
Полная версия
Родоман. Книга первая. Сын Смуты
Ромодановский молчал. Долго. Потом:
— Стрельцов — собрать. Всех. У ворот — стоять. Мне — коня.
Он поехал один. Не считая стремянного — тот позади, на расстоянии вытянутого копья.
Никитская площадь — маленькая, утоптанная, с церковью на краю, с торговыми рядами — брошенными, с пустыми лавками. Народу — много. Три сотни, может — больше. Мужики, бабы, ребятишки на руках. Стрельцы — из гарнизона — тоже здесь, без бердышей, в шапках набекрень. Савва Прокудин — на крыльце церкви, на возвышении, — говорил.
Ромодановский остановил коня у края толпы. Его — увидели. Шум — стих. Не сразу — волной, от первых рядов к последним, как ветер по хлебам.
Прокудин — обернулся. Лицо — красное, потное. Борода — тряслась. Он — боялся и не боялся, одновременно. Толпа — за ним. А боярин — на коне, с саблей, один.
— Боярин! — крикнул Прокудин. — Народ решил! Целуем крест царю Дмитрию!
— Кому — царю? — голос Ромодановского — тихий, но площадь маленькая, все слышали. — Вору — целуете крест?
Толпа — загудела. Кто-то сзади: «Не наш он, боярин! Москвичи — и те целовали!»
— Москвичи — под пищалью целовали! — ответил Ромодановский. — А вы — добровольно?
— А что — добровольно! — крикнул другой голос. — Жить надо! Дети — голодные!
И — пошло. Голос — голос. Крик — крик. Толпа — заколыхалась, подалась — к коню. Кто-то схватил — за повод. Конь — заржал, метнулся. Ромодановский — ударил саблей — плашмя, по рукам. Кто-то — упал, откатился. Крик — выше.
— Боярин! Не противься! — Прокудин, с крыльца, суетливо. — Не то — беда!
— Беда — вам, — ответил Ромодановский. — Не мне. Я — крест целовал. Царю Василию. И — не отступлю.
Камень. Брошенный — сзади, из толпы. Мимо. Второй — в бок коня. Конь — встанет на дыбы. Всадник — удержался, но — еле.
И тогда — из толпы — мужики. Трое, четверо, пятеро. Бородатые, в зипунах, с дубинами. Не стрельцы — горожане. Схватили коня — за уздцы, за ноги. Тянули — вниз.
Ромодановский упал. Не упал — стащили. Конь — вырвался, ускакал. Боярин — на земле, в грязи, среди ног. Удар — дубиной — по плечу. Второй — по спине. Сабля — выбита из рук. Сапог — в бок.
Он — не кричал. Не просил. Не молил. Лежал, прикрыв голову руками, и молчал. Так — как делал всю жизнь: тихо, упрято, без крика. Стремянный — рванулся, но — кто-то держал, двое, крепко.
— Бейте! — крикнул кто-то.
— Не бить! — Прокудин, с крыльца, перепуганный. — Не бить! Живым бери! Живой — нужен!
Его — подняли. Двое — под руки, третий — сзади, толкают. Повели — к крыльцу. Ноги — волоком, по утоптанной земле. Кафтан — рваный, в грязи. Лицо — в крови, с разбитой губы.
Принесли крест. Деревянный, из церкви Никитской, простой, с потемневшим от лобзаний ликом. Поставили — на крыльце, перед боярином.
— Целуй, — сказал Прокудин.
Ромодановский — стоял. Двоё держали. Третий — сзади, с дубиной. Кровь — с губы, по подбородку, на кафтан. Глаза — тяжёлые, неподвижные. Он — смотрел на Прокудина. Не на крест — на Прокудина.
— Ты, Савва, — сказал он. Голос — хриплый, тихий. — Ты — крест целовал. Василию. Я — помню. Ты — помнишь?
Прокудин — отвёл глаза. Промолчал.
— Целуй, боярин, — повторил кто-то из толпы. — Не губи себя.
Долгая пауза. Ока — течёт за слободой, гуси кричат на отмели. Ветер — холодный, с запахом дыма и гнилой рыбы.
Ромодановский — наклонился. Поцеловал крест. Сухими, запёкшимися губами. Без слова. Без слёз.
Толпа — выдохнула. Кто-то — засмеялся. Кто-то — перекрестился. Прокудин — отёр лоб рукавом.
Боярина — отпустили. Он — стоял, шатаясь. Потом — выпрямился. Посмотрел на всех — медленно, по очереди, каждого — в лицо. Запомнил.
И — ушёл. Пешком, потому что конь — ускакал, а стремянный — прибежал потом, бледный, с поводом в руках. Вместе — молча, к воеводскому двору. У ворот — два стрельца, с бердышами, что стояли — и не двинулись, не вступились, не помогли. Боярин — прошёл мимо, не взглянул.
Ночь. Воеводский дом. Горница — тёмная, лучина в светце, коптит. Пахнет — дёгтем, кровью, мятой (стремянный приложил к разбитой губе). За окном — Ока, тихая, чёрная. Собаки — лают где-то далеко, в слободе. И — тишина. Тяжёлая, ноябрьская.
Ромодановский сидел за столом. Не ел. Не лежал. Сидел — и писал.
Писарей — не звал. Писал сам. Пером, на бумаге — дорогой, дефицитной, последний лист из привозного запаса. Почерк — твёрдый, скоропись, привычная. Бояре писали сами, если дело — личное.
Письма Смутного времени — не похожи на литературу. Они — короткие, деловые, с одним вопросом: жив ли? И с одним ответом: жив. Всё остальное — между строк.
Он писал:
«Государыне моей, княгине Марфе, боярина твоего, князя Григория Петровича, челом бьет.
Жив есмь. Здрав, кроме ушиба. Каширяне меня — присяге Тушина принудили. Не совести ради — живота ради. Нельзя мне было — умереть. Не с моими. Дома — шестеро. А седьмого — Бог прибрал.
Я — жив. Присягнул — вор. Клятва, взятая силою, — не клятва. Бог — видит. Ты — знай.
Смута — пройдёт. Вор — не усидит. Поляки — не навек. А мы — останемся. Крепи детей. Пиши — чаще. О здоровье, о дворе, о вотчинах. Мне — недосуг писать долго. Служу — как умею.
Целую. Григорий».
Свернул. Запечатал — Стремянному — отдал:
— В Москву. С первым оказией. Не с казаками — со своими. С торговым ли человеком — кому веришь. Дашь — полтину. Прочтёт — только она. Упадёт — в огонь. Не дай читать — никому.
Стремянный — кивнул. Спрятал письмо за пазуху. ушёл.
Ромодановский остался один.
Сидел. Смотрел — на свечу. Лучина — догорала. Тень — по стене, длинная, качалась.
Вспомнил — Андрея. Год назад. Тело — на траве, лицом вниз. Сабля — в стороне. Кровь — чёрная, запекшаяся. И — слова: «Дома ещё шестеро. А этот — первый».
Шестеро. Два — дома, при матери, маленькие ещё. Василий Большой — в Москве, боярствует. Иван Молчанка — на службе. Пётр — где-то, на юге. Василий Меньшой — совсем юн, при дворе.
Всё — разваливается. Царь — слабый. Вор — близко. Поляки — за рекой. Кашира — присягнула. Он — присягнул. Силою. Но — присягнул. Клятва — на бумаге. В Разрядном приказе — запишут. Потом — спросят: «Ты — присягал? — Присягал. — Вор? — Вор». И — что? Что — ответишь?
«Бог видит», — написал он жене. А Бог — видит? Видит — что его — били? Что — на земле валяли? Что — мужик с дубиной — по спине? Боярина? Рюриковича? Видит. Знает. И — молчит. Как — он сам.
Наутро — тихо. Город — живёт, как будто ничего не было. Бабы — на реке, полоскают. Мужики — чинят сети. Прокудин — открыл лавку, торгует. Савва — Прокудин — Торговал солёной рыбой и пеньковой верёвкой, будто ничего не было, будто не он вчера стащил боярина с коня и заставил целовать крест мертвеца.
Ромодановский — вышел на крыльцо. Лицо — синее, губа — разбита, спина — болит. Но — стоит прямо. Посмотрел — на город, на реку, на правый берег, где — за лесом — ждал Лисовский.
Стремянный — подвёл коня. Боярин — сел. Поехал — к крепости. К валу. Смотрел — на стену, что чинил. На башню, что покосилась. На ров, что осыпался. На пищали, что стреляли мимо.
Будто — ничего. Будто — не его — били. Будто — не он — целовал крест вору.
Служба — продолжалась.
А через год, в июле 1610-го, Шуйского свергнут. Бояре — присягнут королевичу Владиславу. Все — присягнут: Мстиславский, Воротынский, Трубецкой, Голицын, Романов, Шереметев. Ромодановский — тоже. Потому что — нечего больше беречь. Клятву — давали Тушина, силою. Клятву — дают Владиславу, всею землею. Земский собор. Триста тысяч — целуют крест. На Сухаревом поле. Под барабаны, под пушки.
Он — целует. Как все. Без протеста. Без крика. Потому что — понимает: сопротивляться — толпе — нельзя. Толпа — не враг. Толпа — народ. А народ — это — земля. И — служат — не лицу. Земле.
Этому — он и научится. Этому — научит сыновей. А они — научат своих. И последний, восьмой, тот, что родится в 1620-м, через два года после смерти отца, — скажет это — своими словами:
«Служи земле, а не лицу. Лица приходят и уходят. Земля — остаётся».
Но это — будут не его слова. Это — будут — отцовы.
Глава 3. «Восемь братьев»
Лето выдалось сухое, жаркое. Река Тара обмелела так, что в брод переходили, замочив только полы кафтанов. Село Иваново — двадцать дворов, церковь Преображения Господня с зелёной главкой, господский двор на холме, амбары, гумно, конюшня — стояло над рекой, как стояло последние сто лет. Тихое место. Суздальский уезд, Стародуб-Ряполовский стан — земля, которая помнила ещё князей Стародубских, прадедов, которые тут охотились, тут пахали, тут рожали сыновей и хоронили отцов.
Кузница на отшибе, у дороги, дымила с утра. Кулачный двор — пустой, трава по колено. Пруд — заросший ряской, тёплый, зелёный. Воздух — пахнет сеном, пылью, яблоками из монастырского сада за оврагом. Куры — под крыльцом. Псарь — на лавке, спит. Лошади — в загоне, лениво отмахиваются хвостами от слепней.
Тихо. Мирно. Словно и не было Смуты — хотя с неё прошло всего двенадцать лет, и все, кто здесь жил, помнили её: кто — потерял отца, кто — брата, кто — дом, кто — всё сразу.
Грише — пять.
Маленький, тонкий, в длинной рубахе до пят — так одевали мальчиков до семи лет, без портков, без сапог, босиком. Волосы — русые, стрижены в кружок. Глаза — серые, серьёзные, не детские. Он мало смеялся. Мать говорила: «Серьёзный, как батюшка». И — крестилась. Потому что батюшка — далеко, в Новгороде, на воеводстве, и уже третий год не был дома.
Гриша не помнил отца. Не помнил — как тот уезжал. Не помнил — его лица. Только — голос: низкий, тихий, и — рука, большая, тёплая, которая один раз — всего один, когда ему было три — погладила по голове. Рука — пахла кожей, железом и конским потом. Этот запах он помнил. Остальное — нет.
Он знает мать. Мать — всегда. Марфа — невысокая, полная, в тёмном сарафане, в платке, повязанном по-старицкому. Лицо — круглое, мягкое, но — со складкой между бровей, которая появлялась, когда она думала о чём-то тяжёлом. Она — всегда думала о чём-то тяжёлом. С тех пор как батюшка уехал в Новгород — три года назад. Писал — редко. Гонцы приезжали — нечасто. Весточки — короткие: «Жив. Здрав. Служу. Детей — целую».
В то утро Гриша сидел на крыльце господского дома и ел яблоко. Зелёное, кислое, недоспелое — но другие ещё не поспели, а эти — уже падали. Яблоня росла у крыльца, старая, корявая, с дуплом, в котором жили осы. Гриша их не трогал. Осы — его не трогали. Молчаливый договор.
На коленях у него — свайка. Маленькая, уменьшенная, отцовская — дядька выковал её у кузнеца, по просьбе матери, к именинам. Тяжёлая для детской руки — граммов двести, железная, с острым концом и петлёй на тупом. Кольцо-мишень — вбитое в землю у крыльца, на расстоянии пяти шагов. Гриша бросал. Мимо. Мимо. Мимо. Попал — раз из десяти. Но — бросал. Снова и снова. Упрямо, без раздражения, без слёз. Просто — снова и снова.
Это заметили. Все заметили. Мать — улыбалась. Дядька — молчал. Но — молчал с одобрением.
Дядьку звали Олфер. Олфер Тимофеевич Суковатый. Не родственник — дворовый человек. Из тех, кого называли «стремянные»: личные слуги боярина, что ездили с ним на войну, подавали коня, носили оружие, спали у шатра. Олфер — был именно такой. Он прошёл с Григорием Петровичем Смуту. Был под Рахманцевом, когда погиб Андрей. Видел — как боярин стоял над телом сына. Видел — как потом поднялся и продолжил бой. Олфер — не говорил об этом. Никогда. Но — помнил. Всё помнил.
Ему было под шестьдесят. Высокий, сухой, с лицом — как старое дерево: морщины — трещины, кожа — кора, глаза — тёмные, глубокие, как дупла. Руки — узловатые, с мозолями, с двумя пальцами на левой — недоставало трёх, отрублено саблей где-то под Ельцом, в 1606-м. Он — не рассказывал, как. Просто — не было. И всё.
Одевался Олфер просто — в старый кафтан, латаный, в поршни (кожаные лапти, сплетённые из сыромятных ремней). На поясе — нож в ножнах. Не сабля — нож. Сабля — для боя. Боя — пока — нет. Но — нож — всегда.
Он жил в подклети господского дома, в каморке у конюшни. Вставал — до света. Ложился — после всех. Не пил. Не ел сладкого. Не ругался. Говорил — мало. Когда говорил — слушали. Даже мать — слушала. Хотя — она была хозяйка, а он — слуга. Но — так сложилось. Потому что Олфер — знал. Знал — как держать саблю, как седлать коня, как ставить шатёр в дождь, как отличить след татарской лошади от русской по подкове. Знал — как учить мальчика.
Гриша — не боялся его. Другие дети — боялись. Но Гриша — нет. Он — ходил за Олфером, как тень. Сидел рядом, когда тот чинил сбрую. Молчал. Смотрел. Олфер — не прогонял. Иногда — показывал: как завязать узел, как наточить нож, как держать повод. Без слов. Просто — показывал. А Гриша — повторял.
В четверг, после обеда, когда солнце пекло и куры прятались под сараем, Олфер поднялся со своей лавки у конюшни и — прислушался. Гриша — тоже. У него — слух был острый, тонкий, как у зайца.
— Скачут, — сказал Олфер.
Гриша бросил яблоко. Вскочил. Свайка — в руке. Сердце — застучало, быстро-быстро.
— Кто?
— Свои, — Олфер чуть прищурился, смотрел — на дорогу, за пруд, за овраг, туда, где пыль — поднималась, медленно, рыжая, на фоне зелёного леса. — Много. Лошадей — десять, может — двенадцать. Едут — не торопясь. С обозом.
— Братья? — Гриша — дёрнулся.
Олфер — не ответил. Но — кивнул. Едва. И — Гриша — полетел.
Он бежал — босиком, по пыльной дороге, мимо пруда, мимо кузницы, мимо огородов, где бабы полоскали, к мосту через Тару — низкому, бревенчатому, с перилами из жердей. Мост — скрипел. Вода — блестела. И — за мостом — на дороге — пыль, кони, люди.
Впереди — на гнедом жеребце, большом, горячем — Василий. Старший. Василий Большой. Боярин.
Гриша — знал его плохо. Василий приезжал раз в год, иногда — реже. Он — жил в Москве, при дворе. Боярин — с 1620-х, наследник, глава рода. Большой, бородатый, голос — бас, смех — громкий, на весь двор. В кафтане — добром, с золотой нашивкой. Сабля — на боку, в бархатных ножнах. Шапка — горлатная, высокая. Он — был из тех, кто занимает комнату, даже если стоит. Всё — в нём было — большое: руки, голос, шаг, тень.
За ним — Иван. Иван Большой, по прозвищу Молчанка. Прозвище — точное. Иван — молчал. Всегда. Не потому, что не мог — потому что не считал нужным. Высокий, сухой, в простом кафтане, без нашивок, на сером мерине. Борода — русая, короткая. Глаза — спокойные, внимательные. Он — всё видел, всё замечал — и — молчал. Когда говорил — коротко, веско, как гвоздь забивал. Василий — говорил много, красиво, но — часто — впустую. Иван — говорил мало, неказисто — но — в точку. Между ними — было понимание, без слов. Братья — из тех, что не ссорятся, потому что один — крикнет, другой — промолчит, и — всё решено.
Третий — Пётр. Средний. Весёлый, удалой, в красном кафтане, на вороном коне. Пётр — был из тех, что — на любой праздник — первыми. Красивый, чернобородый, с усами, с искрой в глазах. Он — не боярин, не стольник — ещё нет. Но — уже служил, уже воевал: в 1618-м, когда поляки ходили на Москву, Пётр — был рындо при царе, стоял с топором у трона, при приёме шведских послов. В 1634-м — он будет защищать Курск от поляков. Но это — потом. Пока — он — молодой, удалой, голосистый, поёт песни, пьёт мёд, бьёт свайку дальше всех.
И — четвёртый — Василий Меньшой. Молодой — лет пятнадцать. Стольник — с этого года, с 1625-го. В новом кафтане, щёгольском, с золотой пуговицей на вороте. Лицо — мальчишеское, без бороды — ещё не растёт. Он — горд. И — есть чем: в этом году — первый раз — стоял при приёме кызылбашских послов. Послы шаха Аббаса. Из Персии. И — привели — слонов.
Гриша — добежал. Запыхался. Босые ноги — в пыли. Свая — торчит из кулака, как оружие. Лицо — красное, мокрое, глаза — горят.
Василий Большой — увидел. Остановил коня. Слез — тяжело, с кряхтением (тяжёл, любит поесть). Посмотрел — вниз, на мальчишку. Улыбнулся.
— Гришатка! — басом. — Ты? Неужто? Сколько тебе — годков?
— Пять, — ответил Гриша. Серьёзно. Без улыбки.
— Пять! — Василий — поднял его. Одной рукой, под мышки, как котёнка. Высоко — над головой. Гриша — в воздухе. Ветер — в лицо. Земля — далеко. Сердце — оборвалось и — полетело.
Василий — держал. Крепко. Смотрел — снизу вверх — в мальчишеское лицо. Улыбка — широкая, добрая. Он — любил детей. Хотя — своих ещё не было, или — были, но — в Москве, с другой матерью (о его жене — мало известно). Этот — брат. Последний. Восьмой.
— Вырос! — сказал Василий. — В отца будешь. Тот — такой же — серьёзный, молчаливый. А я — болтлив. Видит Бог — болтлив. Но — жив. А молчаливые — дольше живут. Запомни.
И — опустил. На землю. Мягко. Как — перо. Руки — сильные, тёплые, пахнущие конским потом и кожей. Как — у отца. Тот же запах. Гриша — замер. Стоял. Смотрел — на Василия, снизу. Не отвёл глаз.
— Что — молчишь? — Василий потрепал его по голове. — Ну, пойди — к Ивану. Он — тоже — не болтлив. Сговоритесь.
Иван Молчанка — слез с коня тихо, без крика. Подошёл. Посмотрел на Гришу — внимательно, без улыбки. Наклонился. Не поднял — просто положил руку на голову. Ладонь — сухая, тёплая, тяжёлая.
— Здравствуй, — сказал он. Одно слово. И — всё.
Гриша стоял под ладонью. Молчал. И понял. Не слова, а молчание. Иван не разговаривал. Он присутствовал. Его молчание не было пустым. Оно было как стена. За которой спокойно. Гриша прижался. Не обнял — нет, мальчики боярского звания не обнимают братьев на дороге. Просто прижался плечом. Иван не отстранил. Так и стояли — секунду, две. Потом Иван убрал руку. Кивнул. И пошёл к дому.
Пётр был другим. Он слетел с коня, как с берега в воду: размах, хохот, разворот.
— Гришка! — крикнул. — Иди сюда! Дай-ка погляжу!
Поднял обеими руками, раскрутил, посадил на коня. Своего, вороного, горячего. Конь заржал, переступил. Гриша вцепился в гриву. Страшно — и восторг. Высоко. Седло скользкое, тёплое, пахнет конём. Ноги не достают до стремян. Пётр рядом, держит за пояс, смеётся.
— Ну как? Нравится?
— Да! — Гриша впервые улыбнулся — широко, мальчишески. Пётр расхохотался.
— Будет из тебя всадник! Дядьку слушай. Олфера. Он грамотей военный. Научит.
Поставил на землю. Хлопнул по спине. Не больно, но Гриша шагнул вперёд от толчка. Пётр подмигнул. И пошёл к дому, насвистывая.Василий Меньшой — последний. Мальчишке — пятнадцать. Он — не ребёнок, но и не муж. Гриша смотрел на него с любопытством. Брат близкий, почти ровесник. Но уже стольник. Уже был при дворе. Уже видел слонов.
— Ты — Гриша? — Василий Меньшой присел на корточки. На уровне глаз. — Я — Василий. Меньшой. Меньше вот этого, — кивнул на Василия Большого, который уже шёл к дому, широкий, как дверь. — Меня — Вася Меньшой. А тебя — Гриша. Не перепутаем.
Гриша кивнул. Василий Меньшой понизил голос:
— А я тебе расскажу. Про слонов. Они огромные. Серые. Нос — длинный, как рукав. Хоботом берёт хлеб прямо из руки. Я кормил.
Гриша раскрыл рот.
— Правда?
— Правда. Царь-батюшка, Михаил Фёдорович, разрешил. Нам, стольникам, разрешили посмотреть. Шах Аббас прислал. Двух. В подарок. Из Персии.
— А они — злые?
— Нет. Добрые. Только — большие. Очень. Как изба. Как два воза. Когда идут — земля дрожит. Я думал — кони, а это — они. Уши — как лопухи, только кожаные. И — умные. Боярин один — сунул руку, а слон — хоботом — и отодвинул. Аккуратно. Боярин — назад. Слон — вперёд. Боярин — в грязь. Все — хохотали.
Гриша засмеялся. Тихо, сдержанно, как всё у него, — но засмеялся. Василий Меньшой — тоже. Потом встал, отряхнул колени, сказал серьёзно:
— Ладно. Хватит про слонов. Ты свайку бросаешь?
— Бросаю. Раз из десяти попадаю.
— Мало. Я в твои годы — три из десяти. Дядька твой — Олфер — он научит. Он — лучшему научит, чем я.
И пошёл к дому, насвистывая. Гриша — за ним. Свайка — в кулаке, тёплая от руки.
У крыльца их встретила мать.
Марфа вышла из горницы — в тёмном сарафане, в белом платке, повязанном по-старицкому: концы — назад, узел — под затылком. Лицо — круглое, мягкое, со складкой между бровей, которая в последние три года не разглаживалась даже во сне. Она — не плакала. Не кричала. Не бросалась на шею. Боярыня — не баба, боярыня — камень. Но — руки — дрожали, пока гладила Василия Большого по плечу, и — голос — чуть дрогнул, когда сказала:
— Василий. Здравствуй. Слава Богу.
Василий Большой — обнял. Не нежно — крепко, как медведь: обхватил, приподнял, поставил. Мать — охнула. Он — засмеялся:
— Матушка! Тыщу лет не виделись! Худая — в которого? Ешь-то хоть?
— Ем, — ответила Марфа. — Когда некогда — не ем. Когда некогда не некогда — ем.
Василий — хохотнул. Это была её манера: говорить загадками, сплетать слова, как верёвку. Гриша — привык. Братья — тоже.
Иван Молчанка — подошёл. Не обнял — встал рядом, положил руку на плечо. Мать посмотрела на него — долго, без слова. Он — кивнул. Она — кивнула. Всё. Больше — ничего. Но — Гриша видел: складка между бровей — разгладилась. На секунду.
Пётр — обнял мать, расцеловал в обе щеки, шумно, мокро. Марфа — отёрлась, сказала:
— Пётр! Борода — колючая! Совсем медведь стал!
— Медведь и есть! — Пётр — расхохотался. — В Курске — так и зовут: «князь Пётр Григорьевич, курский медведь»! Я — и не возражаю!
Василий Меньшой — подошёл последним, поцеловал руку матери. Марфа погладила его по голове — он единственный, кого ещё можно было гладить: безбородый, гладколицый, мальчишка при кафтане с золотой пуговицей.
— Вырос, — сказала она. — И — красивый. Как батюшка в молодости.
Василий Меньшой — покраснел. Мать — улыбнулась. Гриша — смотрел.
Фёдор и Иван Меньшой — те, что жили при матери — вышли позже. Фёдор — двадцати лет, уже взрослый, серьёзный, с начинающей бородкой, русой и мягкой. Он — не бросился к братьям. Встал на крыльце, сложил руки на поясе, кивнул — каждому, по очереди. Василий Большой — кивнул в ответ. Пётр — махнул рукой. Иван Молчанка — ничего. Они — знали друг друга. Не по письмам — по крови.
Иван Меньшой — восемнадцати, тонкий, как тростинка, с живыми тёмными глазами и быстрыми руками — он всё делал быстро: ел, говорил, ходил. Противоположность Ивану Большому, Молчанке. Тёзки — а разные, как день и ночь.
— Василий! — Иван Меньшой — соскочил с крыльца. — А слонов — видел? Расскажи!
— Видел. Кормил. Хоботом — хлеб брал.
— Хоботом! — Иван Меньшой — засмеялся. — А я думал — ртом! Как лошадь!
— Нет. У них — хобот. Это — нос и рука вместе. Берёт — и ест. А ртом — только зубы. Большие, как лимоны.
Гриша — слушал. Стоял — чуть в стороне, у перил крыльца. Его — не замечали. Младший, восьмой, последний. Не потому, что не любили — а потому что не видели. Он — маленький, тихий, незаметный. Как мышь в подклети.
Но — он слушал. Всё. Запоминал. Кто как сказал, кто как обнял, кто что принёс. Это — его дар. Не сабля, не свайка, не конь. Память. Глаза. Уши.
Обоз — четыре телеги — въехал во двор. Слуги — дворовые люди — бросились разгружать. Гриша видел — и знал — каждого. По именам, по привычкам, по запаху.
Ключник Потап — старый, седой, с ключами на поясе, звенящими при ходьбе — вышел из подклети, поклонился братьям. Он — управлял домом: припасы, погреба, амбары, мёд, квас, соленья. Без него — дом стоял бы пустой. Марфа — решала, Потап — исполнял. Он — при Ромодановских — с молодых лет, ещё при отце. Пятьдесят лет — один ключник. Пережил Смуту, голод, мор — и — не ушёл. Не мог. Дом — без него — дом ли?
— Потап Гаврилыч! — Василий Большой — узнал. — Жив? Здрав?
— Жив, княже, — Потап поклонился. — Бог милует. А вы — слава Богу — приехали. Матушка-то — заждалась. Кажду неделю — спрашивает: «Потап, не едут ли?» А я — «Не едут, матушка, не едут». А сам — молюсь. Чтобы — ехали.
Василий — кивнул. Потап — ушёл — распоряжаться. Он — уже знал: четверо гостей, две ночи, пировать — не пировать, но — накормить. Меню — в голове, без записей. Щи, каша, жаркое, пироги, мёд, квас. На ужин — рыба из Тары: щука, окунь. На завтрак — блины.







