
Полная версия
Сувар 3 Как Чуваши стали частью Руси
— Здоров будь, Митя, — сказал Бахтияр.
Митя засмеялся, поправил коромысло и понёс вёдра во двор. Бахтияр посмотрел ему вслед. Митя не знал, что пленные, которых писали, были не русские. Митя вообще ничего не знал про правый берег, про Зөя, про сотни. Для Мити все, кто за рекой и за стеной, были одно.
Для Бахтияра — нет. Для Бахтияра это были сто двенадцать дворов Ахплата, и сорок дворов Кинеры, и шестьдесят восемь у Ҫавала, и так далее, до Суры, всего столько-то, и каждый двор с именем.
Он вошёл в свои ворота и закрыл их на засов.
* * *
Ночью он открыл книгу.
Он достал её из сундука, снял чехол, положил на низкий столик у лампы. Раскрыл на двадцать шестом годе. Разворот был начат в мухарраме: год, сотни по порядку, справа налево, ровным столбцом. Сотня Ахплата была седьмой сверху. Под каждой сотней было оставлено место — столько строк, сколько дворов, — и все строки были пустые.
Бахтияр положил на разворот ладонь. Он всегда так делал, прежде чем писать: проверял, ровно ли лежит лист, не вздулся ли. Лист лежал ровно.
Двадцать пять разворотов назад была его первая осень. Он перелистал к ней. Сотня Ахплата — тогда не Ахплата, а его отца, — сто четыре двора. Мёд, воск, куницы, лыко. Против трёх дворов — недоимка. Против одного — «сгорел». Он перелистал вперёд. Сто шесть. Сто девять. Сто двенадцать. Отец умер, стал Ахплат. Урга: сначала отец Урги, потом Урга. Недоимка в голодный год. Недоимка отдана. Двадцать пять лет.
Всё это была страна, куда ему больше не въехать.
Он перелистал обратно, к двадцать шестому.
Вычёркивать он не стал. Вычёркивать было нечего: строки были пустые, в них ничего не было написано. И вычеркнуть сотню — значит сказать, что её нет. А она была. Она стояла сегодня на поле, в серых шапках, у межи, и бежала под пушками, и один её человек сидел в загоне за конюшней, и против него на полях было написано тере.
Бахтияр обмакнул калам.
Под сотнями, в самом низу разворота, где он всегда писал итог года, он написал год — девятьсот пятьдесят восьмой, месяц раджаб«седьмой» — и два слова: җыелмады«не собрано».
Он посмотрел на них. Буквы вышли ровные.
Потом подул на лист, подождал, пока высохнет, закрыл книгу, надел чехол и убрал в сундук. Лампу он погасил не сразу. Он посидел ещё немного, положив ладонь на крышку сундука, и потом погасил.
Глава 5. Брод на Ҫавале
Анчик. Дорога от города на Сӗве на запад; брод через Ҫавал, начало июля 1551 года
Обоз растянулся на версту, и Анчик ездил вдоль него с утра до вечера.
Он был провожатый отцовой партии — так сказал Истома через Юшку, и так записали где-то, — и это значило, что он ехал то впереди, то сзади, и смотрел, где брод, где яма, где телега села, и кричал, и показывал, и опять ехал. Отцова партия была маленькая: одна телега, два коня в поводу и пятеро людей. Но за отцовой партией шли другие, из соседних сотен, и они тоже спрашивали Анчика, потому что он был молодой, с конём и знал дорогу, а их провожатые не знали. К полудню первого дня он охрип.
Обоз был такой, какого на Сӗве «Свияге» не видели никогда. Впереди ехали стрельцы — двадцать, в красных кафтанах, с пищалями поперёк седла и с бердышами за спиной, — и с ними Истома на гнедом мерине, долговязый, в мокрой, как всегда, шапке, хотя дождя с утра не было. За стрельцами — мурзы, каждый со своими людьми, в шёлку и в сукне, на хороших конях, и с ними их телеги, крытые. Мурзы ехали отдельно и ставили шатры отдельно. Главные у них были двое, Магмет и Ахкубек, — их имена кричали утром, когда трогались, и вечером, когда вставали, — но их самих Анчик видел только со спины: две спины в шёлку на двух белых конях. Дальше шли сувары, сотня за сотней, у каждой одна-две телеги с поминками. Мёд в бочонках, меха в мешках, воск кругами, и кони в поводу. Сзади ехали дети боярские, шестеро, с луками в саадаках, и Юшка на смирной кобыле, которая всё время останавливалась щипать траву.
— Юшка, — кричал Истома, оборачиваясь. — Юшка!
— Я здесь, — отвечал Юшка. — Это она не здесь.
* * *
Вечером второго дня встали у ручья, на лугу, и жгли костры.
Истома пришёл к их костру сам. Он приходил ко многим кострам, по очереди, садился на корточки, грел руки, спрашивал про коней, про людей, про хлеб, — и уходил к следующему. Анчику это нравилось. Он не видел раньше, чтобы русский так делал. В Москве русские к ним не приходили: к ним водили.
Юшка сел рядом с Истомой, потому что без Юшки Истома мог сказать только «добрый вечер» и «кони».
— Анчик, — сказал Истома.
Он сказал почти правильно. Русские говорили «Анчик» по-разному: одни «Анчак», другие «Янчик», а Истома сказал почти как дома, только мягче.
— Он говорит, ты в Москве был, — сказал Юшка.
— Был.
— Он говорит, какие слова знаешь.
Анчик сказал несколько. Истома засмеялся на одном и сказал что-то Юшке.
— Он говорит, это слово при стрельцах не говори, — сказал Юшка. — Они обидятся. Или обрадуются, смотря кто.
Потом Истома рассказывал. Он рассказывал долго и негромко, глядя в огонь, как рассказывают своё, и Юшка переводил, отставая, а Анчик ловил русские слова, какие знал.
— Он говорит, он из Рязани, — переводил Юшка. — Рязань — город, на Оке, туда, на полдень. Он говорит, давно, при прадедах его прадедов, пришли на Рязань татары. Много. Всё пожгли, город взяли, людей побили. Князя убили. И его прадеды будто бы вышли оттуда, из огня, с одной иконой. Всё бросили, икону вынесли.
— Какую икону?
Юшка спросил. Истома ответил.
— Николы, — сказал Юшка. — Это их святой. Который на дорогах помогает. — Он послушал ещё. — Он говорит, икону потом всё равно потеряли, в другой пожар, лет сто назад. А рассказ остался.
— Кто пришёл? — спросил Анчик. — Как ты сказал?
— Татары, — сказал Юшка.
— Те же, что эти? Что в Хусан «Казани»?
Юшка спросил. Истома пожал плечами и сказал коротко.
— Татары и есть татары, — перевёл Юшка. — Он говорит, их всех так зовут. И тех, и этих.
Анчик смотрел на Истому.
— А наш Великий город тоже с востока сожгли, — сказал он. — Бабка говорила. Пришли с востока и сожгли. Наши оттуда вышли. Монета на шапке вышла.
Юшка перевёл. Истома поднял голову от огня.
— С востока? — сказал он. Это слово Анчик понял и без Юшки, оно было простое. Истома сказал ещё что-то, кивнул сам себе и показал рукой туда, куда показывал в городе у костра, — на восток, где за спиной у обоза осталась Сӗве, и Атӑл «Волга», и за Атӑл Хусан.
— Он говорит — так они и есть, — сказал Юшка. — Татары. Кто ж ещё с востока ходит.
Анчик больше ничего не спросил.
Он сидел и смотрел туда, куда показал Истома. Там было темно, и в темноте горели костры задних сотен, и дальше ничего не было. Он думал про бабкину монету, которую отец отдал писарю за строку, — про то, что она была из Великого города, и Великий город сожгли, и бабка не помнила, как звали тех, кто жёг. А Истома помнил. У Истомы была своя Рязань и свои прадеды с иконой, и те, кто жёг Рязань, пришли с того же востока, и их звали одним словом, и тем же словом звали тех, кто стоял на стене в Хусан и бил из пушек, когда упал Тимеш.
Раньше это были две вещи: бабкин город и поле перед Хусан. Теперь это была одна.
Анчик не сказал этого вслух. Он просто сидел и смотрел, и ему было тепло, и хотелось встать и что-то делать, а делать было нечего, и он встал и пошёл проверить коней, хотя кони были проверены.
Отец не пошёл за ним. Отец сидел у огня и молчал. Потом, когда Истома ушёл к следующему костру, отец сказал Юшке:
— Он хороший человек?
— Истома? — Юшка подумал. — Мокрый только всё время. А так хороший.
* * *
За Кубнёй начались сёла, которые не присягали.
Это было видно сразу. Ворота закрыты, у ворот никого. Бабы у колодцев поворачивались спиной. Хлеба не продавали ни за мёд, ни за соль, ни за деньги: мурзы посылали людей спросить, и люди возвращались пустые. В одном селе у околицы стояли мужики с кольями и смотрели, как идёт обоз, и не уходили, пока не прошёл последний конный.
Анчик проезжал мимо, и один мужик сказал ему по-суварски, негромко, но так, чтобы слышал:
— К русским едешь? Хвост им носить?
Анчик повернул коня. Отец с телеги сказал:
— Анчик.
Анчик повернул коня обратно.
За околицей из-за плетня выскочил мальчишка лет восьми и кинул в обоз камень. Камень попал в бочонок на отцовой телеге и отскочил. Мальчишка убежал. Ильмук на передке выругался, и один из анаткассинских слез с телеги, чтобы бежать за мальчишкой.
— Сядь, — сказал отец.
— Он камнем.
— Сядь, — сказал отец. — Не отвечать.
Анаткассинский сел. Отец слез сам, подошёл к бочонку, осмотрел, где попал камень, потрогал пальцем. Обруч был цел, клёпка цела.
— Цел, — сказал он и сел обратно.
— А если бы не цел? — спросил Анчик.
— Тогда было бы одиннадцать, — сказал отец. — Всё равно бы не отвечали.
* * *
К Ҫавал «Цивилю» вышли на пятый день, утром.
Анчик ехал впереди с двумя конными из соседней сотни — Истома послал их смотреть брод. Дорога спускалась к реке по оврагу, крутому, заросшему, и на дне оврага было сыро и прохладно, и пахло прелым листом. Река внизу была неширокая, в межень, светлая, с каменистым дном, и берега у неё были высокие, обрывистые, и по обоим берегам росла ольха, густо, до самой воды.
Брод был там, где дорога. Вода на броду стояла коню по колено, может чуть выше. На том берегу дорога выходила из воды на песчаный откос и уходила вверх, в такой же овраг.
Анчик переехал брод и слез с коня на том берегу.
Песок там был истоптан. Это было понятно: здесь ходили все, кто шёл на запад или с запада. Но поверх старых следов были новые — свежие, чёткие, с водой, ещё стоявшей в ямках. Конские. Много. Они шли из воды на берег, потом вдоль берега вниз, в ольшаник, и там пропадали.
Анчик пошёл вдоль них, согнувшись. Следы были некованые — такие бывают у степных коней, — и шли кучей, и было их двадцать, может тридцать. В одном месте на ветке ольхи висел клок конского волоса, серого. В другом месте кто-то слезал с коня: был след сапога, узкий, с каблуком.
— На рассвете, — сказал один из конных.
— Туда ушли, — сказал Анчик и показал вниз по реке.
— Или там стоят.
Анчик посмотрел вниз, в ольшаник. Там было тихо. Там было слишком тихо: утром в ольшанике у реки всегда кто-нибудь есть — сорока, дрозд, утка в заводи. Сейчас там не было никого.
Он сел на коня и поехал назад через брод, не торопясь, чтобы из ольшаника не видели, что он торопится. Когда выехал из оврага, погнал.
* * *
Истома выслушал через Юшку, сидя в седле. Он не переспрашивал. Он посмотрел на овраг, на реку, на обоз, растянувшийся по дороге, и сказал несколько слов своим, и стрельцы стали слезать с коней.
— Он говорит, — сказал Юшка, — стрельцы станут на этом берегу, наверху, над бродом. Им сверху видно будет. Ваши лучники — в ольху, по обе стороны от брода, на этом берегу и на том. Телеги пойдут по одной. Не толпой, а по одной. Каждая переходит, выходит наверх, тогда следующая.
— А если там стоят? — спросил отец.
— Он говорит — если стоят, то пусть лучше мы знаем, где они, чем они знают, где мы, — сказал Юшка. — Это он так думает. Я бы вообще не ходил.
— Другого брода нет, — сказал Анчик.
— Вот и он говорит, — сказал Юшка.
Отец отдал телегу Ильмуку и взял лук. Анчик взял свой. Стрел у Анчика было теперь сорок: после поля он наделал новых, всю неделю до отъезда сидел и строгал, и отец не мешал. Отец собрал лучников из трёх сотен, человек тридцать, и повёл их вниз по оврагу, в ольшаник.
Анчика он поставил на том берегу. Сам остался на этом.
Анчик перешёл брод пешком, с луком над головой, и вода была холодная, по пояс в самом глубоком месте, и дно скользкое. На том берегу он залез в ольху, шагах в тридцати ниже брода, с ним ещё пятеро из чужой сотни, и сел на корточки у корней, так, что брод был виден сквозь листья наискось.
Ноги у него были мокрые до пояса. Штаны липли. Он думал, что простудится, и думал, что это глупо — думать сейчас про простуду.
Первая телега пошла.
* * *
Первая прошла. Вторая прошла. Колёса скрипели на камнях, кони тянули, возница кричал, вода бурлила у ступиц, и телега выползала на песок, и её тянули вверх, в овраг. Третья. Четвёртая. Мурзы переходили верхом, по двое, не дожидаясь, и их шёлк был мокрый по колено.
Отцова телега пошла шестой.
Ильмук вёл пару под уздцы, стоя по колено в воде, и телега шла тяжело, потому что бочонки — двенадцать — лежали в ней в два ряда. Анаткассинские шли сзади и держали задок. Телега дошла до середины.
Из ольшаника ниже брода, на том берегу, где сидел Анчик, — шагах в сорока ниже, за поворотом, — вышли конные.
Они вышли в воду сразу и все, без крика. Двадцать, может больше. Молодые, в стёганых халатах, в войлочных шапках, на невысоких лохматых конях, и кони шли по воде, поднимая брызги, и всадники уже держали луки. Они шли не на берег. Они шли на брод — на середину, на телегу, на Ильмука с парой. А за конными, по отмели, из той же ольхи, бежали пешие — мужики в серых войлочных шапках, как свои, с топорами и кольями, — и Анчик узнал шапки: такие носили за Кубнёй, в тех сёлах, где закрывали ворота.
Анчик вскочил.
Сверху, с того берега, ударило.
Это был не гром и не пушка. Это было короче и суше, но так же громко: двадцать пищалей разом, и звук ударил в воду, в ольху, в уши, и отозвался в овраге, и сразу над тем берегом встало белое. Дым. Белый и густой, он пошёл вниз, к воде, и лёг на воду, и в нём стало ничего не видно.
Кони на воде встали на дыбы. Все сразу — и казанские, и отцова пара в телеге. Анчик видел, как пара рванула вбок, как Ильмук повис на узде, как телега накренилась, как одно колесо поднялось из воды, мокрое, и медленно, очень медленно, пошло вверх.
Телега опрокинулась.
Бочонки посыпались в воду. Анчик видел, как один ударился о камень и лопнул. Второй. Мёд пошёл по воде жёлтым.
— Бей! — крикнули справа.
Анчик натянул и пустил.
Он пустил в дым, в тёмное, которое двигалось в дыму. Потом ещё. Потом дым отнесло, и он увидел всадника прямо перед собой, шагах в двадцати, боком, на сером коне: всадник стоял в воде и тянул за повод чужого коня — одного из тех двух, что шли в поводу за отцовой телегой, — и конь не шёл.
Анчик натянул. Рука дрожала. Стрела лежала на тетиве неровно, и он поправил её пальцем, и потерял всадника, и нашёл снова, и пустил.
Стрела вошла всаднику в плечо. Анчик видел, как она вошла: всадник дёрнулся, как дёргается человек, которого толкнули, и выпустил повод. Стрела торчала у него из плеча, сзади, и качалась. Всадник обернулся — Анчик видел его лицо, молодое, с тонкими усами, удивлённое, — и ударил коня пятками, и поскакал. Вниз по воде, к своим. Со стрелой в плече. Он скакал и не падал.
Анчик стоял и смотрел.
Он думал, что если попасть, то человек падает. Так было в рассказах, и так он думал всю неделю, пока строгал стрелы. А человек не упал. Человек поскакал дальше и увёз его стрелу.
У Анчика тряслись руки. Он смотрел на них. Руки тряслись так, что лук в левой ходил, как ветка на ветру, и правая, пустая, не могла достать стрелу из колчана — пальцы попадали мимо.
* * *
Со стороны брода закричали. Не казанские — свои, по-русски.
Анчик посмотрел.
Посреди брода, у самой опрокинутой телеги, бился конь. Не отцов — стрелецкий, гнедой, в красном чепраке. Он лежал на боку в воде и бил ногами, и вода вокруг него кипела. Под конём был человек. Стрелец. Анчик видел его руку над водой и шапку, красную, которую несло течением. Стрелец не мог выбраться: конь лёг на него, на ногу, и держал.
Анчик побежал.
Он не решал бежать. Он бросил лук на корни ольхи и побежал из-за деревьев в воду, как тогда на поле, только теперь не вместе со всеми, а один, и никто за ним не бежал. Вода била по коленям. Мимо свистнуло — стрела, не ему, куда-то. Он добежал до коня. Конь бил ногами. Анчик увернулся от копыта, схватил стрельца за ворот кафтана и потянул. Стрелец был тяжёлый и мокрый, как мешок с зерном. Не шёл.
— Нога! — крикнул стрелец по-русски. Это слово Анчик знал.
Анчик бросил ворот, нырнул руками в воду, нашёл под водой ногу, сапог, стремя. Сапог застрял в стремени, и нога была под конским боком, и конь давил. Анчик рванул сапог. Не шло. Он рванул ещё раз, и сапог сошёл с ноги и остался в стремени, и нога вышла, босая, белая, и стрелец вынырнул и закашлялся, и Анчик потащил его за ворот к берегу, к тому, откуда прибежал, и они оба упали на песок.
Конь в воде встал сам, без седока, и пошёл, качаясь, к берегу.
Стрелец лежал на спине и кашлял, и из него шла вода. Он был немолодой, с сивой бородой, с широким красным лицом. Он повернул голову и посмотрел на Анчика.
— Ты чей? — сказал он по-русски.
Анчик не понял. Он лежал рядом на песке и дышал.
* * *
Потом снизу по реке закричали по-другому.
Анчик поднял голову. С той стороны, откуда вышли казанские, вдоль воды, по отмели, бежали люди. Пешие. Много. В серых войлочных шапках, как свои, с луками, с топорами, с рогатинами. Они бежали по отмели и по берегу, из ольхи, и били по казанским сбоку — стрелами, в упор, — и казанские на воде завертелись.
— Байдеряковы! — крикнул кто-то. — С Ҫавала!
Казанские повернули. Сначала один, потом другой, потом все, кучей, вниз по воде, к повороту, и за поворот. Байдеряковы бежали за ними по берегу и стреляли вслед. Кто-то из казанских упал с коня в воду. Кто-то из Байдеряковых подбежал к нему.
Потом всё кончилось.
Всё кончилось так же быстро, как началось. Анчик сидел на песке и не мог понять, сколько прошло: столько, сколько надо, чтобы сосчитать до ста? До тысячи? Солнце стояло там же. Дым над тем берегом редел и уходил вверх по оврагу.
Погони не было. Истома сверху, с берега, кричал что-то стрельцам, и стрельцы не садились на коней. Юшка потом сказал: Истома бережёт обоз. Истома сказал: догонять конных в чужом лесу пешими — это как ловить рыбу руками в мутной воде, поймаешь одну, утонешь сам.
* * *
Считали до полудня.
Считал Истома, и отец считал своих, и сотники считали своих, и Анчик ходил за отцом и держал его лук.
Двое стрельцов ранены: один стрелой в руку, второй — тот, с сивой бородой, которого вытащил Анчик, — ногой: нога распухла и посинела, и он сидел у воды и держал её в холодном. Один сувар из чужой сотни, с Кубни, убит: стрелой, на той стороне, в ольшанике, недалеко от того места, где сидел Анчик. Анчик его не знал. Он видел его утром на броду, молодого, с редкой бородкой, который переходил воду с луком над головой, как Анчик. Коней нет трёх: двух казанские угнали, одного стрелецкого нашли ниже по реке со сломанной ногой, и стрельцы его прирезали, отведя за кусты, и Анчик не стал смотреть. Своих коней у отца было цело: и серая, и гнедой, поминки, — гнедого Ильмук поймал за повод в воде.
У Байдеряковых был один раненый.
Казанских убили двоих; одного Байдеряковы вытащили из воды живым. Его привели к Истоме.
Это был парень лет семнадцати, худой, в мокром халате, без шапки, со связанными за спиной руками. Он стоял на песке и дрожал. Лицо у него было мальчишеское, и губы тряслись, и он их кусал, чтобы не тряслись.
Истома смотрел на него сверху, с коня, долго. Потом сказал что-то своим. Двое стрельцов пошли к ольхе и стали смотреть на ветки, какая крепче.
— Он хочет его повесить, — сказал Юшка отцу. — Тут, на берегу. Чтобы видели.
— Кто видел?
— Ну, кто пойдёт.
Янтуду слез с кобылы. Он слезал долго, тяжело, как всегда, и кобыла стояла и ждала. Он подошёл к парню и заговорил с ним по-казански — тихо, спокойно, как говорят с чужими детьми, — и парень сначала не отвечал, потом ответил, потом стал говорить быстро. Янтуду слушал и кивал. Потом повернулся к Истоме и заговорил с ним — через Юшку, по-казански, Юшка по-русски, — и говорил долго.
Анчик слушал, что мог. Он понимал Янтуду и понимал Юшку через раз. Янтуду говорил: парень из деревни под Казанью, сын кожевника, пошёл с удальцами, потому что все пошли. Янтуду говорил: мёртвый он будет висеть день, а живой скажет в городе, кто их послал и сколько их. Янтуду говорил: у меня сын такой же. Юшка переводил это последнее или нет — Анчик не понял.
Истома слушал, сидя в седле, и вытирал нос рукавом.
Потом махнул рукой. Стрельцы у ольхи вернулись.
— Он говорит — связанным в город, — сказал Юшка. — Пусть воеводы решают. Там и повесят, если надо. — Он помолчал. — Или не повесят. Это уж как повезёт.
Парня посадили на заводного коня и привязали к седлу. Двое Байдеряковых повели его назад, на восток. Парень оглянулся один раз на Янтуду. Янтуду не смотрел на него: он садился на кобылу.
* * *
Убитого с Кубни хоронили у брода, на этом берегу, выше воды, под большой ольхой.
Копали его свои — трое из его сотни — и копали долго, потому что в берегу были корни и камни. Анчик принёс им свой топор рубить корни. Потом стоял и смотрел.
Когда засыпали, сотник той сотни, седой, незнакомый, достал нож и подошёл к ольхе. Он вырезал на коре знак — не букву, не имя, а знак рода, такой, какой режут на юпа«памятных столбах» и на бортях, — несколько коротких черт и одну длинную, и под ним ещё одну метку, маленькую, человеческую. Кора под ножом была светлая и мокрая.
Имени он не резал. Он сказал имя вслух, один раз, негромко, и больше не говорил. Анчик не расслышал.
— Кто он был? — спросил Анчик у одного из копавших.
Копавший посмотрел на него.
— Наш, — сказал он.
* * *
Отцову телегу вытащили вшестером.
Её подняли из воды, поставили на колёса, отвели наверх. Колесо было цело. Ось цела. Бочонки выловили — сколько было, — и сложили на песке, и отец пересчитал.
Девять.
Три разбились о камни. От двух остались клёпки, которые унесло водой, от третьего — половина с обручем, и в этой половине ещё было на палец мёду, смешанного с речной водой и песком.
Анчик взял эту половину и понёс к воде.
Он поставил её на камень и стал вымывать. Мёд в воде был жёлтый и тягучий, и в нём плавали щепки — светлые, свежие, от ольхи, от разбитых клёпок, — и травинки, и песок, и одна чешуйка рыбья. Он выбирал щепки пальцами и бросал в воду, и вода их уносила. Щепки не кончались. Он выбирал и выбирал.
Стрелец с сивой бородой сидел у воды, недалеко, с опухшей ногой в холодном. Он посмотрел на Анчика и полез в свою суму, достал ломоть хлеба, тёмного, русского, кислого, отломил половину и протянул Анчику молча.
Анчик вытер руки о штаны и взял.
Хлеб был мокрый с одного бока — сума тоже побывала в реке. Анчик откусил. Хлеб был кислый.
— Спаси бог, — сказал Анчик по-русски. Это он тоже знал.
Стрелец кивнул и отвернулся к своей ноге.
Анчик сидел, ел хлеб и смотрел на половину бочонка, в которой всё ещё плавали щепки. Двенадцать бочонков было. Девять осталось. У одного казанского его стрела. У того, что под ольхой, — знак на коре.
Он положил недоеденный хлеб на камень, взял половину бочонка обеими руками и снова стал выбирать щепки.
Глава 6. Сура
Ахплат. Васильсурск; дорога; Нижний Новгород, июль 1551 года
Паром ходил через Сӑр «Суру» от рассвета до темноты, и за день успевал девять ходок.
Ахплат это посчитал к полудню. Он сидел на телеге у съезда к воде, на правом берегу, и считал: паром уходит, паром на том берегу, паром идёт назад. Ходка — сколько надо, чтобы выпить ковш воды не торопясь, потом ещё ковш, потом постоять. Паром брал две телеги с конями или четыре пустых подводы, или двадцать человек пеших. Обоз был — он прикинул по сотням — телег шестьдесят, коней в поводу больше сотни, людей не считал. Выходило четыре дня.
— Четыре дня, — сказал он Янтуду.
— Три, — сказал Янтуду. — Мурзы вперёд, мурзы быстрее.
— Почему быстрее?
— Потому что вперёд, — сказал Янтуду.
Сура в устье была широкая и тёмная, быстрая, с водоворотами у того берега. Там, где она уходила в Атӑл «Волгу», вода двух рек шла рядом разными полосами — одна светлее, другая темнее — и не сразу мешалась. А над устьем, на высокой горе, на том берегу, стояла крепость. Деревянная, с башнями, с частоколом по краю горы, и над ней церковь, и дым.
— Васильгород, — сказал Юшка. — Или Васильсурск. Они сами не решили, как звать. Тридцать лет стоит.
— Это русская? — спросил Ильмук.
— Всё, что за рекой, — русское, — сказал Юшка. — Всё, что до реки, — ещё думают.
Анаткассинские стояли у воды и смотрели на тот берег. Один сказал:
— За Сӑр — уже не наша земля.






