Родоман. Книга первая. Сын Смуты
Родоман. Книга первая. Сын Смуты

Полная версия

Родоман. Книга первая. Сын Смуты

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Повариха — Домна, толстая, чернобровая, с руками в муке до локтей — высунулась из поварни, крикнула:

— Бояре! Кормить — когда?

— Когда? — Василий Большой — удивился. — Сейчас! Я — с утра не ел!

— С утра! — Домна — возмутилась. — А я — с ночи! Блины — готовы. Щи — на огне. Пирог — в печи. Садитесь — накормлю!

Пётр — расхохотался:

— Домна! Ты — как была — так и есть! Кормишь — за страх, не за совесть!

— А за совесть — не кормят! — Домна — скрылась в поварне. — Совесть — не сытая!

Гриша — улыбнулся. Домна — пекла ему блины каждое утро. Тонкие, с мёдом. Она — не ласковая, не нежная — но — блин — всегда. Это была её любовь: через тесто, через муку, через печь.

Псарь — Захар — тоже вышел. Старый, кривой на один глаз (волк задрал — в молодости, на охоте с отцом), с тремя собаками на цепи. Собаки — визжали, рвались, лизали руки братьям. Захар — кланялся, приговаривал: «Собачки-то — соскучились. Помнят. Борзые — умные, умнее людей. Человека — забудут, а барина — нет».

Коновязь — Ерофей — молодой, лет двадцати, из дворовых, — принял коней. Гнедого Василия Большого — на конюшню, в стойло, овёс, вода. Серого мерина Ивана Молчанки — рядом. Вороного Петра — отдельно: горячий, кусается. Ерофей — знал каждого коня, каждого нрав. Гриша — помогал ему иногда: подавал узду, чистил гриву. Ерофей — учил: «Гриву — от головы к хвосту. Против шерсти — нельзя. Конь — обидится. Конь — помнит».

Олфер — стоял у конюшни. Не у дома — у конюшни. Его место — там, где пахло конями, кожей, железом. Он — не вышел навстречу. Не поклонился. Стоял — и смотрел.

Василий Большой — увидел. Остановился. Подошёл. Молча. Взял за плечи — посмотрел в глаза. Олфер — не отвёл. Василий — сказал:

— Олфер Тимофеич. Жив. Здрав. Спасибо тебе. За мать. За детей.

— Не мне — спасибо, — ответил Олфер. — Богу.

Василий — кивнул. Отпустил плечи. Олфер — ушёл — в конюшню. Делать — нечего, но — стоять — не его место.

Пётр — тоже подошёл. Коротко:

— Олфер, я свайку потерял — по дороге. Выбила из рук, когда конь споткнулся. Сможешь — выковать?

— Сможу. К Покрову — будет.

Пётр — кивнул. И — всё.

Иван Молчанка — не подошёл. Но — кивнул Олферу издалека. Олфер — ответил. Два молчания — встретились. Поняли.

Гриша — стоял у перил и смотрел на Олфера. Тот — единственный, кто не кланялся, не улыбался, не суетился. Просто — был. Как стена. Как столб. Как старое дерево, что пережило все бури и стоит — потому что стоит. Гриша — хотел быть таким. Он ещё не знал этого — но — хотел. Молча. Крепко. Навсегда.

Вечером — ужин. Господская горница: лавки вдоль стен, стол — дубовый, тяжёлый, скобами к полу. На столе — скатерть льняная, белая, с вышивкой по краю: петухи и виноградные лозы — мать вышила, давно, ещё при муже. Свечи — восковые, в медных шандалах. Пахнет — воском, хлебом, щами горячими, мёдом.

Размещение — по старшинству. Василий Большой — во главе стола, на отцовском месте. Мать — справа, рядом. Иван Молчанка — левее Василия. Пётр — рядом с Иваном. Василий Меньшой — между Петром и Фёдором. Фёдор — рядом с Иваном Меньшой. Иван Меньшой — рядом с Гришей.

Гриша — последний. В углу. Тарелка — маленькая, деревянная, ложка — берестяная (детская, ещё не взрослый прибор). Он — ел тихо, не звякая, не капая. Мать — приучила.

Разговор — шёл. Не с Гришей — над ним. Братья — говорили о своём, взрослом: служба, двор, царь, войны.

Василий Большой — рассказывал про Москву:

— Царь-батюшка — тих. Болезнен. Кашляет. Зиму — еле пережил. Но — держится. Бояре — ропщут: одни — на Литву глядят, другие — на Крым. Третьи — друг на друга. Местничество — проклятое: кто выше, кто ниже, кто чьего отца не уважил. Я — борюсь. Как могу. Но — один — не воевода.

Иван Молчанка — молчал. Потом — сказал, коротко:

— Литва — слаба. Сапега — стар. Радзивилл — занят собой. Если — война — через пять лет. Не раньше.

Василий — посмотрел на него. Кивнул. Иван — сказал — всё. Больше — не нужно.

Пётр — встрял:

— А Крым? Татары — в прошлом году — под Тулой были. Угнали — триста человек. Полон. Я — с разъездом ходил — догоняли — не догнали. Лошади — лучше. И — знают степь. Мы — нет.

Василий Меньшой — сказал, тихо, но — веско:

— А я — слышал — царь хочет — полки нового строя. Рейтары. Драгуны. По-немецкому. С мушкетами, в латах. Не как мы — с саблей и пищалью. А — строем. Дисциплина. Огонь.

Фёдор — кивнул:

— Слышал тоже. Иноземцы — обучают. Лесли, фон Бокховен. Царь — хочет. Бояре — боятся. Новое — всегда страшно.

Иван Меньшой — повернулся к Грише:

— А ты, Гришатка? Ты — что — думаешь?

Гриша — замер. Ложка — в воздухе. Капля — щей — на краю. Он — не ждал вопроса. Его — никогда не спрашивали. За столом — он — тень, последний, маленький.

Он — подумал. Серьёзно, как взрослый. Потом — сказал:

— Татары — на конях. Мы — тоже на конях. Но — конь татарский — наш не догонит. Значит — надо — догонять по-другому. Не конём. Стрелой. Из лука — далеко. Или — из мушкета. Пока — татарин скачет — его — снять. С коня. А конь — без всадника — остановится.

Тишина. Все смотрели на него. Пётр открыл рот. Василий Большой поднял бровь. Иван Молчанка ничего не сказал. Но его глаза блеснули. Василий Большой — сказал:

— Пять лет — а думает — как воевода.

И — вернулся к щам. Но — Гриша — заметил: мать — улыбнулась. Сложка между бровями — разгладилась. На секунду.

После ужина — братья вышли на двор. Ночь — тёплая, августовская, звёзды — крупные, как просяные зёрна. Кузнечики — стрекотали в траве. Лошади — фыркали в конюшне. Из поварни — пахло хлебом (Домна пекла на утро).

Пётр — вынес свайку. Свою — настоящую, взрослую, в полтора фунта железа. Кольцо — вбитое в землю у колодца, в двадцати шагах. Бросал — раз за разом. Попадал — почти всегда. Гриша — стоял рядом, смотрел, запоминал: как стоит, как заносит руку, как отпускает. Не сверху — снизу, от бедра. Хлёстко, как плеть.

— Давай, — сказал Пётр. Протянул свайку. — Попробуй.

Гриша взял. Тяжёлая. В два раза тяжелее его, детской. Он встал. Прицелился. Замах. Бросок — мимо. Мимо. Мимо. Пётр не смеялся. Молчал. Четвёртый — попал. Свайка звякнула о кольцо, отскочила. Не в цель, но в кольцо.

— Ну! — Пётр хлопнул его по спине. — Будет! Через год — в цель. Через два — десять из десяти.

Василий Меньшой подошёл с серьёзным лицом:

— А я что говорил? Олфер научит. Он так бьёт — свайка в кольцо как в гнездо ложится. Не дрогнет.

Гриша молча подобрал свайку. Бросил снова. Мимо. Снова. Мимо. Снова — попал.

Олфер стоял в тени у конюшни. Не подошёл. Но видел. И кивнул. Едва. В темноте никто не заметил. Только Гриша. И улыбнулся. Первый раз за вечер — по-настоящему.

Позже — много позже — когда Григорий Григорьевич будет стоять на холме над Слонигородком и смотреть, как поляки бегут в темноте, он вспомнит этот вечер: свайка у колодца, голос Петра — «Через два года — десять из десяти», тёмное лицо Олфера в тени конюшни, звёзды над Ивановом — крупные, как просяные зёрна.

И не вспомнит. Потому что будет не до воспоминаний. Будет бой. И рука сама бросит свайку. Точно. В цель. Как тогда. Как всегда.

Глава 4. «Стольник»

Часть 1. Первый день.

**Сцена 1.** «Приезд в Москву»

Москва в 1632 году была не та Москва, что сейчас. Каменная — только Кремль и Китай-город: белые стены, зубцы, башни с шатрами. Всё остальное — деревянное. Улицы — узкие, кривые, в грязи по колено после дождя, в пыли по щиколотку в сушь. Дома — бревенчатые, с тесовыми крышами, тесно, один к одному, дворы — крошечные, заборы — жердяные. Пожары — каждый год: загорится в одном конце — не успеешь обернуться, горит в другом. Люди живут в страхе огня, в страхе татар, в страхе мороза. Но живут. Шумно, густо, тесно.

Торговцы — на Никольской, на Ильинке, в Китай-городе. Ремесленники — в слободах: кузнецы в Кузнецкой, гончары в Гончарной, кожевники в Кожевниках. Церкви — на каждом углу, по три на улицу, маковки пестрят: золотые, зелёные, синие. Колокола звонят: к обедне, к вечерне, к заутрене, к пожару, к набату. Звон — это голос Москвы. Без него — тишина, мёртвая, чужая.

И — люди. Тысячи, десятки тысяч: бояре в санях, в возках, с дворнёй; дворяне на конях, в кольчугах; стрельцы в кафтанах, с бердышами; монахи в чёрном, с посохами; бабы с корзинами; мужики с дровами; нищие на папертях, слепые, кривые, безногие — Смута оставила калек, Москва их приютила, а выгнать — некуда. И мальчишки. Босые, в длинных рубахах, голодные, ловкие — воруют, дерутся, смеются. Москва — живая. Горячая. Пахучая: дым, хлеб, навоз, кожа, рыба, ладан, дёготь, мёд. Всё сразу.

Для Гриши, приехавшего из тихого Иванова, Москва была — как удар. Не звук — звуком: крики, колокола, лошади, телеги, брань, смех. Не запах — запахом: резким, густым, чужим. Не вид — видом: тесным, огромным, давящим. Деревня — двадцать дворов, одна церковь, река, лес. Москва — десятки тысяч дворов, сорок сороков церквей, река — широкая, серая, с плотинами и мельницами, лес — вырублен, на его месте — слободы, огороды, дымящие кузни.

Первую ночь он не спал. Лежал на лавке в дому Василия Меньшого — на Тверской, у церкви Афанасия и Кирилла — и слушал. Москва не спала: за стеной — лошадь заржала, кто-то кричал, собака лаяла, колокол — далёкий,-монастырский — бил к заутрене. Потом — тише. Потом — снова крик. Москва — как море: не затихает, только откатывается и возвращается.

**Сцена 2.** «Дом Василия Меньшого»

Дом Василия Меньшого был — небольшой, рубленый, из тёсаных брёвен, с горницей, поварней, подклетью и конюшней. Пять человек дворни: повариха, коновязь, два холопа и — Олфер. Олфер — на конюшне, как всегда. Гриша — в горнице, на лавке, укрывшись тулупом.

Василий Меньшой жил скромно. Боярский сын, стольник — но не богатый. Жалованье — маленькое: десять рублей в год, хлебное — ржаная мука, крупа. На это — не разгуляешься. Кафтан — один, хороший. Остальные — латаные. Лошадь — одна, своя. Вторая — казённая, служебная. Серебро — немного, на поясе, для вида. Бедность — не позорная, но — стеснённая. Так жили младшие сыновья. Старшие — Василий Большой, Иван Молчанка — в Москве в хоромах, с дворней в двадцать человек. Младшие — как Василий Меньшой: дворы маленькие, жизнь тесная, служба — единственное, что поднимает.

Утром Василий Меньшой разбудил Гришу рано — до света. Не окликнул — тронул за плечо. Гриша вскочил мгновенно: привычка, от Олфера. Вставать — сразу, не разлёживаясь. Сонливость — на службе непозволительна.

— Собирайся, — сказал Василий. — Сегодня — первый день. Приём крымских послов. В Столовой избе. Поспеешь — хорошо. Опоздаешь — позор. Не мне — тебе.

Гриша одевался — сам, без слуг. Не привык — дома мать одевала, или — нянечка. Здесь — сам. Кафтан — тёмно-синий, с серебряной нашивкой на вороте. Короткий, по моде для стольников: не до пят, как у бояр, а до колен, чтобы нога свободно шла. Сапоги — жёлтые, новые, тесные, натирают. Шапка — горлатная, невысокая, боярская, но маленькая, лёгкая. На поясе — сабля, детская, но настоящая, клинок острый. Олфер выбрал.

Олфер — ждал у конюшни. Конь — осёдлан, повод — натянут. Он — не говорил «ни пуха ни пера», не желал удачи. Просто — стоял. И — кивнул, когда Гриша вышел. Этого было достаточно.

**Сцена 3.** «Спасские ворота»

В Кремль въехали через Спасские ворота, главные, святые. На воротах — образ Спаса, старый, потемневший, с лампадкой. Все снимали шапки. Гриша снял. Проезжая — перекрестился. Василий Меньшой тоже. Машинально, привычно. Так все. И царь, и боярин, и холоп. Спасские ворота — святыня.

Внутри Кремля — площадь. Соборы: Успенский — огромный, белый, с пятью золотыми главами; Архангельский — усыпальница царей, с резными белокаменными порталами; Благовещенский — домашний, маленький, с фресками; колокольня Ивана Великого — столп, видать за тридцать вёрст. Грановитая палата — где принимают послов. Красное крыльцо — где царь показывается народу. Теремной дворец — где живёт царь, с царицей, с царевичем.

— Смотри, — сказал Василий Меньшой, указывая на Теремной дворец. — Там — царь-батюшка. Там — царевич Алексей. Ему три года. А тебе двенадцать. Ты старше. Но не забывай: он — царь. Ты — слуга.

Гриша кивнул. Он это знал. Знал давно — с тех пор, как мать сказала: «Служи земле, а не лицу. Но лицу кланяйся. Потому что лицо — от Бога».

Отец — к этому времени — был четыре года в могиле. Умер в 1628-м, приняв постриг с именем Геннадия. Гриша — не помнил его. Совсем. Только — запах: кожа, железо, конский пот. Рука, большая, тёплая, которая один раз погладила по голове. Всё. Остальное — из слов матери, из писем, из молчания братьев. «Служи земле, а не лицу» — это были отцовы слова. Мать — передала. Как завещание. Как эстафету, которую передают из рук в руки, из уст в уста, из поколения в поколение.

В Москве его братья были. Василий Большой — в своих хоромах, на Моховой. Иван Молчанка — где-то, на службе. Пётр — на юге, в Курске. Василий Меньшой — рядом, на Тверской. Фёдор и Иван Меньшой — при матери, в Иванове. И — Гриша. Двенадцатый год, первый день в Кремле, новый кафтан, натёртые пятки.

**Сцена 4.** «Местничество»

Придворный мир — отдельный. Свои правила, свои обычаи, свой язык. Грише предстояло выучить всё это. Не за месяц, не за год. Постепенно, день за днём, наблюдая.

Местничество — первый урок. В России каждый человек занимал место, определённое родом, службой, царским жалованьем. Кто выше, кто ниже — на бумаге, в Разрядных книгах, в родословцах. На пиру — кто ближе к царю. На службе — кто перед кем стоит. В церкви — кто раньше кого прикладывается к кресту. Всё расписано. Всё проверено. Ошибка — местнический спор: «Ты меня позоришь! Твой отец был ниже моего!» И челобитная, и суд, и разбор, и иногда — кнут. Местничество — не просто этикет. Это закон. Жёсткий, как камень.

Гриша — восьмой сын. Его место — последнее. За столом — дальний угол. На службе — последний ряд. В церкви — последним к иконе. Так положено. Терпи.

Василий Меньшой объяснял просто:

— Местничество — не навсегда. Тебе двенадцать. Через десять лет будешь воевода. Через двадцать — боярин. Если служить. Если не ссориться. Если молчать, когда другие кричат.

— А если не молчать?

— Тогда — местнический спор. Тебя обвинят. Ты докажешь. Бумаги, родословцы, свидетели. Пока докажешь — три года пройдёт. А за три года другие уйдут вперёд. Так что — молчи. Служи. Жди.

Гриша молчал. Слушал. Запоминал.

**Сцена 5.** «Приём крымских послов»

Первый день — в Столовой избе. Это не парадный зал, не Грановитая палата, а рабочая комната: бревенчатые стены, лавки, стол, свечи, иконы в углу. Здесь царь принимал крымских послов, кумыкских мурз, нагайских гонцов — послов поменьше, не перворазрядных. Для больших — Грановитая палата, золото, парча. Для татар — Столовая изба. Скромнее, ближе, проще. Но со своим церемониалом.

Василий Меньшой ввёл Гришу в избу, показал, где стоять:

— Вот тут. У стены. За мной. Не двигайся, не кашляй, не смотри на посла прямо. Смотришь мимо. Боковым зрением. Запоминай — что посол скажет, как скажет, что наденет, с кем придёт. Потом доложишь мне. Я — дьяку. Дьяк — боярину. Боярин — царю.

— А я — кому?

— Никому. Ты — глаза и уши. Не рот.

Царь Михаил Фёдорович.

Гриша увидел его впервые — близко, в три шага. Не издалека, на церковной службе, где царь стоял за решёткой, как икона. А здесь, в Столовой избе, живого.

Царь был невысокий, тихий, с мягким лицом и тихими глазами. Борода русая, уже с проседью, аккуратно подстриженная. Кафтан золотой, но не яркий, потёртый на локтях. Он не любил роскошь. Не потому что не мог — потому что не хотел. После Смуты, после нищеты, после голода — роскошь казалась ему кощунством. На голове — шапка Мономахова, маленькая, с собольей опушкой. На пальцах — перстни, но не все. Один снимал: больной палец, суставы. Подагра. Он хворал. Постоянно. Кашлял, кряхтел, ныла нога. Но держался. Тихо, без жалобы. Как дерево, что гниёт внутри, но стоит.

Рядом — царевич Алексей. Три года. Маленький, круглолицый, в распашонке. Нянька держит на руках. Он не понимает, где он, что происходит. Кружит головой: золото, свечи, дяди с бородами. Но он — царь. Когда-нибудь. Гриша смотрит на него и думает: «Этот малыш будет мой царь. Я буду ему служить. Как отец служил Михаилу».

Крымские послы приехали на второй день.

Гриша стоял у стены, в тени, как положено. Василий Меньшой — впереди, чуть правее. Дьяк Посольского приказа — за столом, с бумагами, с пером. Боярин-пристав — князь Дмитрий Пожарский — в центре, в шубе, важный. Пожарский — герой Смуты, освободитель Москвы. Старый, грузный, с больной рукой (поражение — после боя). Но всё ещё боярин, всё ещё лицо. Царь доверяет ему приём татар. Потому что Пожарский знает татар. Воевал с ними. И уважает. Не боится — уважает.

Послов было двое. Крымский мурза Кантемир — главный, и его помощник, мурза Аппак. Оба — в татарских кафтанах, расшитых серебром, в высоких шапках из тёмного меха. Лица тёмные, обветренные, скуластые, с тонкими чёрными бородами. Глаза узкие, острые, всё замечают. Они не дикари. Они дипломаты. Крымское ханство — не орда кочевников, а государство, со своим церемониалом, со своей дипломатией, со своими интригами. Стамбул — учитель. Крым — ученик. Но способный.

Кантемир вошёл — и не поклонился. Не сразу. Остановился в дверях, осмотрел избу, как хозяин, как покупатель на торгу. Потом наклонил голову: коротко, чуть. Не поклон — кивок. «Я здесь. Но не кланяюсь. Я равный». Это татарский обычай: посол не кланяется первым. Он ждёт, пока ему окажут честь. Потом отвечает.

Пожарский не дрогнул. Привык. Жестом указал место. Кантемир сел. Аппак — за ним, ниже. Это иерархия, татарская: кто ближе к хану — тот выше, кто дальше — ниже.

Гриша смотрел. Запоминал.

Кантемир заговорил. Не по-русски — по-татарски. Мелодично, быстро, с гортанными звуками и свистящими. Гриша не понимал ни слова. Но слушал. Звук — как ручей по камням: журчит, булькает, переливается. Красиво. Странно. И опасно. Потому что за этим звуком — набеги, полон, дым, кровь.

Толмач — переводчик — стоял сбоку. Невысокий, тёмноволосый, с быстрыми глазами. Из «ясачных» татар, крещёных, служивых. Переводил без запинки, ровно, как читал по книге:

— Великий хан Джанибек-Гирей, царевич Крымский, брат Великого Государя царя и великого князя Михаила Фёдоровича всея Руси, велел бить челом и о здоровье спрашивать, и о дружбе, и о любви, и о поминках…

«Поминки» — подарки. У татар всё через подарки: хан шлёт царю — коня, соболей, ковры. Царь — хану — соболей, сукна, золото. Это не благотворительность. Это дань. Замаскированная. Крымский хан — вассал турецкого султана, но России — не вассал. Россия платит Крыму «поминками», чтобы татары не ходили набегами. Это позор, но необходимый. Пока Москва не сильна — платит. Когда станет сильной — перестанет. Но не сейчас. Сейчас 1632 год. Москва бедна, армия слаба, Смута свежа.

Кантемир говорил долго. Пожарский слушал — внимательно, без выражения. Когда толмач закончил, Пожарский ответил коротко:

— Великий Государь велел послу сказать: рад дружбе. Поминки принял. О мире говорить будем. А пока — угощение.

И — стол. Это тоже церемониал: угощение посла — знак уважения. Но и задержка: пока едят — думают. Бояре совещаются. Дьяки пишут. Царь решает.

Гриша простоял два часа. Ноги затекли, спина болит, сапоги натёрли до волдырей. Но не двинулся. Не кашлянул. Не шевельнулся. Так учили. Так положено.

Зато видел. Всё.

Кантемир ел аккуратно, без жадности, но много. Мясо — руками, как положено у татар: ножом отрезал, клал в рот, косточки — на тарелку. Вино не пил. Мусульмане не пьют. Но квас пил, с удовольствием. Аппак ел меньше, но жаднее: кусал, рвал, капал на кафтан. Не равен Кантемиру. Это видно.

Кантемир не глуп. Пока ел, оглядывал избу, считал людей, оценивал. Сколько стольников, сколько стрельцов, какие сабли, какие лица. Гриша поймал его взгляд — на секунду. Мурза смотрел на него прямо, оценивающе, как лошадь на торгу. Гриша не отвёл глаз. Кантемир чуть усмехнулся. И отвернулся. Оценил: мальчишка. Не опасен.

Гриша запомнил эту усмешку. Запомнил, как мурза смотрел. Не злобно — спокойно. Свысока. Как на вещицу. Как на раба. Потому что для Кантемира все русские — будущие рабы. Или мёртвые. Это не злоба. Это привычка. Триста лет набегов. Триста лет полона. Триста лет рабов, проданных в Кафе, в Стамбул, на галеры. Для Кантемира — это не ненависть. Это бизнес.

И Гриша впервые подумал: «Я стою здесь, кланяюсь, угощаю. А через год, через пять, через десять — этот человек, или его сын, или его внук придёт в мою землю. С саблей. За моими людьми. За моими крестьянами. За моей матерью. И я буду стоять против него. Не здесь, в избе, с квасом. А в поле. С пушкой. С пищалью. С саблей».

Эта мысль не пришла вдруг. Она накатила. Медленно, как холодная вода. И осталась. Навсегда.

**Сцена 6.** «Вечер дома»

После приёма — вечером, дома — Василий Меньшой отвёл Гришу в сторону. Спросил:

— Что видел?

Гриша ответил. Коротко, как учили:

— Два посла. Кантемир — главный, Аппак — ниже. Кантемир умный, спокойный, считает людей. Аппак жадный, не равен. Не пили вино — мусульмане. Кантемир смотрел на меня как на вещь. Не уважал.

Василий Меньшой кивнул. Улыбнулся — впервые за день.

— Хорошо. А теперь — главное. Что Кантемир хотел?

— Не понял. Толмач переводил, а смысла не уловил.

— Смысл простой. «Поминки» мало. Хан хочет больше. Угрожает набегом. Если не дадим — придёт. Это не дружба. Это вымогательство. Так всегда.

— А мы платим?

— Платим. Пока. Царь не хочет войны. Не сейчас. Смоленск на очереди. Литва — враг. Крым — второй фронт. Два фронта — нельзя. Так что платим. Улыбаемся. Кланяемся. И готовимся.

— К чему?

Василий Меньшой посмотрел на него. Серьёзно.

— К войне. Всегда. К войне.

Часть 2. «Школа»

**Сцена 1.** «Пожарский»

После очередного приёма крымских послов Гриша шёл по кремлёвскому коридору — узкому, сводчатому, из белого камня, с масляными лампадами по стенам. Пол — каменный, скользкий, холодок пробирал даже через подошвы сапог. Эхо — от шагов, от покашливания, от шороха кафтанов. Коридоры Кремля — как сосуды: крутые, тёмные, выводящие — куда? К Приказам, к дворцовым палатам, к царевым покоям. Заблудиться — легко. Найти дорогу — трудно. Гриша — ещё не выучил. Шёл за Василием Меньшим, как жеребёнок за кобылой.

И — остановился. Потому что навстречу — медленно, тяжело, опираясь на посох — шёл старик.

Не просто старик — боярин. Это было видно сразу: кафтан — золотой, но потёртый, шапка — горлатная, высокая, посох — не простой, с серебряным набалдашником. Движения — медленные, осторожные, ноги — тяжёлые. Но — осанка — прямая. Даже в старости — прямая. Как — ствол, что гниёт снизу, но — держит крону.

Лицо — морщинистое, как старая берёста. Борода — белая, редкая, жидкая. Глаза — вот что — глаза. Голубые, выцветшие, но — живые. Пронзительные. Из-под тяжёлых бровей — смотрели — не на Гришу. Сквозь него. Как сквозь стекло.

Гриша — замер. Прижался к стене. Так учили: боярина — пропусти. Младший — уступи. Василий Меньшой — тоже остановился, снял шапку, поклонился.

Старик — прошёл мимо. Не взглянул. Уже — прошёл. Уже — три шага. Уже — далеко.

И — остановился. Обернулся. Медленно, с усилием, поворачивая тяжёлое тело на посохе.

— Ромодановский? — голос — хриплый, тихий, но — чёткий. Не вопрос — утверждение. Он — знал.

Василий Меньшой — обернулся.

— Я, князь Дмитрий Михайлович.

На страницу:
3 из 4