
Полная версия

Глава 1
Последняя свеча в бронзовом шандале догорала, истекая мутным воском, похожим на застывшие слезы. В комнате пахло остывшей золой и лавандой, которой горничные перекладывали белье, но даже этот запах не мог перебить сырость, ползущую от каменных стен. Осень в этом году выдалась ранней и злой, пробирающей до костей, даже если ты сидишь в бархатном кресле самого богатого дома в округе.
Я снова уколола палец.
Крошечная капля крови, яркая, как рубин на перстне архиепископа, набухла на подушечке и сорвалась вниз, расплываясь темным пятном на белоснежной вышивке. Пяльцы с треском упали на колени. Я смотрела на испорченную ткань — шелк, который стоил дороже, чем годовое жалованье моего конюха, — и не чувствовала ничего, кроме тупой, звенящей пустоты.
— Терпение, Элинор, — прошептала я сама себе, копируя интонации покойной матушки. — Добродетельная жена есть сосуд терпения. Она ждет, она молчит, она хранит очаг.
Слова привычно царапнули горло, но не принесли облегчения. Сегодня они звучали не как молитва, а как приговор.
На каминной полке тяжелые напольные часы с золоченым маятником отбивали секунды. Тик-так. Тик-так. Каждый удар был похож на падение камня в глубокий колодец. Три часа ночи. Или уже четыре? Темнота за окном была плотной, непроглядной, словно кто-то замазал стекла чернилами. Дом спал. Спали слуги в людской, спали кухонные мальчишки у теплых печей, спали даже дворовые псы. Не спала только я. Хозяйка этого поместья. Законная супруга лорда Роланда.
Я зябко повела плечами, плотнее запахивая домашнее платье из тяжелой шерсти. Камин давно погас, оставив после себя лишь горстку серых углей, подернутых пеплом. Звать служанку, чтобы раздуть огонь, было нельзя. Роланд ненавидел, когда прислуга видит, что я жду его до рассвета. «Не унижай меня своей собачьей преданностью на людях», — говорил он, кривя красивые губы. Поэтому я мерзла. Сидела в ледяной тишине, выпрямив спину до хруста в позвоночнике, и ждала.
Где-то внизу, в огромном пустом холле, хлопнула тяжелая дубовая дверь.
Звук был резким, чужеродным, как выстрел. Я вздрогнула всем телом, хотя ждала этого момента последние пять часов. Сердце, до этого бившееся ровно и глухо, вдруг сорвалось в галоп, ударяясь о ребра. Вернулся.
Я прислушалась. Тяжелые сапоги грохотали по каменным ступеням лестницы. Шаг был неровным, сбивающимся. Он оступался, шаркал, потом снова тяжело наступал на пятку. Человек, который шел к моей спальне, не скрывался. Ему было плевать, разбудит ли он дом, напугает ли жену. Он был хозяином.
Я встала, быстрым движением спрятала испорченную вышивку в корзину для рукоделия и одернула складки платья. Подошла к зеркалу, висящему в простенке. Из глубины амальгамы на меня смотрела бледная тень: темные волосы, убранные в строгую косу, глаза, провалившиеся от усталости, плотно сжатые губы. Никакой красоты, только серость и страх.
— Улыбнись, — приказала я отражению. — Ты рада мужу. Ты должна быть рада.
Губы дернулись в жалкой гримасе.
Дверь распахнулась без стука, ударившись ручкой о стену. Сквозняк ворвался в комнату, заставив пламя свечи заметаться, отбрасывая на стены уродливые, пляшущие тени.
Лорд Роланд стоял на пороге.
Он был красив той порочной, тяжелой красотой, от которой у юных девиц перехватывает дыхание, а у опытных женщин холодеет внутри. Высокий, широкоплечий, с гривой светлых волос, сейчас растрепанных ветром и ночными похождениями. Его дорогой бархатный камзол цвета бургундского вина был расстегнут почти до пупа, открывая тонкую, пропитанную потом сорочку. Шейный платок сбился набок.
Он опирался плечом о косяк, пытаясь сохранить равновесие, и мутным взглядом шарил по комнате, пока не нашел меня.
— А, — выдохнул он, и в этом звуке было столько презрения, что мне захотелось закрыться руками. — Не спишь. Конечно. Сидишь тут, как сова на ветке.
Он оттолкнулся от косяка и шагнул внутрь. С каждым его шагом комната наполнялась запахами. Сначала до меня долетел тяжелый, кислый дух перебродившего вина — того самого, крепкого и дешевого, которое подают в игорных домах на окраине. К нему примешивался запах табачного дыма, сырой кожи и конского пота.
Но когда он подошел ближе, чтобы бросить на кресло перчатки, меня накрыло другой волной.
Сладкой. Приторной. Тошнотворной.
Запах дешевой розовой воды. Вульгарный аромат, которым поливают себя женщины, продающие любовь за пару медяков в переулках Нижнего города. Или вдовы разорившихся купцов, пытающиеся казаться моложе. Этот запах въелся в бархат его камзола, пропитал волосы, остался на коже. Он был таким густым, что казалось, его можно потрогать.
К горлу подступил ком. Я знала этот запах. Роланд приносил его домой уже третий раз за месяц.
— Доброй ночи, милорд, — мой голос прозвучал сухо, безжизненно, словно шелест сухой листвы. — Я велела оставить вам ужин в малой столовой, но он, должно быть, уже остыл. Приказать подогреть?
Роланд остановился посреди комнаты, покачиваясь с пятки на носок. Его голубые глаза, обычно ясные и холодные, сейчас были налиты кровью. Он смотрел на меня, как смотрят на застарелое пятно на стене — с раздражением и брезгливостью.
— Ужин? — он усмехнулся, и эта усмешка исказила его лицо. — Думаешь, я голоден до твоей пресной стряпни? Я сыт, Элинор. Сыт по горло.
Он шагнул ко мне, и я, повинуясь годами вбитому рефлексу, протянула руку, чтобы помочь ему снять тяжелый камзол. Это был ритуал. Жена встречает мужа, жена облегчает его ношу.
Мои пальцы коснулись бархата на его плечах. Ткань была влажной от ночной сырости. Я начала стягивать рукав, стараясь не дышать, чтобы не чувствовать этот удушающий розовый смрад, но Роланд вдруг дернулся, вырываясь.
— Оставь! — рявкнул он. — У тебя руки ледяные, как у покойницы. Ты можешь хоть иногда быть живой? Хоть иногда дать мне тепла, а не этот могильный холод?
Я отступила на шаг, прижимая руки к груди. Тепло? Он требовал от меня тепла, явившись под утро, пропитанный чужими духами и вином?
Внутри меня, там, где обычно жила покорность, вдруг что-то дрогнуло. Тонкая, натянутая струна лопнула. Возможно, это была усталость. Или холод. Или вид его распухших, влажных губ, на которых, казалось, еще блестела чужая помада.
— Милорд, — слова вырвались сами, прежде чем я успела прикусить язык. — Уже почти рассвет. Часы пробили четыре. Где вы были?
Тишина, повисшая в комнате, была страшнее любого крика.
Роланд замер. Он медленно, очень медленно повернул голову. Пьяная муть в его глазах на секунду рассеялась, уступив место ледяному, трезвому бешенству.
— Что ты сказала? — спросил он тихо. Слишком тихо.
Я знала, что должна замолчать. Должна опустить глаза, пролепетать извинения, сказать, что я просто волновалась. Так учила мать. Так учил священник на исповеди. «Гнев мужа гаси смирением».
Но я смотрела на пятно чужой пудры на лацкане его камзола, и смирение не приходило.
— Я спросила, где вы были, Роланд, — повторила я, и мой голос окреп, наливаясь сталью, которой я в себе не подозревала. — Вы пахнете борделем. От вас разит дешевой шлюхой так, что в комнате нечем дышать. Вы...
Договорить я не успела.
Движение было быстрым, размытым. Я не увидела замаха, только почувствовала, как воздух рассекла его ладонь.
Удар пришелся наотмашь. Хлесткий, обжигающий, унизительный. Моя голова мотнулась в сторону, шпильки, удерживающие тяжелую косу, впились в кожу. В ушах зазвенело, словно кто-то ударил в огромный медный колокол прямо над головой.
Я пошатнулась, хватаясь за спинку кресла, чтобы не упасть. Щека вспыхнула огнем, который мгновенно разлился по всему лицу. Во рту появился металлический привкус крови — я прикусила губу.
Роланд стоял надо мной, тяжело дыша. Его кулаки сжимались и разжимались. На лице не было ни капли раскаяния — только злое удовлетворение.
— Ты забываешься, Элинор, — выплюнул он. — Ты забыла, кто ты такая. Ты — никто. Пустое место, которое я ввел в свой дом, дал свое имя. Ты смеешь открывать рот? Смеешь допрашивать меня? Я буду там, где пожелаю. И с кем пожелаю. А твое дело — ждать и молчать.
Он сделал шаг ко мне, нависая, давя своим ростом и физической мощью.
— Ты бесплодная, холодная рыба, — шипел он мне в лицо, обдавая перегаром. — Думаешь, мне приятно возвращаться сюда? В этот склеп? Да любая портовая девка дает мне больше радости за час, чем ты за пять лет брака. Скажи спасибо, что я вообще прихожу ночевать.
Каждое слово было как удар хлыстом. Но, странное дело, я больше не чувствовала боли. Словно пощечина выбила из меня не только равновесие, но и страх. Я стояла, вцепившись побелевшими пальцами в бархатную обивку кресла, и смотрела на него.
Я видела не мужа, которого должна почитать. Я видела жалкого, опустившегося человека. Его лицо было одутловатым, под глазами залегли мешки, а на шее, там, где ворот сорочки был расстегнут, я заметила багровый след — засос, который он даже не потрудился скрыть.
— Вон, — бросил он, отворачиваясь. Ему стало скучно. Вспышка ярости прошла, уступив место пьяной сонливости. — Убирайся с глаз. Ты меня утомляешь.
Он стянул с себя камзол и швырнул его прямо на пол, на ковер. Затем, не разуваясь, рухнул на широкую супружескую кровать, сминая покрывало грязными сапогами.
Я стояла неподвижно еще минуту. Смотрела, как он ворочается, устраиваясь поудобнее, как его дыхание выравнивается, переходя в тяжелый, свистящий храп. Он уснул мгновенно, как животное, нажравшееся до отвала. Ему было все равно, что я чувствую. Ему было плевать, что у меня на лице горит след от его руки. Для него я была мебелью. Удобной, молчаливой мебелью, которая иногда смеет скрипеть.
Медленно, стараясь не шуметь, я отпустила спинку кресла. Ноги были ватными, но я заставила себя идти. Не к выходу. К зеркалу.
Я зажгла еще одну свечу от догорающего огарка и поднесла её к лицу.
Отражение смотрело на меня чужими глазами. На левой щеке, от скулы до подбородка, расцветало пунцовое пятно. Четыре пальца. Клеймо собственности. Завтра оно потемнеет, нальется синевой. Придется пудрить лицо толстым слоем белил, чтобы слуги не шептались по углам. Или сказать, что я упала? Ударилась о дверной косяк? Сколько раз я уже лгала, прикрывая его жестокость?
Я провела кончиками пальцев по горящей коже. Больно. Но эта боль была какой-то… отрезвляющей.
Всю жизнь меня учили, что мужчина — это наместник Светлейшего в семье. Что его гнев праведен, а его воля — закон. «Если муж бьет, значит, жена виновата», — шептали тетушки. «Значит, не угодила, не досмотрела, не стерпела».
Я посмотрела на храпящего на кровати Роланда. Грязные сапоги на шелковом покрывале. Разинутый рот. Запах перегара, заполняющий мою спальню.
В чем я виновата? В том, что ждала? В том, что хранила верность? В том, что пыталась сберечь остатки нашего состояния, которое он проматывал за карточными столами?
Слезы, которые обычно текли сами собой после таких сцен, сегодня высохли, так и не родившись. Внутри меня вместо привычной влажной горечи образовалась сухая, холодная пустыня. Стержень покорности, на котором держалась моя жизнь, хрустнул и переломился.
Я погасила свечу, погружая комнату в предрассветную тьму.
Я не останусь здесь. Не сейчас. Мне нужно выйти отсюда, иначе этот воздух, отравленный розовой водой и ложью, задушит меня.
Я тихо прошла в гардеробную. Руки не дрожали, когда я доставала простую темную накидку с капюшоном. Я действовала механически, четко, как солдат перед боем.
Завтра воскресенье. День Великой службы. Все знатные семьи города соберутся в Кафедральном соборе, чтобы продемонстрировать свое благочестие. Роланд будет спать до обеда, а потом, страдая от похмелья, тоже потащится туда — жертвовать золото и улыбаться епископам.
Но я буду там раньше.
Я пойду в Храм не ради службы. Я пойду к Светлейшему. Я задам Ему вопрос, который боялась задать все эти годы. За что? Почему добродетель наказывается, а порок процветает? И если Он, Всемогущий и Всеблагой, не ответит мне… если Он снова промолчит…
Тогда я сама найду способ себя защитить. Я не знаю как. Я не знаю, хватит ли у меня сил. Но я больше не буду той Элинор, которая подает полотенце и подставляет щеку.
Я бросила последний взгляд на спящего мужа. В темноте он казался просто грудой тряпья.
— Спи, милорд, — прошептала я одними губами. — Спи крепко. Потому что твоя покорная тень сегодня умерла.
Я бесшумно выскользнула за дверь, оставляя за спиной запах розовой воды и руины своего брака, и растворилась в коридорах спящего дома. Путь мой лежал в Собор. Туда, где, как говорили, исцеляются души. Или окончательно разбиваются сердца. Но сначала я должна привести себя в порядок,скрыть следы на лице...Я. толкнула дверь гардеробной комнаты и вошла внутрь.
Глава 2
Серый рассвет просачивался сквозь щели в тяжелых шторах, похожий на грязную воду. Я не смыкала глаз. Все те часы, что Роланд сотрясал стены спальни тяжелым, неровным храпом, я сидела перед зеркалом в своей гардеробной. Время превратилось в густую, липкую субстанцию. Я смотрела, как синяк на моей щеке наливается тяжелой, свинцовой синевой, проступая сквозь бледную кожу отчетливым клеймом.
В нашем мире у женщины не так много оружия. И самое надежное из них — это белила.
Я достала костяную баночку с дорогой свинцовой пудрой. Пальцы едва заметно дрожали, когда я смешивала порошок с каплей розового масла. Этот запах — розы — теперь вызывал у меня спазм в горле, напоминая о ночном визите мужа и его вульгарной спутнице. Но я заставила себя работать. Слой за слоем, аккуратно, почти каллиграфически, я накладывала маску. Холодная, вязкая кашица ложилась на горящую кожу, запечатывая под собой мою боль, мой позор и мои страхи.
Когда с макияжем было покончено, я вдела в уши тяжелые жемчужные серьги и выбрала самое строгое платье из темно-изумрудного бархата. Высокий ворот-стойка, отделанный жестким кружевом, подпирал подбородок, заставляя держать голову прямо. Я не могла позволить себе опустить взгляд. Не сегодня.
Снизу донеслись звуки просыпающегося дома: хлопанье дверей, шарканье подошв слуг по каменным плитам, звон посуды. Ритуал выходного дня начался.
Я спустилась по парадной лестнице ровно в тот момент, когда часы в холле пробили девять.
Роланд уже был там. Глядя на него, трудно было поверить, что несколько часов назад он едва держался на ногах, изрыгая ругательства. Мой муж обладал поразительной способностью восставать из пепла своих попоек. Его камердинер, старый и молчаливый Берт, сотворил чудо: волосы Роланда были идеально уложены, лицо выбрито до синевы, а в глазах, хоть и подернутых легкой краснотой, сияла фальшивая уверенность. Он стоял у распахнутых дверей, залитых холодным осенним солнцем, и его камзол из золотистой парчи сиял так ярко, что резал глаза.
Рядом с ним стоял отец бенедиктинец из местного прихода — низенький, суетливый человечек в потертой рясе.
— …и я настаиваю, святой отец, — голос Роланда был густым, звучным, поставленным для большой аудитории. — В это смутное время мы, дворянство, должны быть опорой для нуждающихся. Здесь сорок золотых. Пусть сироты святого Лазаря знают, что о них молятся.
Он демонстративно опустил тяжелый кожаный кошель в руки священника. Монеты глухо звякнули. Бенедиктинец засыпал мужа благодарностями, чуть ли не целуя ему руки. Роланд благосклонно кивал, его лицо сияло благочестием и щедростью.
Я остановилась на последней ступени, чувствуя, как под бархатом платья кожа покрывается ледяным потом. Эта сцена была настолько отвратительной в своей лживости, что мне захотелось закричать. Это золото не было его заслугой — это были остатки моих приданых земель, которые он еще не успел спустить за карточным столом. И он отдавал их, чтобы купить себе репутацию святого, пока его жена прятала синяки под слоем ядовитого свинца.
Роланд обернулся, заметив меня. На мгновение — лишь на краткий миг — его глаза встретились с моими. В этом взгляде не было раскаяния. Только холодная проверка: хорошо ли я замазала след его удара? Не собираюсь ли я испортить его спектакль?
Убедившись, что я выгляжу как подобает идеальной супруге, он лучезарно улыбнулся.
— А вот и моя прекрасная Элинор, — пропел он, протягивая мне руку. — Святой отец, посмотрите на эту кроткую женщину. Всю ночь она провела в молитвах и бдении, я едва уговорил её прилечь на пару часов. Она так переживает о чистоте наших душ, что забывает о собственном отдыхе.
Священник умилительно вздохнул:
— Истинная жемчужина в короне мужа. Благословенны вы, милорд.
Я вложила свои пальцы в его ладонь. Она была горячей и влажной. От Роланда пахло дорогим одеколоном, мятой и чем-то аптечным — вероятно, настойкой, которой он приводил себя в чувство. Он сжал мою кисть чуть сильнее, чем требовали приличия. Это было предупреждение.
— Мы едем в Кафедральный собор, Элинор? — спросил он, и в его голосе прозвучал приказ, замаскированный под вопрос. — Великая служба начнется через час. Весь свет города будет там.
— Разумеется, милорд, — ответила я, удивляясь тому, насколько ровным остался мой голос. — Я не пропущу это событие.
Карета ждала у крыльца. Путь до центральной площади занял сорок минут — сорок минут пытки в закрытом пространстве, где Роланд, не переставая, разглагольствовал о политике, о ценах на зерно и о том, что епископу пора бы обновить витражи в восточном крыле. Он вел себя так, будто ночного инцидента не существовало. Словно он не врывался в спальню пьяным животным.
Я смотрела в окно на серые улицы. Город бурлил. Воскресенье было единственным днем, когда знать и беднота сталкивались в дверях храмов, разделенные лишь толщиной кошельков и глубиной лицемерия.
Кафедральный собор возвышался над площадью каменным исполином. Грозные шпили протыкали низкое небо, а статуи святых на фасаде казались застывшими судьями. Когда мы вышли из кареты, я на мгновение зажмурилась от яркого света. Вокруг зашелестели шелка и зазвенели шпоры. Роланд тут же включился в игру: поклоны, светские улыбки, короткие комплименты женам баронов.
— Иди, — шепнул он мне, едва приоткрыв рот, пока раскланивался с каким-то советником. — Займи наше место. Я задержусь, нужно перекинуться парой слов с казначеем. И поправь вуаль, ты бледновата.
Я не стала спорить. Напротив, я была рада избавиться от его присутствия.
Внутри собора царил величественный, холодный полумрак. Воздух был густым от запаха ладана, старого дерева и восковых свечей. Огромные колонны уходили вверх, теряясь в тени сводов. Хор еще не начал петь, и в тишине храма каждое слово, произнесенное шепотом, казалось святотатством.
Я прошла мимо центрального нефа, где уже рассаживались прихожане. Мне не нужна была служба. Мне не нужны были пышные проповеди о смирении, которые я слышала сотни раз.
Мои ноги сами понесли меня в северное крыло — туда, где за тяжелыми бархатными шторами скрывались кабинки для исповеди. Здесь не было очередей. Эти исповедальни предназначались для тех, чьи грехи были слишком дорогими, чтобы обсуждать их на глазах у толпы.
Я выбрала самую дальнюю кабинку, выполненную из темного дуба и украшенную резьбой в виде виноградной лозы. Она всегда казалась мне самой надежной. Здесь обычно принимал старый каноник Томас — человек, который почти ничего не слышал и на все жалобы советовал прочесть трижды «Светлейший, помилуй».
Я вошла в тесное пространство. Дверь за мной закрылась с глухим стуком, отсекая шум собора. Я опустилась на жесткую скамью для коленопреклонения. Дерево было ледяным. В темноте кабинки пахло пылью и чем-то горьким.
Я прижалась лбом к прохладной решетке, разделяющей пространство. Мои губы беззвучно шевелились, повторяя начало молитвы, но слова застревали в горле. Как признаться в том, что я ненавижу своего мужа? Как сказать, что я сомневаюсь в милосердии Бога, который позволяет Роланду сиять на площади, пока я гнию заживо?
Я набрала воздуха в грудь, готовясь услышать привычное старческое покряхтывание с той стороны.
— Благословите меня, отец, ибо я согрешила… — начала я шепотом, который дрожал, как пламя свечи на сквозняке.
Я ждала. Ждала долгой паузы, шуршания четок или запаха нюхательного табака, который всегда носил с собой отец Томас.
Но вместо этого за решеткой раздался звук, который заставил меня замереть.
Это был глубокий, резкий выдох — звук человека, который доведен до предела своего терпения. Затем послышался тяжелый шорох дорогой, плотной ткани — так шуршит только тяжелый шелк сутаны высшего духовенства.
С той стороны не пахло ладаном. Там пахло сандалом, горьким кофе и… силой. Это была странная, пугающая аура, лишенная старческой благости. Она давила сквозь деревянную перегородку, заставляя волоски на моих руках встать дыбом.
Деревянная заслонка на решетке отодвинулась с резким, сухим щелчком.
Я не видела его лица, только смутную тень и очертания широких плеч, которые никак не могли принадлежать хилому отцу Томасу. Человек по ту сторону молчал. Он не произнес дежурного приветствия. Он просто ждал, и я физически ощущала его взгляд на себе — проницательный, циничный и абсолютно не похожий на взгляд священника.
— Я слушаю, — произнес голос.
Низкий, вибрирующий баритон. В нем не было ни капли сочувствия, но была такая властность, что я невольно выпрямилась. Этот голос принадлежал мужчине, который привык отдавать приказы, а не отпускать грехи.
Я почувствовала, как по спине пробежал холодок. Кто это? Почему он здесь?
— Я… я пришла покаяться в гневе, — выдавила я, чувствуя, как белила на моей щеке стягивают кожу, превращая лицо в маску. — В гневе на своего господина. И в унынии, которое пожирает мою душу.
За решеткой снова воцарилась тишина. Я слышала только его ровное, спокойное дыхание. А затем раздался звук, который окончательно выбил почву у меня из-под ног.
Священник усмехнулся. Коротко, горько и совершенно по-мирски.
— Уныние — это скучно, — бросил он, и в его интонации я услышала странный акцент, которого не было у жителей нашего города. — Расскажите лучше о гневе. Кого именно вы хотите проклясть сегодня, дочь моя?
Я задохнулась. Это было не просто нарушение ритуала. Это была ересь. Но именно это — этот вызывающий, живой тон — заставило меня забыть о осторожности.
— Я хочу проклясть весь этот мир, — прошептала я, прижимаясь лицом к холодным прутьям. — И человека, который считает меня своей вещью.
Я не знала, что в этот момент за стеной кабинки сидел мужчина, который еще неделю назад управлял корпорациями и летал на частных самолетах. Мужчина, который сейчас смотрел на мои пальцы, вцепившиеся в решетку, и пытался понять, как он оказался в этом средневековом аду.
Но в одном я была права: моя жизнь изменилась в ту самую секунду, когда он открыл рот.
Глава 3(Макс / Кассиан)
В кабинке для исповеди пахло пылью, старым лаком и чужим страхом. Этот запах забивался в ноздри, мешая дышать, но хуже всего была решетка. Деревянные переплетения дробили лицо женщины на той стороне на мелкие, неровные фрагменты, превращая её в мозаику из бледной кожи и дрожащих губ.
— Я хочу проклясть весь этот мир, — прошептала она. — И человека, который считает меня своей вещью.
Голос её — ломкий, пропитанный безнадежностью и внезапно прорезавшейся яростью — ударил меня под дых. В этом звуке было что-то такое, от чего в затылке предательски застреляло. Знакомый ритм. Знакомая агония.
На мгновение реальность поплыла. Стены тесной кабинки раздвинулись, тяжелый запах ладана сменился резкой вонью горелого пластика и авиационного керосина.
Турбулентность. Слишком сильная для «Гольфстрима».
Я помнил, как лед в бокале с виски звякнул о хрусталь, прежде чем стакан вырвало из моих пальцев. Помнил белое лицо стюарда, вцепившегося в переборку. Помнил, как мой личный помощник пытался что-то крикнуть, но звук утонул в реве разрываемого металла. А потом был удар. Вкус крови, холод и тишина. Абсолютная, звенящая тишина, в которой не было места ни моим миллионам, ни моим планам на слияние компаний, ни моей жизни.
Я моргнул, возвращаясь в «здесь и сейчас». Пальцы, скрытые широким рукавом, невольно сжали тяжелые четки. Гладкое дерево впилось в кожу.
Спокойно, Макс. Ты не в самолете. Ты в церкви. И ты здесь главный.
Все это началось пять дней назад. Или вечность назад — в этом мире время тянулось медленно, как патока.
Пробуждение было похоже на выход из затяжного похмелья, умноженного на сотрясение мозга. Первым, что я почувствовал, была боль. Она пульсировала в висках тяжелыми, коваными молотами. Вторым пришел холод. Не тот освежающий холод кондиционера, а промозглая, костяная сырость, которая бывает только в помещениях, построенных из неотесанного камня еще до того, как люди научились нормально обогревать жилье.









