла у неё лук — Алтӑнпи отдала, не сопротивляясь, — и сунула ей в руки свой колчан.

— Стрелы подавай, — сказала Айвика. — По одной. Мне в руку.

Алтӑнпи взяла колчан. Руки у неё дрожали и теперь, но колчан она держала.

Айвика стреляла из её лука. Лук был легче её собственного и тянулся проще. Она стреляла в коней — как говорил муж, когда учил Анчика, давно, мальчиком: бей в коня, конь больше. Алтӑнпи подавала стрелы, по одной, в руку, и Айвика брала, не глядя, и натягивала, и пускала.

Ик. Кок. Кум.

Она считала стрелы по-луговому.


* * *


Конные пробовали перескочить.

Один разогнался и пошёл на телеги прямо, туда, где между двумя телегами были жерди пониже, — и конь прыгнул, и не допрыгнул, ударился грудью в жерди, и жерди затрещали, и всадник перелетел через конскую голову и упал по эту сторону, в пыль. Его тут же прижали к земле двое стариков с рогатинами, и он не двигался. Конь по ту сторону бился в жердях, пока не вырвался, и ушёл без седока.

Другой пошёл на щель у плетня — ту, что закладывали бороной. Борону он не видел: она лежала в траве, зубьями вверх. Конь наступил на неё, вскинулся, заржал и стал на дыбы, и всадник удержался, и развернул коня, и пошёл в щель ещё раз, прямо, через борону, — и въехал.

В щели стоял Амак.

Он стоял в ней, как стоят в воротах, — старый, седой, семьдесят шесть лет, в белой рубахе, с рогатиной в руках. Рогатина была длинная, с широким пером и с поперечиной под пером, как на медведя. Он стоял и держал её вперёд, пером вверх, двумя руками, и не отступил, когда конь пошёл на него.

Айвика видела, как это было. Конь пошёл в щель, всадник наклонился с саблей, и Амак не ударил в коня — он поднял рогатину выше, поперечиной вбок, и поддел всадника под руку, под мышку, и толкнул — не ударил, а толкнул, всем телом, упёршись ногами в землю, как толкают воз из грязи.

Всадник вылетел из седла.

Он упал на спину, на землю, у Амаковых ног, и сабля отлетела в сторону. Конь проскочил дальше, во двор, и там его поймали мальчишки за повод. Амак стоял над упавшим, держа рогатину пером вниз, над его грудью, и не бил. Просто держал.

Всадник лежал и смотрел на перо.

— Лежи, — сказал Амак по-суварски.

Всадник не понимал по-суварски, но лежал.


* * *


Конные отошли.

Они отошли за сто шагов, собрались в кучу, и было видно, что они спорят: один махал рукой на телеги, другой — на реку. Потом двое подъехали ближе, на шестьдесят шагов, и пустили по стреле, и отошли снова. Потом вся куча развернулась и пошла вниз, к Анаткасси, к лугу, где стояли угнанные коровы.

Айвика опустила лук.

Внизу конные собрали коров и погнали к броду. Коровы шли плохо, ревели, упирались, и конные били их древками и кричали. Потом стадо вошло в воду, и конные вошли за ним, и туман к тому времени сошёл, и было видно, как они переходят реку и выходят на тот берег и уходят в лес.

Зять с двумя из Хыркасси вывел коней из-за амбаров и поскакал вниз, к броду. Айвика крикнула ему: не надо. Он не услышал или не захотел. Он доскакал до реки, до воды, постоял на берегу, глядя в лес на той стороне, и вернулся шагом.

— Ушли, — сказал он.

— Я говорила.

— Ушли, — сказал зять ещё раз и слез с коня.

Над Анаткасси стоял дым. Стога догорали.


* * *


Считали до полудня.

Две бабы ранены — стрелами, через телеги, навесом. Одной, Сакаровой невестке, стрела вошла в плечо, другой — в бедро, выше колена. Не насмерть. Стрелы вынула повитуха, та, что лечила по трём сёлам, — вынула, промыла, приложила что-то и завязала. Сакарова невестка кричала, пока вынимали. Вторая не кричала, только кусала рукав.

Своих убитых не было.

Коров из Анаткасси угнали двенадцать — у тех, кто не успел или не захотел в ельник. Стога Анаткасси сгорели все: шестнадцать дворов, шестнадцать стогов. Избы не тронули: не успели или не хотели. Один сарай обгорел с угла.

Казанских убитых не было тоже, — или они увезли своих, Айвика не знала. Один конь остался лежать на лугу, внизу, со стрелой в боку. Мужики из Анаткасси потом пошли и сняли с него седло и сбрую.

И был пленный.


* * *


Его привели к Айвике, к её двору, и поставили у ворот. Это был тот, которого стащил Амак. Руки ему связали за спиной поясом.

Он был молодой, лет двадцати. Без бороды, только пушок на губе. Лицо круглое, мальчишеское, и на щеке ссадина от падения. Халат на нём был порван на плече. Он стоял у ворот и трясся — не от холода, было уже тепло, — трясся весь, мелко, и смотрел на Айвику, на Амака, на мужиков вокруг, и губы у него шевелились.

Айвика заговорила с ним по-казански.

Она говорила по-казански с детства: у них на Луговой стороне по-казански говорили на торгу, а торг был у них каждую неделю. Она спросила, откуда он. Он ответил. Деревня под Хусан, за Казанкой, полдня на север. Отец — шорник. Ремни, сбрую. Он пошёл с удальцами, потому что пошли все из его деревни, трое, и звали его, и он пошёл.

— Кто вас вёл?

Он назвал имя. Айвика не знала этого имени.

— Зачем пришли?

Он помолчал.

— Сказали — вы к русским пошли, — сказал он. — Вас надо проучить.

— Нас проучили, — сказала Айвика. — На Арском поле. Четверых. Ещё одного ваши увели.

Он не понял. Он смотрел на неё и трясся.

Амак стоял рядом, опершись на рогатину.

— Держать его до сотника, — сказал Амак по-суварски. — Сотник приедет — решит.

— Сотник через месяц приедет, — сказала Айвика.

— Месяц подержим.

— А кормить?

— Прокормим.

Айвика смотрела на парня. Парень смотрел на неё — не на Амака, на неё, — потому что она говорила с ним на его языке.

Она подумала про брата. Про то, как он стоял у плетня мокрый по пояс, в репьях. Про то, как сказал: «Двое из нашей деревни. Звали меня». Этот тоже был из деревни, из которой звали. Этого позвали, и он пошёл.

— Нет, — сказала Айвика.

Амак повернулся к ней правым ухом.

— Коня забираем, — сказала Айвика. — Его — отпустить. Пешим.

— Это решает сотник.

— Сотник в Москве, — сказала Айвика. — Я сотникова жена. Я решаю.

Она сказала это не громко. Мужики вокруг молчали. Амак смотрел на неё долго, и она не отвела глаз. Потом Амак опустил голову и пожал плечами.

— Решай, — сказал он.

Айвика подошла к парню и развязала ему пояс на руках. Руки у него были холодные и мокрые. Он стоял и не верил.

— Иди, — сказала она по-казански. — Пешком. Через реку. Конь твой останется у нас.

Он смотрел на неё.

— Скажи своим, — сказала Айвика. — У нас тоже есть кому стрелять.

Парень постоял. Потом попятился, и пятился, пока не отошёл шагов на десять, и тогда повернулся и побежал — вниз, по дороге, к броду, мимо телег, мимо дымящегося Анаткасси, к реке. Он бежал, спотыкаясь, и один раз упал, и встал, и побежал дальше.

Мальчишки у телег свистели ему вслед. Айвика не свистела.


* * *


Коня поставили в табун.

Конь был казанский, степной, невысокий, рыжий, с белой звёздочкой на лбу, с короткой шеей. Мальчишки привели его из двора, и он косился на всех и храпел. Уйпулат, хромая, подошёл, взял за повод, погладил по шее и сказал ему что-то тихо, и конь перестал храпеть.

— Резать? — спросил кто-то из анаткассинских. — За коров.

Айвика посмотрела на него.

— Ты что говоришь, — сказал Амак раньше неё.

Анаткассинский замолчал.

— Коня в табун, — сказал Амак. — Конь не виноват, что на нём дурак сидел.

Коня увели в ельник, к остальным.


* * *


Вечером Айвика считала.

Она сидела на пороге избы, и перед ней на земле лежали колчаны — все, какие собрали у баб после боя, одиннадцать и её, двенадцатый, — и она пересчитывала, сколько стрел осталось, и отнимала от того, сколько было утром. Утром у каждой было по двадцать, у неё — тридцать.

Ик, кок, кум, ныл, вич…

Выходило — бабы выпустили сто сорок семь стрел. Она пересчитала. Сто сорок семь. Из них её — двадцать шесть, из Алтӑнпиного лука.

Потом она считала снопы.

Не свои — анаткассинские. Сколько сгорело. Снопы на поле стояли, их не тронули: конные не пошли на поле, пошли по задам, где сено. Но у трёх дворов в Анаткасси снопы уже свезли на зады, к стогам, сушить, — и они сгорели вместе с сеном. Айвика ходила туда после полудня и считала пепел: где был суслон, там оставался круг, чёрный, и в нём колосья, обугленные.

Тридцать один суслон. Триста десять снопов.

Она сидела на пороге и держала в голове два числа: сто сорок семь и триста десять. Они не складывались и не вычитались. Они просто были.

Свекровь сидела у стана, у окна. Она ткала весь день — и когда были конные, и когда стреляли, и когда кричала Сакарова невестка, — Айвика слышала через стену, как ходит челнок. Ровно. Ни разу не остановился.

Теперь челнок остановился.

— Хорошо стреляли, — сказала Эрнепи, не поднимая головы.

Айвика ничего не ответила. Она собрала колчаны, по одному, и понесла их в сени, чтобы завтра раздать бабам обратно. Челнок за стеной пошёл снова.

Глава 11. Курултай

Бахтияр. Казань, 11–17 августа 1551 года

В ясачной избе Бахтияр сидел каждый день с утра до полудня.

Делать там было нечего. Он приходил, открывал дверь, садился на лавку у окна, раскладывал на столе книгу, калам«тростниковое перо», чернильницу и песочницу. Габдулла подметал пол, который подметал вчера. Потом Габдулла садился на порог чинить сапог — тот же, что в прошлом месяце, — а Бахтияр сидел над книгой.

Собирать было нечего. С правого берега — ничего, перевозы закрыты. С левого — рано: левый берег платил после жатвы, а жатва только шла. Писать было нечего тоже. Он проверял прошлогодние строки. Считал заново итоги, которые сошлись в прошлом году. Они сходились и в этом.

— Сходится? — спрашивал Габдулла с порога.

— Сходится.

— Хорошо, что хоть что-то сходится, — говорил Габдулла и втыкал шило.

Был месяц шаабан девятьсот пятьдесят восьмого года. По-русски, говорили, август. Жара стояла третью неделю, и в городе пахло пылью, навозом и Булаком, который обмелел.

В городе было тихо. Не как в пятницу, когда все в мечети, а по-другому. Люди говорили вполголоса и оглядывались. На торгу покупали и не торговались. Крымских не было видно на улицах с июня. Весь их отряд, который стоял в городе при хане-младенце, в июне сел на коней и ушёл — ночью, вверх, к Каме, домой, в Крым, в обход, — и его перехватили русские на переправе. Одни говорили — на Каме, другие — на Вятке. Говорили, что всех, кого взяли, увели в Москву. Сколько их было — одни говорили триста, другие больше. Бахтияр не записал: не его дело.

После крымских город остался с ханом, которому не было и шести лет, с его матерью и с беками, которые спорили.


* * *


Одиннадцатого хана увезли.

Бахтияр узнал утром: пришёл Габдулла и сказал, что у Ханского двора запрягают. Бахтияр не пошёл смотреть. Он сидел в избе до полудня, как всегда. В полдень он пошёл домой, и дорога шла вдоль стены над рекой, и с этой дороги было видно реку.

Он остановился.

Внизу, у воды, у пристани, стояли повозки. Четыре, крытые, и возле них конные — много, в халатах, беки, мурзы, — и ещё конные в другой одежде, чужие. Русские. У повозок стояли женщины. Даже отсюда было слышно, что они плачут: высоко, долго, в несколько голосов. Потом одну женщину подвели к повозке, и она села, и за ней подсадили мальчика. Потом сели другие.

Повозки тронулись. Вдоль воды, к русским лодкам, которые стояли ниже по реке.

Бахтияр смотрел.

Он не видел лиц. Он видел повозки, конных, реку. Он знал, кто в первой повозке, — знал весь город. Он стоял у стены, пока последняя повозка не дошла до лодок. Потом пошёл домой.

Дома жена спросила:

— Видел?

— Видел.

— Что видел?

— Повозки, — сказал Бахтияр.

Он сел есть. Ел медленно. Жена не спрашивала больше.

В книгу он в этот день ничего не записал. Про хана записывать было не в его книгу.


* * *


Четырнадцатого был курултай.

Его собрали на лугу при устье Казанки, за городом, где Казанка входит в Волгу. Созывали всех: беков, мурз, уланов, сеидов«потомков Пророка», мулл, казаков, сотников с левого берега, посадских лучших людей. Бахтияр не был ни беком, ни мурзой. Он был сборщик дивана, двадцать шестой год. Его позвали как посадского.

На страницу:
8 из 19