
Полная версия
Сувар 3 Как Чуваши стали частью Руси
Ахплат смотрел на него. Янтуду смотрел на Ахплата. Они двадцать лет пили пиво через овраг, и Янтуду ни разу не сказал ему неправды, а если хотел соврать — молчал.
— Добро, — сказал Ахплат. — Встану сзади.
Янтуду кивнул и встал с мешка.
— Сухари у тебя кончаются, — сказал он. — Мешок мягкий.
— Корм дают.
— Корм, — сказал Янтуду. — Корм не хлеб. Корм — это чтобы не умер.
Он ушёл. Ахплат достал бирку. Десять зарубок. Он вырезал одиннадцатую — на завтра, заранее, — и потом подумал и срезал её ножом, стёр пальцем. Заранее нельзя. Пусть сначала будет день.
* * *
Указ пришёл на одиннадцатый день, к вечеру.
Пришёл Истома, мокрый — днём шёл дождь, — и сказал через Юшку, и Юшка перевёл одним словом, как всегда переводил главное:
— Завтра.
— Что завтра?
— К государю завтра, — сказал Юшка. — С утра. Рано. Всем быть чистыми. Шапки снять, когда скажут. Кланяться, когда скажут. Говорить, когда спросят. Не спросят — не говорить.
Истома сказал ещё что-то, долго, загибая пальцы. Юшка слушал и кивал.
— Он говорит, — перевёл Юшка, — поминки несите. Мёд, меха. Коней поведут отдельно, их примут на конюшне. Он говорит — стоять будете у дверей. Он говорит — не толкаться. Он говорит — не глазеть. — Юшка подумал. — Последнее я бы не обещал.
Истома ушёл. Юшка ушёл за ним.
Ахплат сидел на колоде у сарая.
Потом встал и пошёл в сарай, к мешкам, и развязал тот, который Айвика положила последним. Сверху, под завязкой, лежала свёрнутая рубаха. Он её видел у ворот, в тот день, когда уезжали, — и не спросил, и всю дорогу помнил, что она там, и не доставал.
Он достал её теперь.
Рубаха была белая, новая, неношеная, из тонкого холста, и по вороту и по рукавам шла вышивка — красная, мелкая. Не луговая, а суварская, такая, как шьют у них на верхнем конце. Айвика вышивала её зимой — он вспомнил: зимой, по вечерам, у лучины, и он спрашивал, кому, и она говорила «так», и он не спрашивал больше.
Он развернул её и положил на лавку у стены. Расправил ладонью, от ворота вниз, по одному рукаву, по другому. На холсте остались складки — квадратами, там, где она лежала свёрнутая, — и он провёл по складкам ещё раз, и они не разгладились.
Анчик вошёл с водой, увидел и остановился.
— На царя, — сказал Анчик.
— На царя, — сказал Ахплат.
Анчик поставил ведро. Подошёл и посмотрел на вышивку.
— Мать шила, — сказал он.
— Мать.
Ахплат сел на край лавки, рядом с рубахой, и сидел, положив на колено правую руку, а левую — поверх правой. Складки на холсте не расходились. Он подумал, что к утру разойдутся, если так лежать.
Бирка лежала у него на колене. Одиннадцать зарубок. Он её не убрал.
Глава 9. Государь

Ахплат. Москва: Кремль, палата; казённый двор, начало августа 1551 года
Рубаха за ночь разошлась не вся.
Ахплат надел её до света, в сарае, при лучине, и складки остались: на груди квадрат и на спине квадрат, от того, как она лежала в мешке. Он провёл по ним ладонью. Айвика бы сбрызнула водой и прогладила рубелем. Рубеля не было, и Айвики не было.
— Не видно, — сказал Анчик.
— Видно.
— Под кафтаном не видно.
Кафтана у Ахплата не было. Был суконный, домашний, серый, в котором он ездил в город на Сӗве «Свияге» к воеводам, и он надел его поверх, и складки стало не видно. Шапку он надел новую, войлочную, с отворотом, которую не надевал с Нижнего. Сапоги Ильмук с вечера натёр салом.
Ильмук и анаткассинские оставались на дворе, с телегой. Их не звали. Звали сотников и провожатых, по росписи.
— Посмотри там за меня, — сказал Ильмук.
— На что?
— На всё, — сказал Ильмук. — Потом расскажешь.
* * *
По улицам шли толпой, за приставом.
Пристав был не Истома, а другой, московский, толстый, в красном кафтане, с бумагой в руке. Истома шёл рядом с ним, чуть сзади, мокрый от росы, и за Истомой шли все: мурзы вперёд, на конях, в шёлку, — Магмет и Ахкубек впереди мурз, на белых, — потом мурзовы люди пешком, потом сотники, потом провожатые, потом люди с поминками. Мёд в бочонках несли на носилках, по двое. Меха — в руках, связками, напоказ. Коней вели отдельно, другой дорогой.
По краям улицы стояли стрельцы. Через каждые десять шагов — стрелец с бердышом. За стрельцами — народ. Народ глазел.
Ахплат шёл и видел, как на них глазеют. Бабы, мужики, мальчишки на заборах. Глазели на мурз — на шёлк, на коней. Потом на сувар. На сувар глазели дольше. Показывали пальцами на шапки, на лапти у кого-то из кубинских, на меха. Кто-то засмеялся. Кто-то крикнул что-то, и вокруг засмеялись тоже.
— Что кричат? — спросил Ахплат Юшку.
— Что вы в шубах, — сказал Юшка. — Летом.
— Мы не в шубах.
— Байдеряк в шубе.
Байдеряк шёл впереди, в шубе, и потел, и не снимал.
У ворот Кремля, у красной башни с воротами, толстый пристав остановился, развернул бумагу и стал выкликать. Он выкликал долго: сначала мурз по именам, и мурзы проезжали в ворота, — потом сотников. Выкликал он по росписи — Ахплат это понял, потому что услышал знакомое.
— …Горние стороны черемиса, а по их — чуваша… — читал пристав. — …сотник Ахплатко Атнеров с товарищи…
— Иди, — сказал Юшка. — Это ты.
Анчик сзади шевелил губами — вместе с приставом, слово в слово. Ахплат видел это краем глаза.
Слово было московское. Оно было в бумаге у московского пристава, в Москве, у Кремля, и пристав прочитал его не споткнувшись, как читают привычное. Месяц назад его приписал над строкой Третьяк, мелко, не по форме. Теперь оно было здесь.
Ахплат прошёл в ворота.
* * *
Палата была каменная.
Вся — и пол, и стены, и потолок. Потолок был не потолок, а своды — они шли дугами от стен вверх и сходились, и Ахплат, войдя, поднял голову и так и остался стоять, пока Юшка не дёрнул его за рукав. Своды были расписаны: люди, деревья, звери, какие-то крылатые, всё в красном, синем, золотом, так густо, что между ними не было пустого места. Стены тоже расписаны. Окна были маленькие, высоко, и свет из них падал пятнами. Горели свечи — много, в подсвечниках, — и пахло воском и ладаном, и ещё чем-то сладким.
Вдоль стен стояли лавки, и на лавках сидели бояре.
Их было много. Ахплат не считал. Они сидели в шубах — летом, в шубах, в высоких меховых шапках, — и в шубах из такого меха, какого Ахплат не видел никогда: чёрного, блестящего, густого. Они сидели неподвижно, положив руки на колени, и не разговаривали. Бороды у них были длинные, у многих до пояса.
Юшка наклонился к уху:
— Вот тебе и шубы. А ты говорил — Байдеряк.
Сувар поставили у дверей.
У самых дверей, сзади всех — сзади мурз, сзади мурзовых людей, сзади поминок, которые сложили у стены: бочонки, меха. Ахплат стоял в первом ряду сувар, и перед ним были спины: мурзы, шёлк, чалмы, высокие шапки. Между спинами было видно палату, и в конце палаты, далеко, на возвышении, — кресло, и в кресле человек.
Ахплат смотрел в щель между спинами.
* * *
Мурзы подходили первыми.
Их выкликали — толстый пристав выкликал, стоя у возвышения, — и мурза выходил, шёл через палату по ковру, и перед возвышением кланялся, до земли, касаясь рукой пола, и вставал, и поднимался на ступень. И человек в кресле протягивал руку и клал её мурзе на голову. На чалму. Держал немного и убирал. И мурза отходил, пятясь, не поворачиваясь спиной.
Ахплат видел это первый раз.
Он не понимал, что это. Дома так никто не делал. Дома руку на голову клали детям — когда хвалили или когда жалели. И ещё старики клали руку на голову тому, кого благословляли в дорогу. Но мурзы были не дети, и в дорогу их никто не провожал. Может, это была милость. Может, что-то другое — он не знал что. Он смотрел, как Магмет-мурза, седой, важный, стоит на ступени, наклонив голову, и на голове у него чужая рука, и Магмет не шевелится.
— Это у них так с мусульманами, — прошептал Юшка. — Руку на голову. Потому что мусульманину к руке нельзя. Карашеванье зовётся.
— А нам?
— А вам — не знаю, — прошептал Юшка. — Посмотрим.
Янтуду выкликали пятым среди мурз. Он пошёл через палату тяжело, отдуваясь, и Ахплат видел его спину — широкую, в сером шёлке, — и видел, как он кланяется, и как долго встаёт, и как поднимается на ступень, и как ему на голову ложится рука.
Янтуду вернулся на место и встал. Лицо у него было такое же, как всегда. Он посмотрел на Ахплата через головы, чуть поднял бровь и ничего не сказал.
* * *
Потом выкликнули сувар.
Выкликали всех сразу, по росписи, сотников — «с товарищи». Их было двадцать с лишним, сотников, с Сӗве, с Ҫавала «Цивиля», с Кубни, из-за Сӑр «Суры», и они вышли из-за спин мурз и пошли через палату толпой, как шли на поле, не в ряд. Пристав у возвышения смотрел на них. Истома, который шёл рядом, что-то тихо говорил, показывая руками: сюда, сюда, тише.
Ахплат шёл впереди. Он не хотел впереди — так вышло: он стоял в первом ряду у дверей, и когда выкликнули, он пошёл первым, и за ним пошли.
Ковёр был мягкий. Ахплат шёл по нему в сапогах, натёртых салом, и думал, что сапоги пачкают ковёр.
У возвышения пристав остановил их рукой.
Он остановил и замялся. Ахплат видел, что он замялся: он посмотрел на сувар, потом на возвышение, потом на боярина, который стоял у кресла справа, потом опять на сувар. Он не знал, что с ними делать. К руке — нельзя, они не крещёные. На голову — они не мусульмане. Как с ними — никто не сказал.
Пристав шагнул к боярину у кресла и что-то тихо сказал. Боярин наклонился к креслу. Выпрямился. Сказал громко, ровно, в палату.
Толмач у возвышения — старый, в длинном кафтане, с белой бородой, из казанских, — перевёл по-казански:
— Пусть кланяются, как у них кланяются.
Ахплат понял. Он постоял мгновение. Потом снял шапку.
За ним сняли шапки все.
Он поклонился так, как кланяются дома, — не мурзам и не писарям, а старикам на кӗр сӑри«осеннем пиве», когда просят благословить новый год: опустился на колени, коснулся ладонями пола, потом лбом пола, потом выпрямился, стоя на коленях, и встал. Пол был холодный, каменный, под ковром.
Сзади него — он слышал — кланялись так же. Не все одинаково: у Ҫавала кланялись чуть иначе, у кубинских ещё иначе, — но все на колени, все до пола, все по-своему.
Он встал и поднял глаза.
* * *
Человек в кресле был молодой.
Это было первое, что Ахплат увидел, и первое, что потом вспоминал. Молодой — как Анчик. Может, моложе. Ахплат потом узнал от Юшки, что ему двадцать и что двадцать один будет в конце лета, и не удивился.
Он был высокий — это было видно, хотя он сидел, по тому, как сидел: колени были высоко, и руки на подлокотниках длинные. Худой. Лицо узкое, бледное. Бородка — редкая, светлая, молодая, ещё не борода. Платье на нём было тяжёлое — Ахплат видел, что тяжёлое, по тому, как оно лежало: не складками, а стоя, как стоит кора на старом дубе, — всё в золоте, в каменьях, и на плечах ещё что-то широкое, круглое, тоже в золоте. На голове шапка, высокая, в каменьях, с мехом по краю.
Он сидел неподвижно. Совсем. Руки лежали на подлокотниках и не двигались. Голова не двигалась. Двигались только глаза: он смотрел на каждого, кто подходил, — на мурз смотрел, на сувар смотрел, — и смотрел долго, как смотрят, когда запоминают.
Теперь он смотрел на Ахплата.
Ахплат стоял у ступени, впереди всех сувар, с шапкой в руке, и не знал, куда деть глаза. Смотреть в ответ было нельзя — это он понимал. Не смотреть было тоже как-то неправильно. Он смотрел на руку на подлокотнике. Рука была длинная и белая, и на ней было кольцо.
Потом человек в кресле сказал что-то. Не боярину — прямо, вниз, Ахплату. Голос был негромкий и молодой.
Толмач наклонился вперёд и перевёл по-казански:
— Далеко ли ваши места от нового города?
Ахплат понял вопрос сразу. Он был простой — про дорогу. Такой вопрос задают на торгу: откуда ты, далеко ли ехать.
— Два дня конному, — сказал он по-казански. — Три телеге.
Толмач перевёл.
Человек в кресле послушал. Помолчал. Потом сказал одно слово.
— Якын«Близко», — перевёл толмач.
И больше ничего.
Он отвёл глаза — на следующего, на сотника с Ҫавала, который стоял за Ахплатом, — и стал смотреть на него так же долго. Пристав махнул рукой: отходите. Истома взял Ахплата за локоть. Они отошли, пятясь, как мурзы, и Ахплат наступил кому-то на ногу, и кто-то сзади зашипел.
Потом, вечером, и потом, дома, и потом, через год, его спрашивали: какой он. Какое у него лицо. И Ахплат не мог сказать. Он пробовал вспомнить и не мог: помнил руку на подлокотнике, кольцо, платье, стоящее корой, шапку. Лица не помнил. Помнил, что молодое.
— Молодой, — говорил он. — Как мой сын.
И больше ничего не мог сказать.
* * *
Потом был дьяк.
Дьяк встал у возвышения, сбоку, с бумагой, и читал. Читал он громко и долго, нараспев, и толмач переводил за ним по-казански, отставая. Ахплат слушал. Слова были длинные, и многие он не понимал и по-казански — толмач говорил книжным языком, каким говорят муллы. Но кое-что понимал.
— Государь гнев свой вам отдал и воевать вас не велел, — переводил толмач. — А ясаки вам отданы на три годы.
Ахплат слушал и ждал, что будет про девятерых. Про девятерых не было. Было про всех.
Потом выкликнули Магмета и Ахкубека. Они вышли снова, и им вынесли грамоту.
Ахплат видел её издали, между спинами. Это был свиток, не очень большой, свёрнутый, и с него свисал шнур — шёлковый, красный, крученый, — и на шнуре что-то висело. Круглое. Оно блеснуло, когда Магмет принимал грамоту, — блеснуло жёлтым, как блестит на солнце медь, только глубже. Золото.
— Печать, — прошептал Юшка. — Золотая. Такую только послам дают. Вам повезло.
— Нам?
— Им, — поправился Юшка. — Ну и вам. Грамота на всех.
Магмет принял грамоту двумя руками, поклонился и отошёл, держа её перед собой, как держат горшок с горячим. Ахплат смотрел, как блестит на шнуре. Он не видел, что написано внутри. Никто из сувар не видел. Свиток не разворачивали.
* * *
Стол был в другой палате, ещё больше.
Столы стояли вдоль стен и поперёк, и за ними сидели — бояре выше, мурзы ниже, сотники ещё ниже. Сувары сидели в самом конце, у дверей, за нижним столом. Ахплат сидел с краю, и рядом с ним сидел Анчик, и дальше сотник с Кубни, и Байдеряк в шубе.
Человек, который сидел в кресле, сидел теперь за отдельным столом, на возвышении, далеко, в другом конце, и его почти не было видно за людьми.
Носили кушанья.
Их носили без конца. Слуги в одинаковых кафтанах выходили из дверей с блюдами, шли вдоль столов и ставили, и уносили, и ставили новые. Лебеди — целые, жареные, с шеей. Ахплат не знал, что лебедей едят. Рыба — огромная, какой он не видел, осётр, — на блюде в длину стола. Пироги. Каши. Мясо в соусе, сладком, с чем-то, чего он не знал. Мёд — не такой, как у них, а варёный, с пряностями, крепкий. Вина — красного, заморского — поставили кувшин, и Байдеряк выпил и закашлялся.
Ахплат ел мало. Он брал понемногу, пробовал, клал обратно. Не от стыда — от того, что всё было чужое и сладкое, и он не знал, что это, а есть то, чего не знаешь, он не любил. Анчик ел больше. Анчик был в Москве раньше и сказал, что лебедь — это как гусь, только важнее.
Потом по столам пошёл шёпот.
Слуги пошли вдоль столов с хлебами. Хлеба были небольшие, круглые, белые, пшеничные, и слуга подносил хлеб к человеку за столом, а другой, старший, стольник, шёл рядом и выкликал имя. И человек вставал, кланялся в ту сторону, где сидел государь, и принимал хлеб.
— Это государь хлебом жалует, — прошептал Анчик. — Каждому. Я слышал, так у них.
Выкликали мурз, одного за другим. Потом сотников. Ахплат слушал имена — чужие, с хвостами, — и они шли вдоль стола всё ближе.
Стольник дошёл до нижнего стола. Остановился у Ахплата. Посмотрел в бумагу.
— Ахплатко! — сказал стольник громко, на всю палату. — Царь государь и великий князь жалует тебя хлебом.
Ахплат встал.
Весь нижний конец смотрел на него. Байдеряк смотрел. Сотник с Кубни. Анчик. Мурзы за соседним столом повернули головы. Ахплат стоял, и все смотрели, и он не знал, что делать, — потом вспомнил, как делали мурзы: повернулся к возвышению, далеко, где за людьми почти ничего не было видно, и поклонился в пояс. Потом повернулся к слуге и взял хлеб двумя руками.
Хлеб был тёплый. Мягкий. Корка тонкая, золотая.
Он сел.
Своё имя он услышал второй раз за этот день — первый раз у ворот, из бумаги пристава, — и второй раз здесь, от стольника, громко, на всю палату, при государе. Ахплатко. Так его никто не звал. Так его назвал Третьяк, в избе, ласково, как сказал Юшка, — и вот это имя дошло сюда, до этого стола, до этого хлеба, и позвало его, и он встал. Своего имени, того, которое без хвоста, здесь не знал никто. И того, другого, одного слова, которое он сказал Третьяку, — тоже.
Он посмотрел на хлеб.
Потом достал из-за пазухи тряпицу — ту, в которой была ложка Тойпулата, — вынул ложку и сунул её за пояс, а хлеб завернул в тряпицу, туго, в два слоя, и убрал за пазуху, к груди.
— Не будешь? — спросил Анчик.
— Матери, — сказал Ахплат.
* * *
Вечером они сидели во дворе у сарая, и Янтуду пришёл сам.
Он пришёл от мурз, в том же шёлке, в котором был в палате, только без чалмы, и сел на колоду, и долго отдувался. Ильмук поставил перед ним ковш квасу. Янтуду выпил.
— Грамоту Магмет повезёт, — сказал Янтуду. — Магмет и Ахкубек. Они говорили — им и везти.
Ахплат сидел на земле, у стены сарая.
— Грамота про кого? — спросил он.
— Про всех. Про всю Горную сторону.
— Про всех, — сказал Ахплат. — А везёт тот, кто говорил.
— Тот, кто говорил, — согласился Янтуду.
— А кто пашет — не везёт.
Янтуду посмотрел на него. Он не обиделся. Он двадцать лет знал, как Ахплат спорит: не громко, по счёту.
— Грамота одна, — сказал Янтуду. — На всю сторону — одна. Если каждому, кто пашет, по грамоте — у государя золота не хватит. Повезут те, кто говорил. А ты что хотел — её на твоей телеге между бочонков?
Ахплат подумал.
— Нет, — сказал он.
— Вот, — сказал Янтуду. — А тебе дадут список. Воеводы дадут, в городе. Сказали — всем сотникам дадут списки. С печатью. Не золотой, а своей. Вот его и повезёшь.
— Кто сказал?
— Сказали, — сказал Янтуду. — Там всё говорят. Только не всё делают.
Ахплат кивнул. Спорить было не о чем. Грамота была одна, и она была у Магмета, и она блестела на шнуре, и это было всё, что он про неё знал.
— Добро, — сказал он.
Янтуду допил квас и поставил ковш.
— Он тебя спросил, — сказал Янтуду. — Первого из ваших.
— Я впереди стоял.
— Ты впереди стоял, — сказал Янтуду. — И хлебом он тебя пожаловал по имени. Меня тоже, но меня по имени каждый писарь знает. А тебя — первый раз.
— Не по моему имени, — сказал Ахплат.
Янтуду посмотрел на него долго. Потом встал с колоды.
— По какому записали, по такому и жалуют, — сказал он. — Я — Янтуду-мурза, татарин. Ты думаешь, я так себя зову?
И ушёл.
* * *
Назавтра их позвали на казённый двор.
Это был другой двор, в Кремле, с амбарами, и в амбарах лежало всё: сукно в штуках, меха в связках, шубы на жердях, железо в ларях. У каждого амбара сидел подьячий с бумагой. Выкликали по росписи.
Ахплату дали кольчугу.
Её вынесли из амбара двое, на руках, и положили перед ним на рогожу, и она легла тяжело, со звоном, кольцо к кольцу, серая, с рукавами до локтя и с подолом до колен. Рядом положили шлем — железный, острый, с кольчужной сеткой сзади, до плеч. Подьячий посмотрел в бумагу и что-то сказал.
— Доспех, — перевёл Юшка. — Государево жалованье. Твоё.
Ахплат наклонился и потрогал. Кольца были холодные, мелкие, одно в другом, и их было столько, сколько не сосчитать. Кто-то их считал, подумал Ахплат. Кто-то сидел и продевал одно в другое, одно в другое, каждое.
— Надевай, — сказал Юшка. — Он говорит — примерь.
Ахплат поднял кольчугу за плечи.
Она была тяжёлая. Он не думал, что такая тяжёлая: как мешок зерна, только мешок можно взвалить на плечо, а эту надо было надеть. Он поднял её над головой, как рубаху, и полез внутрь, и она пошла на него сверху, холодная, звенящая, и застряла на плечах, и он не мог просунуть руки. Левая не гнулась, как надо, и не находила рукав.
Анчик подошёл и взялся сзади. Тянул вниз. Ахплат лез. Кольчуга села, звякнула и легла на плечи, на грудь, на спину, на бока, всей тяжестью сразу, и он качнулся.
Он стоял в кольчуге посреди казённого двора и чувствовал, как она давит. На плечи — как будто кто-то положил руки и не убирает. Подол бил по коленям. Рукава кончались у локтей, и руки из них торчали голые, в рубахе.
Сорок шесть лет. Первый раз в железе.
Анчик надел ему шлем. Шлем сел низко, до бровей, и сетка легла на плечи сзади, и стало ничего не слышно, кроме своего дыхания и звона. Ахплат повернул голову — шлем повернулся не сразу, а за головой, с опозданием.
— Идёт, — сказал Юшка. — Прямо воевода.
— Снимите, — сказал Ахплат.
Снимали вдвоём: Анчик тянул, Ильмук держал. Одному её было не снять, как не надеть.
Потом вывели коня.
Мерин был московский, из государевой конюшни: буланый, рослый, выше их коней на ладонь, с чёрной гривой, с тонкими ногами. Подкованный. Он стоял, подняв голову, и смотрел поверх людей.
— Твой, — сказал Юшка.
Ахплат подошёл, протянул руку к морде. Мерин понюхал руку, фыркнул и отвернулся.
— Как его зовут? — спросил Ахплат.
Юшка спросил конюха. Конюх пожал плечами и сказал что-то.
— Никак, — перевёл Юшка. — Он говорит — у них их по масти зовут. Буланый. Этот — буланый. Хочешь — назови.
— Дома назовут, — сказал Ахплат.
Потом дали денег. Подьячий отсчитал их из ларя в холщовый мешочек и отдал, и Ахплат пересчитал сам, при подьячем, высыпав на ладонь, и подьячий смотрел, как он считает. Монеты были мелкие, серебряные, с конём и копьём. Сто. Он пересчитал второй раз — сто.
Анчику дали сукно — штуку синего, на кафтан, — и шубу. Беличью, серую, лёгкую, до колен, мехом внутрь, крытую сукном. Анчик взял её на руки и стоял, не зная, что с ней делать. Потом надел. Шуба была ему в самый раз. Стоял август, и в шубе было жарко, и Анчик стоял в ней посреди двора и не снимал.
— Байдеряк, — сказал Юшка. — Вылитый Байдеряк.
Анчик снял.
Ахплат подошёл к Янтуду, который получал своё у соседнего амбара, и высыпал на ладонь десять монет из ста.
— Бери, — сказал он.
Янтуду посмотрел на монеты.
— Это что?
— Долг.
— Я тебе денег не давал, — сказал Янтуду. — Я тебе бочонки давал. Два. Липовых. Осенью.
— У меня теперь деньги есть.
— Вот и хорошо, — сказал Янтуду. — А бочонки у меня пусть будут. Деньги потратишь, а бочонки я съем.
Ахплат убрал монеты.
* * *
Дьяк был в избе у казённого двора.
Он сидел за столом, пожилой, лысый, в тёмном кафтане, и перед ним лежали бумаги, много, стопами. Истома сказал ему что-то, дьяк кивнул, и Ахплат подал ему свиток — челобитье, которое писал площадной, с девятью именами с хвостами.
Дьяк развернул. Читал долго, водя пальцем. Потом поднял голову и спросил что-то через толмача — того же старого, с белой бородой, который был в палате.
— Когда взяты? — перевёл толмач.
— Пять зим назад. После того, как наши ходили к вам просить.
— Кем?
— Русскими. С воеводами.
— Где?
— На Сӗве, в устье. На льду, на торгу.
Дьяк слушал. Он слушал внимательно, не перебивая, и Ахплат видел, что он слушает, — не так, как писари в избах. Он дослушал до конца. Помолчал. Потом перевернул лист и на обороте, внизу, написал одно слово. Короткое. Поднял лист к глазам и прочитал вслух.
— Сыскать, — сказал дьяк.
Толмач перевёл по-казански.
Ахплат смотрел на лист. На обороте было одно слово, короткое, внизу, а сверху — девять имён. Девять хвостов. И одно слово.
— Где? — спросил Ахплат.
Толмач перевёл. Дьяк уже взял следующую бумагу из стопы и не поднял головы. Сказал коротко, между делом:
— В Нижнем посмотрят.
— А если не в Нижнем?
Толмач не стал переводить. Дьяк не стал ждать. Он положил лист с девятью именами на стопу слева, к другим, и сверху на него лёг другой лист, чужой.
Истома тронул Ахплата за локоть.
Ахплат вышел. На крыльце он постоял. Ложка Тойпулата торчала у него из-за пояса, конской головой вверх, и он поправил её, чтобы не выпала. Хлеб с государева стола лежал за пазухой, у груди, завёрнутый в тряпицу.






