Сувар. Повесть о том, откуда пошел народ чувашский
Сувар. Повесть о том, откуда пошел народ чувашский

Полная версия

Сувар. Повесть о том, откуда пошел народ чувашский

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 8

— Слышу, — сказал Атнер.

— Слышишь, — сказала мать.

Он кончил. Отошёл на шаг. Знак рода вышел как надо. Ятманова метка вышла криво: одна черта ушла вниз, как ушла первая зарубка, и поправить её было уже нельзя.

Мать посмотрела.

— Криво вышло.

— Криво.

— Ладно. — Она потрогала резьбу пальцем. — Зато глубоко. Дождём не смоет.

Она положила ладонь на столб, потом на плечо ему. Рука у неё была лёгкая.

— Ты у меня один остался, кто умеет резать, — сказала она. — Живи столько, чтоб и мне вырезал. Больше мне от тебя ничего не надо. И не носи сюда серебра. У нас его девать некуда.

Она нагнулась, вылила из плошки дождевую воду, вытерла плошку подолом и поставила обратно.

Атнер пошёл к плетню, где стоял Хасан-бек.

— Двенадцатый двор нежилой, — сказал он. — Кузнец помер. Вдова одна.

— Кто сказал?

— Я сказал.

Хасан-бек посмотрел на него, потом через плетень, на кузню у оврага, и на холодную трубу над ней. Раскрыл книгу. Записал, коротко.

— Ты мне это говоришь как командир, — спросил он, не поднимая глаз, — или как здешний?

Атнер не ответил. Хасан-бек, кажется, и не ждал.


* * *


Курак ночевал у себя. Под вечер Атнер видел, как он шёл по курмышу к своему двору, через два двора от Ятманова, и нёс за спиной сеть, которую так и не поставил, и из его ворот выбежали двое внуков, и один повис у него на руке, а другой стал отнимать сеть. Курак не отдал.

Атнер лёг в сенях, на соломе, не раздеваясь. Личину он оставил на луке седла, во дворе, у сарая, где стоял Кӑвак. Он подумал о ней, когда ложился, и не встал.

В избе за стенкой мать молола. Ручной жёрнов шёл по кругу, глухо, ровно, и останавливался, и опять шёл, и было слышно, как она подсыпает зерно из горсти. Так она молола, когда ему было шесть лет и он спал в этих же сенях, и под этот звук он тогда засыпал, а сейчас не мог.

Он лежал и считал. Отряд. Обоз. Тридцать при отряде. Ильгам, Ахтупай, Виряс. Сорок мер, тридцать одна, первый день Авӑн. Четырнадцать дворов. Двенадцатый нежилой.

Жёрнов остановился.

— Сынок, — сказала мать через стенку. — Ты не спишь.

— Сплю.

— Кто тебе рубаху чинит?

Атнер потрогал ворот. Ворот был её, домашний, перешитый дважды, потому что шея стала толще.

— Сам.

За стенкой помолчали. Потом жёрнов пошёл опять.

Глава 8. Порядок слов

Ярмул

Илемпи

Хасан-бек. Тикаш хули — Мӑн Юман, 5–8 июля 1223 года

Старый вал Тикаш хули был ниже, чем в описи.

В описи крепостей правобережья, которую Хасан-бек читал в палате лет шесть назад, стояло: «вал земляной, в три сажени, ров, тын». Вал был в две сажени, если мерить от дна рва, и в полторы, если от дороги. Рва не было: ров заплыл и зарос ивняком. Тына не было тоже, только кое-где из травы на гребне торчали чёрные пеньки, как зубы у старика. Хасан-бек отметил это ногтем на полях и подумал, что опись, выходит, переписывали, не выезжая.

На гребне вала сидел колдун и смотрел, как они подходят.

Так Хасан-бек назвал его про себя, как только увидел, и потом уже не мог назвать иначе, хотя знал, что колдуном тот не был. Старик лет шестидесяти, в белой рубахе, с узкой седой бородой, заплетённой на конце в косицу, с ножом на поясе и с палкой поперёк колен. Он сидел не шевелясь, пока отряд не подошёл к самому валу, а потом встал, опёрся на палку и сказал командиру сверху, по-суварски, громко, чтобы слышали все:

Эрнепи ывӑлӗ«Сын Эрнепи». Ты зачем в Ҫинҫе«неделю, когда землю не тревожат» землю копал?

Командир остановил коня.

— Здравствуй, Ярмул.

— Здравствуй. — Старик стал спускаться с вала, боком, осторожно. — Я не про здравствуй спрашиваю. Мне Курак ещё вчера передал, через мальчишку из Хурӑнвар. Девять ям. В Ҫинҫе. Слова ты сказал сам, первую строку, и замолчал. А дальше? Земля что, первую строку послушала и дальше сама догадалась?

Хасан-бек понимал по-суварски, если говорили медленно. Старик говорил быстро, но так сердито, что каждое слово было отдельно, и бек понимал.

— Дальше Курак хлеб положил, — сказал командир.

— Хлеб. — Старик дошёл до низа и встал перед Кӑваком, слева. Конь прижал уши. Старик на коня не посмотрел, и конь, подумав, уши поднял. — Хлеб — это доля. Доля — это одно. А слова — это другое. Хлеб без слов — это как серебро без счёта: взяли, а за что — никто не знает. Мне так дед говорил, а ему — его дед, когда в засуху копали.

Он встал прямо, снял шапку и сказал, не повышая голоса, но так, что обозные у телег сняли шапки тоже:

Ҫырлах ҫӗр хаярӗ, сана асӑнатӑп, витӗнетӗп, эсӗ ан кӳрен, ан сӑхлан, чипер алла илмелле ту, ҫырлах«Помилуй, грозная сила земли: тебя поминаю, тобой покрываюсь; не обижайся, не зарься, дай взять по-доброму, помилуй».

Хасан-бек смотрел не на старика. Он смотрел на командира.

Командир сидел в седле, и личина была у него на лбу, и лицо под ней было открыто. На словах «тебя поминаю» лицо не изменилось. На словах «дай взять по-доброму» у командира дрогнул рот, и он сжал его, и Хасан-бек увидел, как у него на скулах вздулись и опали желваки, будто он раскусил что-то твёрдое. Потом командир опустил глаза на гриву коня и так сидел.

— Вот, — сказал старик и надел шапку. — Вот так она. Мать твоя на витӗнетӗп«покрываюсь» голос вниз брала. Я слышал, когда тебя, дурака, от мора привезли.

— Я помню, что вниз, — сказал командир, не поднимая глаз. — Слов не помнил.

— Теперь помнишь. — Старик повернулся к Хасан-беку. — А ты, стало быть, тот, кто считает.

— Хасан-бек.

— Ярмул. — Старик посмотрел на его книгу под мышкой. — Сколько у тебя там имён?

— Пятьдесят четыре, — сказал Хасан-бек. — Со мной.

— У меня больше, — сказал Ярмул и пошёл к телегам здороваться с Кураком.


* * *


Вечером Ярмул сел у огня и стал спрашивать.

Он спрашивал у каждого, кто подходил за кашей, чей он и откуда. У обозных, у всадников, у Салиха, у кыпчаков. Русских он не спрашивал — только смотрел на них долго, как смотрят на поле, которое будут пахать в другой год. Спрашивал коротко, и ответ слушал, не перебивая, и потом кивал, и Хасан-бек видел, что каждый ответ старик кладёт себе куда-то, как кладут в сундук.

Хасан-бек сидел у соседнего огня и сверял со своим списком.

Всё сходилось. Ильдар из Биляра. Мансур из Болгара, с третьей улицы. Халим из-под Джукетау. Сходилось до тех пор, пока старик не дошёл до Хурҫӑ.

— Ты из Шӑхаль, — сказал Ярмул, не спрашивая.

— Из Шӑхаль, — сказал Хурҫӑ.

Хасан-бек посмотрел в список. В списке обозных, который дал ему сборщик подводной повинности, у Хурҫӑ стояло село Хурӑнвар.

Он подозвал Хурҫӑ и спросил. Хурҫӑ объяснил, что он из Шӑхаль, а жена у него из Хурӑнвар, и живёт он двадцать пять лет у жены, и сборщик записал его туда, где двор, а не туда, откуда он.

— Как правильно? — спросил Хасан-бек.

— И так правильно, и так, — сказал Хурҫӑ. — Двор тут. А сам я оттуда.

Хасан-бек подумал и написал над строкой мелко: «родом из Шӑхаль». Колдун у огня смотрел, как он пишет, и ничего не сказал. Он, кажется, и не ждал, что скажут.


* * *


Старый киремет«место моления» стоял у вала, в липняке. Ограды от него осталось два столба, и оба сгнили внизу.

Утром, когда запрягали, Ахтупай сказал, что отряд пойдёт к Мӑн Юман мимо этого липняка и что у киремета надо положить дар: мимо старого места проходить с пустыми руками нехорошо. Ярмул сказал, что мимо этого места лучше вовсе не ходить.

— Отчего? — спросил Ахтупай. — Дар положим — и пройдём.

— Оттого что там уже двести лет не кладут, а место помнит, что клали, — сказал Ярмул. — Это хуже, чем если б там никого не было.

— Ты, юмӑҫ«сказитель», духов боишься больше, чем тех, с востока.

— Те приходят и уходят. А это никуда не уходит. Оно тут стояло, когда твоего деда не было.

— Вот и положим дар. Заодно и поздороваемся.

Они спорили долго, стоя друг против друга, и Ахтупай опирался на палку, и Ярмул опирался на палку, и было видно, что спорят они не первый раз и не десятый, и что спор этот им обоим нужен, как нужна старикам утренняя похлёбка. Хасан-бек стоял рядом с кобылой и ждал, когда можно будет сказать про время.

Время он сказал. Он сказал, что до Мӑн Юман полтора дня, если выйти сейчас, и два, если выйти после спора. Ахтупай посмотрел на него, как смотрят на муху, которая вдруг заговорила.

— Бек, — сказал Ахтупай. — Скажи мне прямо тогда уж, раз ты такой скорый. Сколько людей даст Мӑн Юман?

— Это я у тебя хотел спросить, мучи«дед».

— Как свезут снопы — столько и даст.

— Это не число.

— Это точнее числа. — Ахтупай поправил шляпу. — Твоё число ты запишешь, а потом дождь пойдёт, и оно соврёт. А моё не соврёт. Свезут — дадут. Не свезут — не дадут.

— Я не могу такое послать наместнику.

— А ты пошли, — сказал Ахтупай. — Пусть он тоже подождёт дождя, как все.

Дар положили. Ахтупай положил у сгнившего столба лепёшку и горсть соли, постоял и что-то сказал, негромко. Ярмул стоял позади и держал шапку в руках, и когда Ахтупай замолчал, Ярмул сказал два слова, которые тот пропустил, и Ахтупай, не оборачиваясь, их повторил.

Вышли на час позже, чем вышли бы без спора. Хасан-бек записал это в дневной счёт не как задержку, а как «обряд у вала», потому что задержкой это не было: обряд у них шёл в дорогу, как водопой.


* * *


Дубрава Мӑн Юман начиналась не деревьями, а тишиной.

Сперва был лес как лес, липа и берёза, и птицы, и дорога с корнями поперёк. Потом деревья стали выше и реже, и птиц стало меньше, и под ногами пошла не трава, а старый лист, пружинистый и тёмный. Потом Ахтупай, который шёл впереди пешком, остановился у первого дуба и поднял руку.

Дуб был в три обхвата. За ним стоял второй такой же. За вторым — ещё. Между ними было светло и пусто, как в палате, где сняли ковры.

— Сними, — сказал Ахтупай командиру.

Командир посмотрел на него.

— Когда в дубраву входишь, сними, — сказал Ахтупай. — Дереву лицо показывают.

Командир снял личину со лба и повесил на луку седла. Потом, подумав, слез с коня и пошёл дальше пешком, ведя Кӑвака в поводу. За ним стали слезать всадники, сначала сувар из-под Сувара, потом Ильдар, потом все. Салих слез последним и посмотрел на Хасан-бека.

Хасан-бек слез тоже. В законе не было сказано, как входить в чужую рощу, но было сказано, как входить в чужой дом.

Сверху, с дубов, падали мелкие зелёные жёлуди. Дуб сбрасывает лишние в июле, это Хасан-бек знал от садовника в Болгаре. Жёлуди стучали по листу под ногами, по шляпе Ахтупая, по крупу кобылы, редко и мягко, как капли, когда дождь уже кончился, а с веток ещё идёт.

Слева, у края дубравы, лес был чёрный. Там стояли стволы без коры, обугленные понизу, и некоторые ещё стояли, а некоторые лежали, и между ними вырос молодой березняк в рост человека. Хасан-бек посчитал обгорелые стволы, сколько было видно с дороги. Сорок семь. Он не стал записывать. Потом подумал и записал.


* * *


Моление было назначено на полдень, и к полудню на поляне в середине дубравы собралось человек триста.

Хасан-бек не знал, куда встать.

Он понял это сразу, как вышел на поляну. Все стояли где-то. Мужчины стояли одной дугой, женщины — другой, за ними, старики впереди, дети сзади, и между дугами был проход, и в конце прохода, у самого большого дуба, горели два огня и висели два котла. Все были в белом. Отряд, выйдя из-за деревьев, сразу разошёлся: обозные нашли своих и встали к ним, русские отошли к краю и встали кучей, всадники встали у коней. Командир пошёл к старикам, и старики расступились и поставили его между собой. Колдун пошёл прямо к огню.

Хасан-бек остался стоять посреди поляны, с кобылой в поводу и с книгой под мышкой. На него смотрели.

К нему подошёл человек от котлов. Невысокий, в белом до пят, и белое на нём было чистое, хотя по краю поляны была грязь после ночного дождя. Руки он держал перед собой, чуть на отлёте, и руки у него были вымыты до локтей и ещё не высохли.

— Ты, бек, стань тут, — сказал он, показав на дуб у края, в стороне от обеих дуг. — Тут чужие стоят. Коня отдай мальчишке.

Он не спросил, чей Хасан-бек, и не спросил, зачем он пришёл. Он сказал, где стоять, как говорят в палате писцу, куда сесть, и пошёл обратно к котлам.

— Кто это? — спросил Хасан-бек у Юсуфа, отдавая повод.

Юсуф не знал. Знал Курак, который оказался рядом, как оказывался везде.

— Ишлей, — сказал Курак. — Чӳкҫӗ«жрец моления». Он тут главный. Не Ахтупай. Ахтупай — старший. А тут главный он.

Хасан-бек встал у дуба. Отсюда было видно всё.

Он смотрел и видел порядок. Он не ожидал этого и потому видел особенно ясно. Ишлей не говорил ни одного слова о небе, о духах, о земле. Он говорил: сюда. Ты — туда. Воду — сюда. Котёл повесить ниже. Ты стоишь не там, ты стоишь за отцом. И люди шли, куда сказано, и становились, куда сказано. Колдун стоял рядом с Ишлеем, у огня, и, когда Ишлей оборачивался к нему, колдун тихо называл ему что-то — имя рода, понял Хасан-бек, — и Ишлей называл это вслух, и от дуги отделялся человек и подходил к огню с миской.

Так в палате наместника выкликают к докладу. По старшинству, по порядку записи.

Что делали с жертвой, Хасан-бек не видел: это делали за котлами, и между ним и котлами стояли люди, и он не старался увидеть. Он видел, как подносят мясо к котлу. Видел, как Ишлей поднял руки. Стало тихо так, что было слышно, как падает жёлудь.

Потом Ахтупай, стоя рядом с Ишлеем, сказал моление. Сказал длинно, нараспев, и один раз запнулся, и колдун у него за спиной подсказал слово, и Ахтупай, не оборачиваясь, взял слово и пошёл дальше, как берут из рук ковш. Хасан-бек разобрал не всё. Разобрал про хлеб, про скот, про дождь в пору дождя. Разобрал конец, потому что конец говорили все, вслед за Ишлеем:

Ырӑ чӳк-кӗлӗ хапӑл ил, тытнӑ-тунине ҫырлах«Прими доброе моление, будь милостив к начатому и сделанному».

Потом Ишлей зачерпнул первую ложку каши и бросил в огонь. Вторую плеснул на землю. И только тогда к котлу пошли старики.

Хасан-бек стоял у дуба и понимал, что стоит здесь неправильно. Он был при молении чужой веры. По закону ему здесь быть не полагалось, и в донесении это будет выглядеть так, как будто посланник наместника стоял при языческой жертве. Он представил себе строку. Строка выходила плохая.

К нему подошла девочка с миской. В миске была каша, и в каше куски мяса.

Хасан-бек посмотрел на мясо.

— Кто резал? — спросил он.

Девочка не поняла. Подошёл Ишлей, с мокрыми руками, и посмотрел на миску, и на Хасан-бека, и понял раньше, чем Хасан-бек успел объяснить.

— Мясо не бери, бек, — сказал Ишлей. — Оно не по твоему закону. — Он взял у девочки из корзины лепёшку и протянул. — Хлеб бери. Хлеб ничей.

Хасан-бек взял хлеб. Он отломил и съел, стоя у дуба, и хлеб был пресный и ещё тёплый. Ишлей ушёл к котлам.

В донесении Хасан-бек потом написал: «Сбор родов у Мӑн Юман. Присутствовал для счёта людей». Это было правдой.


* * *


Повитуха сидела на пне в стороне от котлов и лущила горох в подол.

Хасан-бек подошёл к ней, потому что ему сказали: если хочешь знать, сколько людей в сёлах, спроси не старосту, а Чепчен. Старуха была маленькая, круглая, в тёмном, и пальцы у неё двигались быстрее, чем у менялы Джафар-аги, когда тот считал обрезки.

Рядом с ней стоял командир. Он подошёл раньше, и Хасан-бек не слышал начала.

Чепчен, не переставая лущить, протянула руку, взяла командира за запястье, повернула его ладонь вверх и посмотрела. Смотрела недолго. Потом отпустила.

— Долгая, — сказала она. — Не в бою.

Командир убрал руку и потёр ладонь о штаны, как потирают, когда в неё что-то положили.

Хасан-бек открыл книгу.

— Сколько людей в сёлах вокруг дубравы? — спросил он.

— В девяти? — Чепчен выщелкнула горошины в подол. — Тысяча девятьсот двенадцать. Это живых. Я их, почитай, всех вынимала, кроме стариков. Четыреста семьдесят одного вынула. Остальных — мать моя.

Хасан-бек записал. Число было точнее любого, какое он получал от старост.

— Пешком, если далеко идти, — сказала Чепчен, — дойдут тысяча четыреста. Остальных нести. Или оставлять.

Хасан-бек поднял голову.

— Я не спрашивал, сколько дойдёт.

— Ты не спрашивал, — согласилась Чепчен. — Я сказала.

Он записал и это. Записал под первым числом, отдельной строкой, без пояснения, и не знал, в какой столбец это пойдёт. Командир стоял рядом и смотрел на запись. Хасан-бек видел, что командир читает её, шевеля губами.


* * *


К вечеру у огня мастерица клала руну.

Рубаху для командира сшила Ильгам. Она сшила её за неделю из казённого холста, в обозе, на ходу, сидя на телеге, и Курак, когда увидел, что тюк начат, посмотрел на Хасан-бека так, как смотрят люди, которые сказали заранее. Хасан-бек отметил в книге: «холст — один тюк, начат, на рубахи отряда». Одиннадцать.

Теперь рубаха лежала на коленях у здешней мастерицы, молодой, худой, с тонкой шеей. Её звали Илемпи. Она говорила так тихо, что Хасан-бек, сидя в трёх шагах, не слышал ни слова, а видел только, как двигаются губы. Командир сидел против неё на корточках. Илемпи вдела красную нитку, прошла два стежка по вороту и остановилась. Подняла глаза на командира.

Сказала что-то. Командир наклонился ближе.

— По обряду копали? — повторила Илемпи, чуть громче, и теперь Хасан-бек услышал.

Командир ответил не сразу.

— Взаймы, — сказал он.

Илемпи посмотрела на него долго. Потом опустила глаза к вороту и пошла дальше, стежок за стежком, и красное ложилось на белое ровно, частым мелким узором, который Хасан-бек не мог прочесть и не пытался.

Колдун сидел неподалёку и тоже смотрел.

— Слово ему сегодня вернули, — сказал колдун Хасан-беку, как будто продолжал разговор. — Теперь нитку кладут. По порядку. Ты у себя в книге тоже ведь сперва год пишешь, потом месяц, потом что.

— Сперва бисмиллях«во имя Аллаха», — сказал Хасан-бек. — Потом год.

— Ну вот, — сказал Ярмул. — И у нас сперва.


* * *


Разъезд вышел к дубраве на другой день, к полудню, с восточной опушки.

Хасан-бек этого не видел. Он был при обозе, в середине, и первым, что он услышал, был свист, короткий, который он принял за птицу. Потом Салих закричал по-булгарски одно слово. Потом всадники ушли, все сразу, и у обоза остались обозные, русские и Юсуф, который стоял у кобылы бека с обнажённой саблей и держал её так, как держат, когда саблю дали первый раз.

Потом было тихо. Долго.

Потом всадники вернулись. Не все сразу, а по двое, по трое. Ильдар вёл в поводу чужого коня — маленького, лохматого, с короткими ногами и с большой головой. Седло на чужом коне было стёртое до дерева на луке, и к задней луке ремешком была привязана войлочная фигурка величиной с ладонь, тёмная и блестящая от жира.

Хасан-бек посмотрел на фигурку и отвёл глаза. Он не знал, что это, и понял, что знать не хочет, потому что это было чьё-то.

Командир приехал последним. Личина у него была опущена. Он поднял её у обоза и сказал Хасан-беку:

— Пятеро было. Двое там остались. Двое ушли в лес пешими, их ищет эрзя. Один ушёл на восток.

— Догнать?

— Нет.

Хасан-бек открыл книгу.

— Своих?

— Все.

Хасан-бек записал. Пятеро. Двое убиты. Двое в лесу. Один ушёл. Свои все. Конь чужой, один.

Вечером он сел писать донесение наместнику, второе с Болгара. Он написал про Тикаш хули и про вал в две сажени вместо трёх. Написал про Мӑн Юман, про сбор родов, про тысячу девятьсот двенадцать. Потом дошёл до разъезда и остановился.

Он написал: «У восточной опушки Мӑн Юман отряд встретил разъезд с востока в пять человек. Двое убиты, двое скрылись в лесу, один ушёл».

Перечитал.

Наместник читал донесения до первой точки. Потом отдавал писцу. Хасан-бек знал это двенадцать лет. Всё, что стояло после первой точки, читал Ильяс.

Он соскоблил строку ножом, осторожно, чтобы не протереть бумагу, и написал заново: «Один из разъезда с востока ушёл от Мӑн Юман на восток. Разъезд был в пять человек; двое убиты, двое скрылись в лесу. Отряд цел».

Те же слова. Другой порядок.

Командир стоял у него за спиной и читал, шевеля губами. Хасан-бек это слышал.

— Дойдёт? — спросил Хасан-бек, не оборачиваясь. — Тот, один.

— Дойдёт, — сказал командир.


* * *


Молился Хасан-бек в ту ночь один, как всегда, отойдя от огня на двадцать шагов, к краю поляны, к дубу, у которого днём стоял как чужой. Он расстелил коврик и долго поворачивался: ночью, без солнца, кыблу«сторону Мекки» приходилось брать по звёздам, а звёзды сквозь дубы были видны плохо. Он взял по той, что держится на полночи, и повернулся от неё на юг, и ещё на ладонь к закату.

Когда он кончил и сел на пятки, рядом стоял Гордята.

Русский стоял в пяти шагах и крестился. Крестился он медленно, широко, кланяясь в пояс, и кланялся он в другую сторону — туда, где за дубравой должно было встать солнце.

Хасан-бек подождал, пока он кончит. Гордята кончил, выпрямился и посмотрел на коврик, потом на свой восток, потом опять на коврик. Прикинул.

— Выходит, мы спинами, — сказал Гордята.

— Выходит, — сказал Хасан-бек и не стал поворачиваться.

Глава 9. Слово после каши

учук

Атнер. Поле у Мӑн Юман, 9 июля 1223 года

Котлы повесили затемно.

Их было семь. Мужики вбили рогатины в два ряда вдоль ручья, положили на рогатины перекладины и подвесили котлы на цепях, и каждый котёл был из другой деревни, и все разные: медный, большой, с заплатой на боку; два чёрных, чугунных, из Мӑн Юман; один маленький, с отбитым ухом, который привязали к цепи ремнём. Под котлами вырыли ямки и положили хворост, но не зажигали: огонь без Ишлея не зажигали.

Атнер не спал. Он лёг у телеги, когда ушли последние, кто вешал котлы, и лежал, и смотрел, как из темноты по одной выходят телеги. Телеги шли с трёх сторон: от дубравы, с дороги на Таяпу и с того берега ручья, по броду. Их было слышно раньше, чем видно, — скрип, фырканье, чей-то голос, который говорил коню «тпру» и тут же, другим голосом, кому-то в темноте «здравствуй». Люди узнавали друг друга по телегам раньше, чем по лицам.

Когда рассвело, телег было девяносто три. Атнер сосчитал их дважды.

Распрягали на краю поля и ставили кругом, оглоблями внутрь, и лошадей уводили к воде. Из телег доставали дрова, соль, мешки с крупой и чашки. Чашки каждый привёз свои, и ложки свои: котлы общие, а посуда домашняя.

Все были в белом.


* * *


Солнце поднялось над лесом, и поле стало видно целиком.

Людей было около тысячи. Атнер не мог их сосчитать — они всё время двигались, сходились и расходились, — и он перестал пробовать. Белые рубахи, белые сурпаны«женские покрывала», у девок на головах тухья«девичьи шапочки», и на тухьях серебро: обрезки, дирхемы дедов, бляшки, и серебро звякало, когда девки поворачивались. Мальчишки бегали между котлов, и их гоняли. Старики сели на межу, в ряд, и смотрели.

На краю поля, там, где трава кончалась и начиналась степь, стояли конные. Не в белом.

Атнер поставил их ещё ночью: Мансура, Ильдара, обоих кыпчаков и сувара из-под Сувара, по двое, на полверсты друг от друга, лицом к степи. Салих встал сам, посередине, на бугре. Он сидел в седле спиной к полю, и Атнер видел отсюда его спину и больше ничего.

Хасан-бек стоял у телеги отряда с книгой. Он сосчитал телеги раньше Атнера и сказал: девяносто три. Потом посмотрел на поле и спросил:

— А людей сколько?

— Около тысячи.

— Около — это не число, — сказал Хасан-бек и пошёл считать сам.

Вернулся он через час. Он насчитал тысячу сто сорок, не считая детей, которые бегали, и сказал, что детей сосчитать нельзя, потому что они бегают, а если их поймать, то это уже будет не счёт, а драка.


* * *


Атнер хотел говорить сразу.

Он решил это ещё ночью. Люди съехались с девяти сёл и из-за реки. К вечеру они разъедутся. Сказать надо, пока все стоят вместе и пока никто не ушёл к своей телеге. Он пошёл через поле к котлам, туда, где старики у межи смотрели на Ишлея, и уже набрал воздуха.

Ахтупай взял его за рукав.

Взял просто, двумя пальцами, как берут за рукав мальчишку, который бежит не туда. Атнер остановился.

— После, — сказал Ахтупай.

На страницу:
7 из 8