
Полная версия
Унесённые ветром
Прознав о том, что свадьбу Эшли перенесли с осени на первое мая, чтобы он мог примкнуть к Отряду сразу после призыва, Скарлетт назначила свое венчание накануне его торжества. Эллен протестовала, но Чарльз, внезапно обретший дар красноречия, горячо поддержал невесту – ему не терпелось отправиться в Южную Каролину и вступить в Легион Уэйда Хэмптона. Джеральд тоже встал на сторону молодых. Охваченный военной лихорадкой, он был вполне доволен тем, что Скарлетт делает столь блестящую партию, – и кто он такой, чтобы чинить преграды юной любви, когда кругом гремит война? Эллен, изнуренная борьбой, в конце концов, уступила – так в те дни сдавались и другие матери по всему Югу. Их праздный, размеренный мир перевернулся вверх дном, и ни просьбы, ни молитвы, ни мудрые советы не имели силы против могучих потоков, увлекавших всех за собой.
Юг пребывал в хмельном угаре восторга и возбуждения. Все были уверены, что одна-единственная битва положит конец войне, и каждый юноша спешил записаться в армию, пока она еще не отгремела, – спешил обвенчаться со своей избранницей, прежде чем умчаться в Виргинию наносить удар северянам. В округе справляли десятки военных свадеб, и на печальные проводы времени почти не оставалось: все были слишком заняты и слишком взволнованы, чтобы предаваться серьезным думам или слезам. Дамы без устали шили мундиры, вязали носки и скатывали бинты, а мужчины строились в шеренги, упражнялись в маневрах и стрельбе. Поезда, до отказа набитые войсками, ежедневно проходили через Джонсборо на север, в Атланту и далее в Виргинию. Одни части щеголяли в алых, лазурных или зеленых мундирах элитных добровольческих рот; иные, немногочисленные группы, ехали в грубом домотканом сукне и шапках из енотового меха; третьи же, и вовсе лишенные формы, красовались в тонком сукне и добротных льняных сорочках. Все они были лишь наполовину обучены, скудно вооружены, но обезумели от восторга и кричали так, словно ехали не на кровавую битву, а на праздничный пикник. Вид этих людей поверг юношей округа в истинную панику: а вдруг война закончится прежде, чем они достигнут Виргинии? И потому приготовления к отъезду Отряда пошли ускоренным темпом.
Посреди этой сумятицы шли и приготовления к свадьбе Скарлетт. Почти прежде, чем она успела осознать происходящее, на нее уже надели венчальное платье Эллен и ее вуаль, и она спускалась по широкой лестнице Тары под руку с отцом навстречу дому, до отказа набитому гостями. Позже она вспоминала об этом как о видении: сотни свечей, мерцающих на стенах; лицо матери – любящее, чуть растерянное, губы которой шепчут безмолвную молитву о счастье дочери; Джеральд, раскрасневшийся от бренди и гордости за то, что его дитя выходит за человека с состоянием, добрым именем и древним родом; и Эшли, застывший внизу у лестницы, а под руку с ним – Мелани.
Увидев выражение его лица, она подумала: «Это не может быть правдой. Нет. Это просто дурной сон. Сейчас я проснусь, и окажется, что всё это лишь страшный сон. Нельзя об этом думать сейчас, иначе я закричу на виду у всех этих людей. Я не в силах размышлять. Я подумаю обо всем после, когда смогу это вынести, когда перед глазами не будет его взгляда».
Всё представлялось ей сном: проход между рядами улыбающихся людей, пылающее лицо Чарльза, его запинающийся голос и ее собственные ответы – поразительно отчетливые, поразительно холодные. И поздравления после, и поцелуи, и бесконечные тосты, и танцы – всё, абсолютно всё было призрачным. Даже прикосновение губ Эшли к ее щеке, даже мягкий шепот Мелани: «Теперь мы и впрямь сестры» – всё казалось нереальным. Даже переполох, вызванный обмороком Питтипэт Гамильтон, пухлой и чувствительной тетки Чарльза, виделся лишь частью этого кошмара.
Но когда танцы и тосты, наконец, смолкли, когда над землей уже занимался рассвет и все гости из Атланты, коих удалось разместить в Таре и в доме надсмотрщика, забылись сном на кроватях, диванах и матрасах, брошенных прямо на пол, а соседи разъехались, чтобы отдохнуть перед завтрашней свадьбой в «Двенадцати Дубах», – тогда этот зыбкий морок разбился вдребезги при встрече с реальностью. А реальностью был Чарльз, пылающий от смущения, в ночной сорочке выходящий из гардеробной и избегающий ее испуганного взгляда поверх высоко натянутой простыни.
Конечно, Скарлетт знала, что супругам надлежит делить одно ложе, но прежде эта мысль ни разу не посещала ее всерьез. Для ее родителей это казалось естественным порядком вещей, но к самой себе она это никогда не примеряла. И вот теперь, впервые со дня того пикника, она осознала, на что обрекла себя по собственной воле. Мысль о том, что этот чужой мальчишка, за которого она вовсе не желала выходить, ляжет к ней в постель в тот миг, когда сердце ее разрывается от горького раскаяния в собственной поспешности и от боли из-за навсегда утраченного Эшли, была невыносима. Когда Чарльз в нерешительности направился к кровати, она проговорила хриплым шепотом:
– Если ты посмеешь подойти ко мне, я закричу. Закричу так, что все услышат! Убирайся прочь! Не смей меня трогать!
И потому Чарльз Гамильтон провел свою первую брачную ночь в кресле в углу – не чувствуя себя, впрочем, слишком несчастным, поскольку полагал, что в полной мере понимает стыдливость и деликатность своей невесты. Он был готов покорно ждать, пока ее страх утихнет, только… только… Он вздохнул, устраиваясь поудобнее, ведь очень скоро ему предстояло отправиться на фронт.
Если собственная свадьба Скарлетт напоминала кошмар, то торжество Эшли было еще мучительнее. Скарлетт в своем яблочно-зеленом платье, сшитом специально второго дня, стояла в гостиной «Двенадцати Дубов» среди сияния сотен свечей, стиснутая тем же людским морем, что и накануне, и видела, как простое личико Мелани Гамильтон озарилось неземной красотой в тот миг, когда она стала Мелани Уилкс. Отныне Эшли был потерян навеки. Ее Эшли. Нет, теперь уже не ее. А принадлежал ли он ей хоть когда-нибудь? Всё в ее голове перепуталось, а сама голова была так тяжела, так сбита с толку. Он ведь клялся, что любит ее, но что же тогда встало между ними? Если бы только суметь вспомнить. Своим браком с Чарльзом она заставила округу замолчать, но что это значило теперь? Когда-то это казалось важным, а ныне лишилось всякого смысла. Значение имел лишь Эшли. Он был утрачен, а она оказалась замужем за человеком, к которому не питала любви – лишь деятельное презрение.
О, как горько она раскаялась во всем содеянном! Ей не раз доводилось слышать о людях, что назло другим готовы отрезать себе нос, но до сих пор то были лишь пустые слова. Теперь же она слишком хорошо уяснила их смысл. И наряду с неистовым желанием избавиться от Чарльза, вновь оказаться в безопасности Тары и снова стать свободной девушкой, в ней жило сознание: виновна лишь она сама. Эллен силилась ее остановить, а она не пожелала слушать.
Так и протанцевала она всю ночь на свадьбе Эшли точно в тумане, бросая слова и улыбки машинально, и с бессвязным недоумением думала о том, сколь же люди слепы, если принимают ее за счастливую новобрачную и не видят, что сердце ее разбито вдребезги. Что ж, слава Богу, что не видят!
В ту ночь, когда Мамушка помогла ей раздеться и удалилась, а Чарльз робко вышел из гардеробной, гадая, не придется ли ему и вторую ночь коротать в жестком кресле, Скарлетт внезапно разрыдалась. Она плакала до тех пор, пока Чарльз не забрался к ней в постель и не попытался ее утешить; плакала беззвучно, пока слезы не иссякли совсем, и, в конце концов, затихла, тихо всхлипывая у него на плече.
Если бы не война, за венчанием последовала бы неделя визитов по всему округу с балами и пикниками в честь двух молодых пар, прежде чем они отправились бы в свадебное путешествие – в Саратогу или к источникам Уайт-Салфер-Спрингс. Но спустя неделю после свадьбы Чарльз уехал к полковнику Уэйду Хэмптону, а еще две недели спустя Эшли и Отряд тоже отбыли, оставив весь округ точно осиротевшим.
За эти две недели Скарлетт ни разу не осталась с Эшли наедине, не перемолвилась с ним и словом без свидетелей. Даже в тяжкую минуту прощания, когда он заехал в Тару по пути к поезду, поговорить им не удалось. Мелани в шляпке и шали, уже облеченная достоинством молодой замужней дамы, висела у него на руке, а все обитатели Тары, черные и белые, высыпали проводить Эшли на войну.
Мелани произнесла:
– Ты должен поцеловать Скарлетт, Эшли. Она ведь теперь моя сестра.
Эшли склонился и коснулся ее щеки холодными губами; лицо его было напряженным и суровым. Даже в этом поцелуе Скарлетт не нашла радости – слишком горько было от того, что именно Мелли подсказала ему это сделать. На прощание Мелани так крепко стиснула ее в объятиях, что едва не задушила.
– Ты ведь непременно приедешь в Атланту и станешь навещать меня и тетю Питтипэт, не правда ли? Ах, дорогая, мы так жаждем тебя видеть! Нам так хочется поближе узнать жену нашего Чарли.
Минуло пять недель, в течение которых от Чарльза приходили письма – робкие, восторженные, преисполненные нежности; он писал о своей любви, о планах на грядущее, когда войне настанет конец, о горячем желании совершить подвиг ради нее и о своем бесконечном восхищении командиром, Уэйдом Хэмптоном. На седьмой неделе пришла телеграмма от самого полковника Хэмптона, а следом за ней и письмо – доброе, сдержанное послание с соболезнованиями. Чарльз скончался. Полковник отправил весть не сразу лишь потому, что Чарльз, почитая свою болезнь пустяковой, не желал тревожить близких. Несчастному юноше не только не досталась та любовь, которую он считал завоеванной, но и все его надежды на славу и доблесть на поле брани были жестоко обмануты. Он умер быстро и бесславно – от воспаления легких после кори, так и не успев приблизиться к врагу ближе, чем позволяли границы лагеря в Южной Каролине.
В свой срок у Чарльза родился сын, и, поскольку в ту пору было принято нарекать мальчиков именами отцовских командиров, ребенка назвали Уэйдом Хэмптоном Гамильтоном. Узнав о своей беременности, Скарлетт рыдала от отчаяния и молила о смерти. Однако она выносила дитя почти без неудобств, родила с удивительной легкостью и оправилась так стремительно, что Мамушка с глазу на глаз заявила ей, что это просто-напросто неприлично: истинным леди полагается страдать куда сильнее. Скарлетт не желала этого ребенка и тяготилась его появлением, а теперь, когда он уже явился на свет, ей всё равно казалось невозможным признать его своим, частью собственного существа.
Телесно после рождения Уэйда она восстановилась постыдно быстро, но душевно оставалась оглушенной и нездоровой. Настроение ее то падало в бездну, то вяло поднималось, вопреки всем усилиям обитателей плантации вернуть ей былую бодрость. Эллен ходила с тревожно нахмуренным лбом, Джеральд бранился еще пуще прежнего и привозил из Джонсборо бессмысленные дары. Даже старый доктор Фонтейн признал свое поражение: его укрепляющее снадобье из серы, патоки и трав не возымело на нее никакого действия. Он признался Эллен по секрету, что Скарлетт подтачивает разбитое сердце – именно оттого она то раздражительна, то безжизненно апатична. Но Скарлетт, пожелай она заговорить, могла бы растолковать им, что причина кроется совсем в ином и она куда сложнее. Она не стала бы признаваться, что вид у нее столь унылый от невыносимой скуки, от недоумения перед самим фактом собственного материнства и – более всего – от отсутствия Эшли.
Скука ее была острой и неотступной. С тех пор как Отряд отбыл на войну, округ лишился всякой жизни и всяких развлечений. Все интересные молодые люди исчезли – четверо Тарлтонов, двое Калвертов, Фонтейны, Манро и все прочие привлекательные юноши из Джонсборо, Фейетвилла и Лавджоя. Остались лишь мужчины почтенного возраста, калеки и женщины, и все они только и делали, что вязали, шили, растили как можно больше хлопка и маиса, откармливали скот для нужд армии. Ни одного настоящего мужчины нельзя было встретить, разве что раз в месяц мимо проезжал обозный отряд под началом Фрэнка Кеннеди, немолодого поклонника Сьюлин, собиравший провиант. Люди в обозе были не слишком занимательны, а вид того, как Фрэнк по-прежнему робко ухаживает за сестрой, раздражал Скарлетт до такой степени, что ей становилось трудно сохранять даже простую вежливость. Если бы только он и Сьюлин наконец покончили с этим затянувшимся делом!
Но даже если бы обозный отряд и представлял собой нечто более захватывающее, ее положения это бы не переменило. Она была вдовой, и сердце ее будто бы покоилось в могиле. По крайней мере, все так полагали и ожидали от нее соответствующего поведения. Это приводило ее в ярость, потому что, как ни старалась она, припомнить Чарльза иначе, чем с телячьим выражением лица в тот миг, когда она дала согласие на брак, ей не удавалось. Да и этот образ уже постепенно тускнел. Но всё равно она считалась вдовой, а значит, обязана была следить за каждым своим шагом. Не для нее теперь были радости незамужних барышень. Она должна была быть серьезной и отстраненной. Эллен очень долго втолковывала ей это после того, как однажды застала лейтенанта из обозного отряда раскачивающим Скарлетт на качелях в саду так, что та визжала от восторга. Глубоко встревоженная, Эллен объяснила ей, как легко вдова может дать пищу для пересудов. Поведение вдовы должно быть вдвое осмотрительнее, чем поведение замужней дамы.
«А Господь свидетель, – уныло размышляла Скарлетт, послушно внимая мягкому голосу матери, – замужние женщины и без того никогда не веселятся. Так что вдовам остается только умереть».
Вдова обязана была носить отталкивающие черные платья без малейшей отделки, без цветка, без единой ленты или кружева, без украшений – за исключением траурных брошей из оникса или ожерелий, сплетенных из волос покойного мужа. Черная креповая вуаль на шляпке должна была достигать колен, и только спустя три года вдовства дозволялось укоротить ее до плеч. Вдовам не полагалось болтать весело и смеяться в голос. Даже улыбка у них должна была быть печальной, трагической. И, что хуже всего, им никоим образом не следовало выказывать интерес к мужскому обществу. А если какой-нибудь мужчина окажется настолько дурно воспитан, что сам проявит к ней интерес, она обязана была тотчас остудить его пыл достойной, но тщательно подобранной ссылкой на покойного супруга. О да, угрюмо думала Скарлетт, некоторые вдовы впоследствии и впрямь снова выходят замуж – когда становятся старыми и испитыми. Только как именно им это удается, одному Богу известно, при столь неусыпной бдительности соседей. И обычно – за какого-нибудь отчаявшегося старого вдовца с обширной плантацией и дюжиной детей.
Брак и сам по себе был сомнительной вещью, а уж вдовство – о, это означало, что жизнь завершилась навсегда! Как же люди были глупы, твердя, каким утешением должен стать для нее маленький Уэйд Хэмптон теперь, когда Чарльза нет! Как нелепо было уверять, будто теперь у нее есть ради чего жить! Все твердили, как сладостно, что у нее остался этот посмертный знак ее любви, и, естественно, она не спешила разрушать их иллюзии. Но сама эта мысль была от нее бесконечно далека. Интерес к Уэйду был у нее ничтожный, и временами ей стоило труда вообще вспомнить, что он ее собственный ребенок.
Каждое утро она пробуждалась, и одно сонное мгновение снова была Скарлетт О’Хара: солнце ярко сияло в ветвях магнолии за окном, пересмешники пели, сладкий аромат жарящегося бекона доносился в комнату. Она снова была молодой и свободной от забот. И тут раздавался жалобный, голодный плач, и всякий раз возникала эта короткая, испуганная мысль: «Отчего это в доме ребенок?» А после она вспоминала, что ребенок – ее собственный. Всё это было крайне странно и сбивало с толку.
И Эшли! О, более всего на свете – Эшли! Впервые в жизни она возненавидела Тару, возненавидела длинную красную дорогу, уходящую вниз к реке, возненавидела красные поля, где пробивался молодой хлопок. Каждый клочок земли, каждое дерево, ручей, тропинка, каждая дорожка для верховой езды напоминали ей о нем. Он принадлежал другой женщине и ушел на войну, но призрак его по-прежнему бродил по дорогам в сумерках, по-прежнему улыбался ей из сонных серых глаз в тенях веранды. Всякий раз, когда с речной дороги, идущей от «Двенадцати Дубов», до нее доносился стук копыт, у нее на сладостное мгновение вспыхивала надежда: «Эшли!»
Теперь она ненавидела и «Двенадцать Дубов», а ведь когда-то любила их. Она ненавидела их – и всё же тянулась туда, чтобы слышать, как Джон Уилкс и девушки толкуют о нем, чтобы слышать, как они читают его письма из Виргинии. Это причиняло ей боль, но она всё равно должна была это слушать. Чопорная Индия и пустоголовая болтушка Хани были ей неприятны, и она знала, что и они платят ей тем же, но удержаться и не ездить к ним не могла. А всякий раз, возвращаясь из «Двенадцати Дубов» домой, она мрачно падала на кровать и отказывалась даже вставать к ужину.
Именно этот отказ от трапезы и тревожил Эллен и Мамушку более всего. Мамушка приносила наверх соблазнительные подносы и ласково внушала, что теперь, став вдовой, она может есть сколько душе угодно, но у Скарлетт не было аппетита. Когда доктор Фонтейн серьезно сказал Эллен, что разбитое сердце нередко ведет к чахотке и что женщины порой тают и сходят в могилу от тоски, Эллен побледнела: потому что именно этот страх она и таила всё это время в сердце.
– Неужели ничего нельзя предпринять, доктор?
– Лучше всего на свете ей поможет перемена мест, – ответил доктор, который и сам был бы рад избавиться от столь неудобной пациентки.
Так Скарлетт, без всякого воодушевления, отправилась с ребенком сперва к родне О’Хара и Робийяров в Саванну, а затем к сестрам Эллен – Полине и Юлали – в Чарлстон. Но уже через месяц она снова вернулась в Тару, гораздо раньше, чем ожидала Эллен, и не объяснила толком, отчего приехала. В Саванне к ней были добры, но Джеймс и Эндрю с женами были людьми уже пожилыми и довольствовались тем, что тихо сидели и говорили о прошлом, которое не интересовало Скарлетт. С Робийярами было то же самое. А Чарлстон, по мнению Скарлетт, был просто ужасен.
Тетя Полина с мужем – маленьким старичком с сухой, ломкой учтивостью и рассеянным видом человека, живущего как будто в иной эпохе, – жила на плантации у реки, еще более оторванной от мира, чем Тара. Ближайший сосед находился в двадцати милях через темные дороги, идущие сквозь глухие джунгли кипарисовых болот и дубняков. Живые дубы, с которых свисали серые занавеси мха, внушали Скарлетт жуткий страх и всё время напоминали ей рассказы Джеральда об ирландских привидениях, блуждающих в мерцающем сером тумане. Делать там было совершенно нечего, только целыми днями вязать, а по вечерам слушать, как дядя Кэри читает вслух назидательные сочинения мистера Бульвера-Литтона.
Юлали, скрытая за высокой стеной сада в большом доме на Бэттери в Чарлстоне, была ничуть не веселее. Привыкшая к широким просторам катящихся красных холмов, Скарлетт чувствовала себя там словно в темнице. Общественной жизни здесь было больше, чем у тети Полины, но люди ей не нравились – со своими манерами, традициями и вечным подчеркиванием семейных связей. Она прекрасно понимала, что все эти люди считают ее ребенком мезальянса и недоумевают, как вообще какая-нибудь Робийяр могла выйти за новоприбывшего ирландца. Скарлетт была уверена, что за ее спиной тетя Юлали извиняется за нее. Это приводило ее в ярость: ей самой до «семьи» не было дела, как и ее отцу. Она гордилась Джеральдом и тем, чего он добился без чьей бы то ни было помощи, кроме собственной хитрой ирландской головы.
И еще чарлстонцы слишком уж много воображали о себе из-за Форт-Самтера! Господи, неужели они не понимали, что если бы именно они не оказались настолько глупы, чтобы сделать первый выстрел и начать войну, то кто-нибудь другой сделал бы это вместо них? Привыкшая к звучным, быстрым голосам горной Джорджии, Скарлетт находила растянутые, плоские голоса побережья ужасно аффектированными. Ей казалось, что если она еще хоть раз услышит, как говорят «паамс» вместо «palms», «хуус» вместо «house», «воонт» вместо «won’t» и «Маа и Паа» вместо обычных «Ma и Пa», то просто закричит. Это раздражало ее настолько, что однажды, во время официального визита, она в отчаянии передразнила джеральдов ирландский выговор – к ужасу тетки. И тогда она вернулась в Тару. Лучше уж пусть ее мучат воспоминания об Эшли, чем чарлстонские акценты.
Эллен, день и ночь хлопотавшая над тем, чтобы удвоить производительность Тары ради нужд Конфедерации, пришла в истинный ужас, когда её старшая дочь вернулась из Чарлстона – исхудавшая, бледная и преисполненная язвительности. Она и сама по собственному опыту знала, сколь горько бывает разбитое сердце, и долгими ночами, лежа подле храпящего Джеральда, силилась придумать способ, который помог бы облегчить страдания Скарлетт. Тетка Чарльза, мисс Питтипэт Гамильтон, уже неоднократно присылала письма, заклиная позволить Скарлетт надолго приехать в Атланту, и лишь теперь Эллен впервые отнеслась к этой мысли со всей серьезностью.
«Мы с Мелли остались совершенно одни в огромном доме, лишившись всякой мужской защиты, – писала мисс Питтипэт, – теперь, когда наш дорогой Чарли покинул нас. Разумеется, у меня есть брат Генри, однако он не живет с нами постоянно. Впрочем, Скарлетт, вероятно, уже упоминала тебе о Генри. Правила приличия не позволяют мне распространяться о нем более подробно. Мелли и я чувствовали бы себя в гораздо большей безопасности, если бы Скарлетт была подле нас. Три одинокие женщины – это всё же надежнее, чем две. К тому же, быть может, милая Скарлетт обрела бы некое утешение в своей печали, подобно Мелли, которая находит успокоение в заботе о наших доблестных мальчиках в местных госпиталях… И, конечно же, мы обе мечтаем поскорее увидеть дорогого крошку…»
И вот дорожный сундук Скарлетт был вновь уложен – на сей раз в него легли лишь вдовьи траурные платья, – и она отбыла в Атланту в сопровождении Уэйда Хэмптона и его няньки Присси. С собой она увозила бесконечные наставления Эллен и Мамушки касательно правил поведения и сто долларов в банкнотах Конфедерации, полученных от Джеральда. Поездка в Атланту не сулила ей особой радости. Тетю Питти она почитала за одну из самых вздорных и глупых старух на свете, а мысль о жизни под одним кровом с супругой Эшли была ей глубоко противна. Однако Тара и весь округ, пропитанные болезненными воспоминаниями, стали для нее непосильной ношей, и любая перемена теперь казалась желанной.
Часть II
Глава восьмая
Когда в то майское утро 1862 года поезд вез Скарлетт на север, она размышляла о том, что Атланта едва ли окажется столь же унылой, как Чарлстон или Саванна. Несмотря на затаенную неприязнь к мисс Питтипэт и Мелани, она с нескрываемым любопытством гадала, как изменился город с момента ее последнего визита – той самой зимой, незадолго до начала грозных событий.
Атланта всегда занимала в ее сердце особое место, возможно, потому, что еще в детстве Джеральд внушил ей мысль, будто она и этот город – ровесники. Став старше, Скарлетт поняла, что отец, по своему обыкновению, слегка приукрасил действительность ради красного словца; однако Атланта и впрямь была лишь на девять лет старше ее. В сравнении с любым другим городом, о котором ей доводилось слышать, она казалась поразительно, вызывающе молодой. Саванна и Чарльстон были старые, почтенные города – один приближался к концу своего второго столетия, другой уже шагнул в третье. В глазах юной Скарлетт оба они напоминали почтенных бабушек, мирно обмахивающихся веерами на солнцепеке. Атланта же принадлежала к ее собственному поколению – дерзкая, шумная, грубоватая во всех проявлениях юности, такая же упрямая и порывистая, как и сама Скарлетт.
Легенда Джеральда строилась на том, что ее и Атланту окрестили в один и тот же год. За девять лет до появления Скарлетт на свет поселение последовательно звали Терминусом, затем – Мартазвиллом, и лишь в год ее рождения оно обрело имя Атланты.
Когда Джеральд впервые перебрался в северную Джорджию, никакой Атланты не существовало и в помине – на том месте простиралась нетронутая дикая глушь. Но уже в 1836 году власти штата одобрили постройку железной дороги, ведущей на северо-запад через земли, некогда принадлежавшие племени чероки. Конечный пункт пути был определен – Теннесси и далее Запад, – но начальная точка в Джорджии оставалась неясной до тех пор, пока год спустя инженер не вбил кол в красную глину, отметив южный предел линии. Так началась история Атланты, рожденной под именем Терминус.
В ту пору в северной части штата железных дорог почти не знали. Но за годы, прошедшие до женитьбы Джеральда на Эллен, крошечное поселение в двадцать пяти милях от Тары постепенно превратилось в деревню, а рельсы медленно, но верно продвигались на север. Затем наступила эра бурного строительства. Из Огасты проложили вторую ветку, связавшую восток с новой линией на Теннесси. Из древней Саванны третья дорога протянулась к Мейкону, а затем – на север, через округ самого Джеральда, прямиком к Атланте, открывая портовым грузам путь на Запад. Наконец, из того же узла была построена четвертая линия – на юго-запад, к Монтгомери и Мобилу.


