
Полная версия
Родоман. Книга первая. Сын Смуты

Ольга Вячеславовна Хилько
Родоман. Книга первая. Сын Смуты
Глава 1. «Отец»
"Отец погиб. Сын подрос. Степь — вместо дома. Сабля — вместо слов. Мальчишка стал твёрже каменных гроз — Стеною. Соколом. Без лишних оков."
Деревья горели золотом. Стояло последнее бабье лето 1608 года, и земля между Воздвиженским и Рахманцевым — плоская, открытая, перерезанная мелкими речушками Сумерью и Талицей — казалась мирной. Дорога на Троице-Сергиев монастырь шла прямо, наезженная, утоптанная сотнями телег и копыт. По обе стороны — поля, скошенные, с остатками стогов; дальше — лес, рыжий, осинный, подступающий к самому тракту.
На этой дороге, в десяти верстах от монастыря, стояли три полка.
Большой полк — под командованием боярина князя Ивана Ивановича Шуйского, брата царя Василия — расположился на пригорке, ближе к речке Талице. Тенты, шатры, телеги, копья с кистями, кони на отводе. Тысячи людей — дворяне в кольчугах и зерцалах, стрельцы в кафтанах, казаки, пушкари у затинных пищалей. Шуйский — тучный, рыжебородый, осторожный — сидел в шатре и ждал. Он всегда ждал.
Сторожевой полк, под началом Федора Головина, — правее, у кромки леса, прикрывая фланг от возможного обхода. Головин — молодой, горячий, из тех, что бьют первым и думают потом. Его конница — новики, дети боярские, у каждого по одному коню и по одной пищали — стояла в овраге, лошади по колено в грязи.
А впереди — на самом острие, у деревни Рахманцево, перекрывая дорогу, — стоял Передовой полк. Им командовал боярин князь Григорий Петрович Ромодановский.
Шатер воеводы был прост — не шёлковый, как у Шуйского, а полотняный, серый, на верёвках. Внутри — лавка, стол, карта-чертёж, нарисованная углем на бересте. Полевой свечник чадил в углу. Пахло дымом, кожей, конским потом.
Григорий Петрович сидел на лавке, нога вытянута — старая рана, полученная ещё под Сапегой в прошлом году, ныла к холодам. Ему было под пятьдесят. Коротко стриженная седая борода, узкое лицо, глубокие морщины от глаз к вискам. Взгляд — тяжёлый, неподвижный, из тех, что останавливают людей на полслове. Он не кричал. Он — смотрел. Этого хватало.
Перед ним на столе лежал хлеб, лук, миска с кашей — нетронутые. Воевода ел мало. Война — не пир.
Полог шатра откинулся. Вошёл стремянный — парень лет двадцати, без шапки, лицо красное, запыхавшееся.
— Боярин! — выдавил он. — Сторожевые разъезды... Сапега идёт!
Григорий Петрович поднял глаза. Не быстро. Не вскочил. Взял черствый край хлеба, откусил, прожевал. Потом спросил:
— Сколько?
— Не сочли! — Стремянный сглотнул. — Конница — много. Пехота — тоже. С востока, от Воздвиженского. Идут по тракту.
— Как идут? Строем или стадом?
— Строем, боярин. С знамёнами. Пушки тащат.
Хлеб доеден. Воевода встал, потянулся — не разминаясь, а проверяя, слушает ли тело. Слушало. Нога — болит, но держит. Рука — левая, та, что саблю — — тверда. Он накинул кафтан, вышел.
Снаружи — осенний ветер, пахнущий прелой листвой и дымом полевых кухонь. Полк — около четырёх тысяч — стоял на отдыхе. Дворяне сидели у костров, чистили оружие, точили сабли. Кто-то спал, укрывшись тулупом. Стрельцы — в своих порядках, с пищалями и бердышами — грели руки у огня. Пушкари — у шести полевых орудий — лениво дымили трубками.
Ромодановский прошел к краю лагеря, где дорога уходила к Воздвиженскому. День клонился к вечеру, солнце било низко, и тени от всадников, что маячили вдалеке, ложились длинные, неестественные.
— Зови сотников, — сказал он стремянному. — И Андрея — пошли ко мне.
Андрей — старший сын, девятнадцать лет — явился через минуту. Высокий, в отцовском лице, только без седины: борода русая, мягкая, ещё не загрубевшая. Кольчуга, сабля, пищаль за спиной. Глаза — живые, нетерпеливые. Он ждал боя — весь ждал, с утра, с тех пор как встали лагерем.
— Сапега идёт, — сказал отец. — С востока. Полки Лисовского, Микулинского, Вилямовского, Стравинского — все. Тысяч десять, может, больше. У них пушки. У нас — шесть.
— Возьмём, — сказал Андрей. Улыбнулся.
Григорий Петрович посмотрел на него. Долго. Потом отвернулся.
— Не торопись. Тысяч десять — это не Сапега один. Это Лисовский. А Лисовский — хитёр. Он бьёт не там, где ждёшь, а там, где не ждёшь.
— Отец...
— Слушай. Большой полк Шуйского — на пригорке. Если Сапега пойдёт в лоб — Шуйский удержит. Сторожевой полк Головина — на фланге. Если Сапега обойдёт — Головин ударит с боку. Наш полк — впереди. Мы — щит. Мы держим дорогу.
— А если Сапега ударит по нам?
— Тогда — держим. Пока Шуйский не подойдёт.
— А если Шуйский не подойдёт?
Отец не ответил. Сказал другое:
— Будь рядом. Не отъезжай. Делай, что я скажу.
Через четверть часа — совет. Сотники собрались у шатра. Десять человек — дворяне, отставные стрелецкие головы, один немец-наёмник, командир пушкарей. Все — в кольчугах, кто-то в наспех наброшенных зерцалах. Лица — серьёзные, но не испуганные. Эти люди воевали не первый год.
Ромодановский говорил коротко, без лишних слов:
— Сапега — не дурак. Он знает, что мы здесь. Знает, что три полка. Он пойдёт — но не в лоб. Лисовский — слева, через лес. Лисовский любит обходить. Микулинский и Вилямовский — в центре, по тракту. Стравинский — сзади, в резерве.
Немец-наёмник — Фридрих, пожилой, с шрамом через всё лицо — спросил через переводчика:
— Откуда знаешь, что Лисовский слева?
— Потому что Лисовский всегда слева, — ответил Ромодановский. — Он так ходил под Болховом. Так ходил под Коломной. Так будет и здесь. Он не меняется.
Сотники переглянулись. Один — Меньшой Кологривов, опытный, седой — спросил:
— Что делать будем?
— Пешим — окопаться. Врыться в землю. Копать ров, ставить телеги в ряд. Пушки — вон туда, — Ромодановский ткнул пальцем на чертеже, — на бугорок, слева от дороги. Бьют по тракту и по опушке леса. Коннице — не лезть вперёд. Стоять за телегами. Ждать.
— Ждать? — переспросил Андрей. В голосе — разочарование.
— Ждать, — повторил отец. Тихо. И от этого «тихо» стало ясно: спорить — нельзя.
— Они придут. Они увидят, что мы окопались. Они начнут обстрел — из пушек, из пищалей. Будет шум, дым, ядра. Страшно. Потом — конница. Лисовский — с леса, по нашему левому флангу. Поляки — с тракта, в лоб. Задача — держать. Не бежать. Не бросаться. Держать.
Он обвёл всех взглядом.
— Держим мы — подойдёт Шуйский. Подойдёт Шуйский — мы их раздавим. Не удержим — всё пропало.
Копали ночью.
Крестьянских лопат хватило на двадцать. Стрельцы рыли землю — сухую, мёрзлую уже, ноябрьская стужа подступала. Ров — неглубокий, по колено, но достаточный, чтобы конь споткнулся. Телеги выстроили в три ряда, вязали дышлами, между ними — заслон из жердей и снопов. Пушки втащили на бугорок, развернули, навели на дорогу.
К утру — холод, туман с речки Сумери, изморозь на траве. Люди не спали. Костры — дымные, низкие, не разгорались от сырости. Стрельцы грели руки, дули на них, кутались в кафтаны. Кони переступали, фыркали. Пахло дымом, железом, кислинкой навоза.
Андрей подошёл к отцу. Тот стоял у телеги, смотрел на восток — туда, где за туманом, за полем, ждал Сапега.
— Батюшка, — Андрей помедлил. — А если... если я паду?
Отец не повернулся. Долго молчал. Потом сказал:
— Встанешь.
— А если не встану?
— Тогда — лежи. Земля примет. А я — доем.
И ушёл. К пушкам. Проверять лафеты, наводку, прицел. Андрей стоял у телеги и смотрел вслед. Лицо — белое в тумане.
Они пришли утром.
Сначала — звук. Далёкий, глухой, как гром за горой. Барабаны. Сапега любил барабаны — литовские наёмники шли под барабан, и этот звук гнал их вперёд, как плеть.
Потом — из тумана, медленно, как морок — знамёна. Польские хоругви — белые, красные, с гербами. Казацкие значки — синие, жёлтые. И — конница. Много конницы. По тракту, по полям, по опушке леса.
Ромодановский стоял на бугорке, у пушек. Смотрел.
Сапега шёл грамотно. Не в лоб — нет. Лисовский — слева, через лес, как и предсказал воевода. Его казаки — лёгкие, быстрые, без доспехов — просачивались сквозь подлесок, как вода сквозь решето. По центру — Микулинский и Вилямовский, по тракту, конница плотным строем. Стравинский — сзади, в резерве. Пехота — мало, человек триста, но пушки — да, четыре или пять полевых орудий, тащат по дороге.
— Идут, — сказал Андрей. Он стоял рядом, с пищалью, бледный, но не дрожал.
— Вижу, — ответил отец. — Стрельцам — не стрелять. Пусть подойдут. Бить с пятидесяти саженей.
Первыми ударили поляки. Микулинский — по тракту, конница, четыре хоругви. Плотным строем — копья опущены, лошади — рысью, потом — галопом. Земля дрогнула. Копыта — топ, топ, топ — и этот звук нарастал, как камень с горы.
Стрельцы — за телегами, за рвом — ждали. Стояла тишина. Только кони фыркали и кто-то молился — губы шептали, руки сжимали пищали.
— Не стрелять! — крикнул сотник. — Не стрелять!
Поляки — ближе. Сорок саженей. Тридцать. Лица видны — бороды, шлемы, польские «крылья» за спиной — шешек, треск, свист.
— Пали!
Шесть орудий — залп. Картечь. На тридцати саженях — стена шрапнели, свинца и железа. Первая шеренга — смята. Лошади — в мыле, в крови, падают, давят своих. Кони без всадников — мечутся. Крик, ржание, выстрелы.
Стрельцы — вторым залпом. Пищали — из-за телег, через щели. Дым — белый, едкий, глаза слезятся. Перезарядка — медленно, страшно медленно. Порох на полке, огниво, фитиль. Десять секунд на выстрел. Поляки не ждут.
Вторая шеренга — через тела первых — рубит телеги. Копья — в доски, сабли — по жердям. Конь — через ров, спотыкается, падает, всадник — через голову, на землю, и стрелец — бердышом — по шее. Кровь на траве, на телегах, на руках.
Ромодановский — на бугорке, верхом. Не рубится. Смотрит. Видит — Микулинский отступает. Первая атака — отбита.
Но — Лисовский.
Лисовский ударил слева, из леса. Не по телегам — нет. Он обошёл. Его казаки — через овраг, по дну, незаметно, в тумане — вышли в тыл сторожевому полку Головина. Двести человек. Тихо. Без криков. Сабли наголо.
Головин не ждал. Его полк — на фланге, лицом к тракту, к полякам. А Лисовский — сзади.
Первый залп — казачьи пищали — в спину. Десять всадников — с лошадей. Паника. Головин — молодой, горячий — разворачивает конницу. Но поздно. Казаки — уже в строю. Рубят. Кричат: «Сдавайся! Царь Дмитрий милостив!»
Головин — не трус. Он рубится. Но его полк — новички, молодые, необстрелянные — дрогнул. Первые — побежали. Потом — вторые. Потом — все. Сторожевой полк, как подкошенный, рассыпался и — побежал. Налево, к лесу, к Большому полку Шуйского. Бежали — не разбирая дороги, давя своих, бросая оружие.
И — подмяли.
Шуйский — на пригорке — увидел бегущих. Его полк ещё не вступил в бой. Но Головинские беглецы — обезумевшие, с выпученными глазами — врезались в его ряды. Смяли. Расстроили. Офицеры кричали, били кнутами — бесполезно. Паника — заразна.
А на дороге — передний полк — держался.
Ромодановский видел: Головин побежал. Шуйский смешался. Помощи не будет. Он — один. Четыре тысячи против десяти. И — поле, открытое, без укрытия, кроме телег и рва.
— Князь! — крикнул Кологривов. — Сторожевой побежал! Шуйский дрогнул! Что делаем?
— Стоим, — ответил Ромодановский.
— Но...
— Стоим.
И стояли.
Поляки — Микулинский, отступивший было — вернулись. Теперь — смело, видя, что фланг открыт. Вилямовский — с другой стороны. Лисовский — из леса, с тыла. Три стороны. Четвёртая — речка Сумерь, мелкая, но грязная, не перейти.
Сапега — на холме, в стороне, наблюдавший — увидел. И решился.
Ян Пётр Сапега — литовский гетман, магнат, человек войны — был ранен. Лицо — разбито, щека — рассечена, кровь по бороде. Его передовая атака отбита. Его пушки захвачены русскими. Его полки — Микулинский, Вилямовский — потрёпаны. Лисовский — увлёкся погоней за Головиным, оторвался. Стравинский — в тылу, не двигается.
Положение — отчаянное. Русских больше. Русские окопались. Его наёмники — устали, голодны, далеко от дома.
Но Сапега не ушёл. Не потому что не мог — потому что не хотел. Он сказал — и польский дневник сохранил эти слова:
— Отечество далеко. Спасение и честь — впереди. А за спиной — стыд и гибель.
Он собрал последнее. Две роты гусар — тяжёлую конницу, в латах, с крыльями, на огромных конях. Две хоругви панцирных — средняя конница, в кольчугах, с пиками. Человек триста. Все, что осталось.
— За мной, — сказал он. И — пошёл.
Они ударили — не по телегам. По флангу. Туда, где ров кончался, где стрельцы стояли без прикрытия. Гусары — стеной, копья на уровне груди, лошади — тяжёлые, бьют копытами, несутся, как бревно, как волна.
Первый ряд стрельцов — смят. Просто — смят. Копьё — в грудь, лошадь — в строй, копыто — в лицо. Залп — пищалью — в упор, гусар падает, но конь — по инерции — врывается в строй, ломает, крушит.
И — побежали.
Не передовой полк. Другие. Те, кто стоял рядом — на фланге, без рва, без телег. Бежали — кто куда. Бросали пищали, бердышы. Лошади — без всадников, в мыле. Крики, стоны, давка.
Андрей — рядом с отцом — увидел бегущих и рванулся вперёд.
— Стоять! — крикнул Григорий Петрович. — Стоять, вам говорю!
Но Андрей — не слышал. Или — слышал, но не послушал. Он — выскочил из-за телеги, с саблей, и — рубил. Первого — по плечу. Второго — по руке. Третьего — — — и не успел.
Копьё. Длинное, с железным наконечником, из-за гусара, сбоку. В бок, под кольчугу, между пластин. Андрей — охнул. Согнулся. Копьё — вытащили, с кровью, с чем-то ещё. Он осел — на колени. Потом — лицом в траву.
Григорий Петрович — увидел.
Всё вокруг — крик, дым, выстрелы, ржание — всё — остановилось. Как будто кто-то выдернул звук из мира. Он видел — сына, на земле, лицом вниз, руки — раскинуты, сабля — в стороне, в траве. Спина — неподвижна. И — тёмное, мокрое, расползающееся по кафтану.
Он — не побежал к нему. Не закричал. Не упал на колени.
Он — стоял. Сжимал поводья. Костяшки — белые. Лицо — камень. Глаза — мокрые, но слёзы — не текли. Не сейчас. Не здесь.
Потом — война.
Бой продолжался ещё час. Передовой полк — четыре тысячи — бился. Один, без поддержки, окружённый с трёх сторон. Ромодановский — на коне, в гуще, рубился. Саблей — тяжело, методично, без замаха, как дровосек. Удар — отдёрнул. Удар — отдёрнул. Не красовался. Не кричал. Просто — убивал.
Его полк — умирал. Сотни — пали. Раненых — давили свои и чужие. Телеги — сломаны. Пушки — захвачены поляками, развёрнуты, бьют в спину. Но — не побежал. Передовой полк — не побежал.
Когда стемнело — Рахманцево поле — заваленное телами, копьями, мёртвыми лошадьми, разорванными знамёнами — затихло. Сапега — не преследовал. Его люди — устали, измотаны, потеряли слишком много. Он снялся и ушёл — к Троице, к монастырю, который и должен был осаждать.
Ромодановский — остался.
Он нашёл Андрея в темноте. На ощупь. По кафтану — по вышивке на воротнике, которую мать сделала. Лицо — холодное, белое в свете луны. Глаза — открыты, но не видят. Кровь — запеклась, чёрная.
Григорий Петрович — стоял над ним. Долго. Слуги ждали поодаль, боялись подойти.
Потом — опустился на колено. Приложил руку — к лицу сына. К холодному лбу. Тихо, без слов, без рыданий, — как молился. Или — прощался.
Снял с себя перстень — отцовский, с печаткой — и надел Андрею на палец. Бесполезно, мёртвому, но — так делали. Так — прощались.
Потом — встал. Обернулся к стремянному.
— Обернуть. Отвезти — к матери. Не здесь хоронить. Не в поле.
И — пошёл к коню. Хромая. Нога снова не слушалась. Потом — остановился. Сказал, не оборачиваясь, так, что услышали только те, кто стоял рядом:
— Дома ещё шестеро. А этот — первый.
В летописи останется: «В том же бою многую храбрость и мужество показал боярин и воевода передового полка князь Григорий Петрович Ромодановский; туто же у нево и сына его убиша князя Андрея».
А через двенадцать лет, в 1620 году, у него родится последний, восьмой сын. Его назовут Григорием. И он никогда не увидит отца живым — только услышит о нём. Из слов матери. Из строк летописи. Из молчания братьев.
Именно с этим молчанием — он и проживёт всю свою жизнь.
Глава 2. «Кашин плен»
Кашира стояла на левом берегу Оки, там, где речка Каширка впадала в большую воду. Место было старое — первое упоминание ещё в 1356 году, при Иване Красном. Крепость — деревянная, с земляными валами, восемь башен — была отстроена заново в 1531 году, при Василии III. Но к 1609 году от неё осталось немного: крымский хан Девлет-Гирей прошёл здесь огнём в 1571-м, потом — голод, потом — мор, потом — Смута. Город запустел. Стены подгнили, башни покосились, ров осыпался. Люди — те, кто остался, — жили не в крепости, а вокруг неё, в слободах: Никитской, Рыбной, вдоль берега Оки. Два-три сотни дворов, не больше.
Война здесь не ходила — но проходила мимо, и каждый раз оставляла след. Поляки Лисовского стояли на правом берегу Оки, напротив Каширы, ещё в 1608-м — у села Кропотово, где остатки древнего городища превратили в укреплённый лагерь. С этого берега на тот — выстрел из пищали, если ветер попутный. Татары — из степи, с юга, налетали, уходили. Государева власть — то Шуйский, то тушинский вор — менялась, как погода в марте: сегодня солнце, завтра — снег, послезавтра — грязь по колено.
В этот запустевший город, осенью 1609 года, царь Василий Шуйский и прислал воеводой боярина князя Григория Петровича Ромодановского.
Воеводский двор стоял на холме, внутри крепости, ближе к Троицким воротам. Дом — рубленый, из тёсаных брёвен, с крыльцом на резных столбах, с горницей и поварней, с подклетью для припасов. Рядом — конюшня, баня, амбар, сарай для телег. Двор обнесён забором из жердей. У ворот — два стрельца с бердышами. Не охрана — так, для виду. Стрельцы — пожилые, бородатые, в латаных кафтанах, с пищалями, что стреляют через раз.
Григорий Петрович приехал в Каширу с малым обозом: двадцать человек дворни, четыре телеги с припасами, стремянный, два писаря и повар. Маленький отряд для боярина, большого отряда не дали — в Москве каждый воин на счету, Шуйский и сам-то еле держался.
В первый же день воевода поднялся на крепостной вал. Смотрел.
Ока — широкая, серая, медленная. Левый берег — пологий, луга, скошенные, с остатками стогов. Правый — крутой, высокий, лес. Там, за рекой, за лесом — поляки. Может, далеко, а может — близко. Туман — не разберёшь. Ветер с реки — холодный, пахнущий тиной и рыбой.
Крепость — плохая. Валы осыпались. Башни — две из восьми — покосились так, что того и гляди рухнут. Стена между Троицкими и Пречистенскими воротами — прогнила, в щелях растёт трава. Орудий — три пищали на лафетах, старых, ржавых, и одна затинная — на стене, у Пречистенских ворот. Заряды — есть, порох — сырой.
Стрельцов в гарнизоне — сорок человек. Детей боярских — пятнадцать, из местных помещиков, почти мальчишки. Пушкарей — четверо. И — население города: торговые люди, ремесленники, крестьяне из окрестных сёл. Все — напуганные, голодные, злые.
Ромодановский стоял на валу, смотрел на всё это и молчал. Стремянный — тот самый, что был с ним под Рахманцевом, когда погиб Андрей, — стоял рядом, тоже молчал. Он привык.
— Скверно, — сказал наконец воевода.
— Скверно, — согласился стремянный.
Прошла неделя. Две. Ромодановский делал что мог: чинил стену — мужиками, горожанами, нехотя, под кнутом. Сушал порох — рассыпал на холсте у огня, по горсти. Проверял пищали — стрелял в цель у оврага, две из трёх — били мимо. Учил стрельцов — построил в ряд, показал, как держать бердыш, как заряжать, как стоять под обстрелом. Не теорией — он сам стоял рядом, ждал залпа, не дрогнув. Стрельцы — смотрели и — крепились. Видно было: боярин — не трус. И не барин-приказчик, что сидит в горнице и шлёт бумажки. Он — на валу, в грязи, рядом.
Но — город не держался. Не стены — город. Люди.
А люди были разные.
Поп Герасим — белый, седой, тихий — служил в Успенской церкви, внутри крепости. Каждый день — литургия, каждый день — молился за царя Василия. Когда Ромодановский пришёл в церковь в первое воскресенье — поп встретил его поклоном, провёл к месту, сказал после службы: «Боярин, народ — смутный. Помни про Коломну».
Коломна — пала. Две недели назад. Сотник Бобынин поднял народ — не слушал епископа Иосифа, что умолял не предавать царя. Народ кричал: «Лучше служить Дмитрию, нежели Сигизмунду!» Воеводы коломенские — князь Туренин и Долгорукий — «в ужасе сами присягнули обманщику». Так писал Карамзин. И из Коломны — грамоты. В Каширу. В Зарайск. «Целуйте крест ворому — или мы придём».
Ромодановский знал. Читал грамоты — те, что присылал Лжедмитрий из Тушина, и те, что присылал Шуйский из Москвы. Первые — льстивые, обещали «жалованье и вотчины». Вторые — грозные: «Не изменяй, боярин, крест целовал». Он — целовал. Шуйскому. И не собирался изменять.
Но — город.
Старший в городе — Савва Прокудин, богатый торговый человек, бородатый, крикливый, из тех, что в любом городе держат вес: у них — деньги, у них — склады, у них — связи. Прокудин — был такой. Кашира — маленькая, все друг друга знают. Что Прокудин скажет — то и будет.
К воеводе Прокудин приходил дважды. Первый раз — с поклонами, с мёдом, с речами: «Служим, боярин, рады служить». Второй — без мёда, с жёсткими словами: «А если царь Василий — не царь? Если его — того? В Москве — смута, в Тушино — царь, поляки — рядом. Кому служить?»
Ромодановский ответил: «Мне. Пока я здесь — служите мне. А я — служу царю Василию. Крест целовал».
Прокудин ушёл. Не поклонился.
В четверг, на второй неделе октября, из Коломны пришёл гонец. Не один — с грамотой от тушинского «царя Дмитрия Ивановича» и с двадцатью казаками. Казаки — лихие, в шапках, с саблями, наглые. Прискакали на двор воеводский, кричат: «Где воевода? Царь Дмитрий жалует!»
Ромодановский вышел на крыльцо. Посмотрел. Спросил:
— Какой царь?
— Царь Дмитрий Иванович! — ответил старший казак. — Истинный государь всея Руси! А ты, боярин, чего сидишь? Крест целуй!
— Царь Дмитрий помер, — сказал Ромодановский. Тихо. — Убит в Москве, в мае 1606 года. Тело — сожжено. Прах — зарыт. Другого царя Дмитрия — нет. Есть — вор. А вору я не кланяюсь.
Тишина. Казаки — переглянулись. Старший — сплюнул.
— Боярин, — сказал он, — ты один тут. В Москве — царь Дмитрий. В Коломне — целовали. В Кашире — целуют. Один ты — упираешься. Долго ли?
— Пока жив, — ответил Ромодановский.
Казаки уехали. Грамоту — бросили на крыльце. Ромодановский не поднял. Стремянный поднял — потом, когда все ушли. Боярин — стоял на крыльце, смотрел вслед. Лицо — камень.
Следующий день — пятница — прошёл тихо. Слишком тихо. Рыбная слобода — на берегу Оки, у самого подножия крепостного холма — обычно шумела: бабы полоскали бельё, мужики чинили сети, ребятишки бегали. В пятницу — тихо. Ни одной бабы. Ни одного ребёнка. Сети — на берегу, брошены.
Ромодановский послал стремянного — узнать. Тот вернулся через час, лицо — серое.
— Боярин... в слободе — сход. Весь город. На площади у Никитской церкви. Прокудин — речь говорит. Про вор. Про присягу. Про то, что каширянам — всё равно, кто царь, лишь бы — не поляки.
— А поляки — где?
— За Окой. Близко. Прокудин говорит — Лисовский — вёрстах в пяти. Если присягнём — не придут. Если нет — придут — и всех — под меч.







