Трофейная рота. Берём всё!
Трофейная рота. Берём всё!

Полная версия

Трофейная рота. Берём всё!

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 34

— Куда угодно, — повторил Князь. И вылез. И подошёл к Деду, и я думал, он его обнимет, но он не обнял. Он повернулся к щуплому, который стоял в стороне, и сказал ему: — Тебя как зовут?

Щуплый сказал.

— Спасибо, — сказал Князь. — Я запомню.

И вот тут Дед сказал — щуплому, при всех, при Князе, при мне, при старшем ремонтнике у верстака:

— Полоска — его. Я бы снимал старое олово. Он сказал не снимать. Шов сухой — вы видели. — И, помолчав: — Завтра будешь мне «Опель» смотреть. Один. Я только гляну потом.

Щуплый ничего не ответил. Но ушёл к будке так, как уходят люди, у которых сегодня получилось.

А Профессор весь этот вечер сидел у верстака с бумагами — с той папкой из будки, — и когда радиатор проверяли, он подошёл ко мне и к Деду с одним листком. Одним, не папкой.

— Я не буду рассказывать всё, — сказал он. — Там много, и половина — не про нас. Я скажу, что нам нужно на дорогу. Две вещи.

— Говори.

— Первое: где они брали горючее. В записях есть — не адреса, а порядок: каждые сколько-то дней, с каких точек. Точки — те же, что были в списке с «Опеля». Две из них — по нашему направлению, на запад. Если там остались бочки — это бочки. Если нет — там хотя бы стояли, и по дороге туда можно смотреть. Второе: они возили не только для Хеннинга. Есть ещё получатели — мелкие, наверное, тыловые. Это значит, что по дорогам ходят и другие их машины, не только базы. Отстают, ломаются, бросают. — Он опустил листок. — Остальное — не на дорогу. Остальное — майору, я перепишу.

— Перепиши, — сказал я.

Я стоял и думал о том, о чём думал ещё утром, ведя будку через ворота: что у нас теперь три грузовика на ходу и мастерская, и что это очень много, и что это ничего не решает, если на дороге попадётся что-то тяжелее трёх тонн. «Отстают, ломаются, бросают» — а что бросают? В сухом дворе я сегодня мог бы повторить вчерашнюю работу с двумя ЗИСами. Но размокшая обочина — другое дело: там одному грузовику легко увязнуть рядом со вторым. А на дорогах за наступлением лежало много такого, что тяжелее трёх тонн, я это видел, я это считал по обочинам с первого дня.

— Нужен тягач, — сказал я.

— Нужен, — сказал Дед. — Только его не паяют. Его или находят, или нет.

— Найдём, — сказал я.

— Ты это уже говорил про водителей, — заметил Профессор. — Вчера. Они пришли.

— Вот видишь, — сказал я.

* * *

А тем временем у бочек затевалось.

Я это заметил не сразу, потому что был при радиаторе, — но когда пошёл к бочкам за кипятком, увидел, что Князь с Артистом стоят у стола — у того самого наката из жердей — и спорят, а Фрол сидит рядом на ящике и слушает с видом человека, которого сейчас позовут в судьи, и это ему нравится.

— ...потому что вечер — это когда люди сидят, — говорил Князь. — Сидят, Семён. Не стоят с кружкой, а сидят. И у них есть стол, и на столе есть что поставить, и им тепло, и никто не бегает. Вот это вечер. А ты хочешь, чтобы они тебя слушали.

— Я хочу, чтобы они смеялись, — говорил Артист. — Сидеть можно и в окопе. А смеются — не везде. Вечер — это когда потом вспоминают. Вспоминают что? Как сидели? Нет. Вспоминают, что рассказали.

— Вспоминают, как хорошо было.

— Хорошо — от чего?

— От стола!

— От рассказа!

— Стоп, — сказал Фрол, и это было его любимое слово, я это уже понял. — Вы оба хотите, чтоб было хорошо. Вы спорите, от чего. Это не спор, это два разных вечера. Давайте проверим. Кто проверит?

— Что проверит? — спросил я, подходя.

Они обернулись. Артист посмотрел на Князя, Князь — на Артиста, и я увидел, что они уже придумали, и им нужен был кто-то, кому это сказать.

— Дед, — сказал Артист.

— Что — Дед?

— Дед проверит. — Артист сел на край стола, что Князю не понравилось, и стал объяснять, и объяснял он так, как рассказывал бы со сцены: с подводкой. — Смотрите, товарищ старший лейтенант. У нас есть человек, который любит хорошую компанию. Я это знаю. Он любит послушать, он любит подпеть, он умеет заслушаться так, что у него рот открыт. Я видел. Но у этого человека есть одна беда: у него всегда стоит машина. И машина всегда важнее. Он придёт к столу, посидит десять минут — и вспомнит, что не посмотрел зазор. И уйдёт. Не потому, что ему с нами плохо. Потому, что там — интереснее. Так вот. Вечер удался — это когда Дед сам пришёл и сам остался до конца. Сам. Никто его не держит, никто не уговаривает. Если он остался — значит, было лучше, чем у машины. Вот проверка.

— А кто устраивает? — спросил я.

— Мы, — сказал Князь. — Я — стол. Он — рассказ. Оба сразу. И смотрим, что его удержит.

— И если он остался — кто выиграл?

Тут они замолчали, потому что об этом не подумали.

— Если остался — оба, — сказал Фрол. — Если ушёл — оба проиграли. А если ушёл в середине — то смотрим, от чего ушёл: от стола или от рассказа. Так честно.

— «До конца» — это до чего? — спросил Профессор.

Он подошёл незаметно, как всегда, с кружкой, и стоял, и спрашивал так, как спрашивал позавчера про «спасённую машину»: без подвоха, всерьёз.

— До конца вечера, — сказал Артист.

— А когда вечер кончается? Когда все ушли? Когда кончился рассказ? Когда стол убрали? Это разные концы. Если Дед уйдёт после рассказа, но до того, как убрали стол, — это до конца или нет?

Артист открыл рот. Князь открыл рот. Фрол засмеялся.

— Вот! — сказал он. — Я же говорю. Условие надо ставить, а то потом — как с машиной. Пётр, ты скажи, как правильно.

— Я не знаю, как правильно, — сказал Профессор. — Я знаю, что надо договориться. Предлагаю: до конца — это пока не встал последний. Кто бы он ни был. Если Дед встал последним или вместе с последним — вечер удался.

— Годится, — сказал Князь.

— Годится, — сказал Артист. — Только тогда я буду сидеть до утра.

— А я тогда стол не уберу, — сказал Князь.

— Вот и посмотрим, — сказал Фрол, и они посмотрели на меня.

Я понял, что от меня ждут. Не разрешения — участия. Они хотели, чтобы командир был в игре, не над ней. И мне, если честно, этого хотелось самому: сесть за стол, который устроил Князь, слушать, что рассказывает Артист, и смотреть, уйдёт Дед или нет, — и не знать, чем кончится.

— Я — зритель, — сказал я. — Не судья. Судья — Фрол, он уже назначился. Я сижу, ем и смотрю. И если Дед меня спросит, зачем его позвали, — я не скажу.

— Вот это правильно, — сказал Артист. — Вот это по-товарищески.

— И ещё, — сказал я. — Я ставлю на стол.

— Почему? — спросил Артист с обидой.

— Потому что я за ним два дня смотрю, — сказал я, — и он за это время два раза сказал «потом» на мой вопрос и ни разу — на еду.

— Это не считается, он голодный был!

— Вот и проверим, — сказал Фрол, и на этом затея была принята.

* * *

Стол Князь устроил такой, что я, признаться, не ожидал.

Не по еде — еда была наша, разрешённая, из того, что выдавали: каша, консервы, хлеб, чай, — а по тому, как это стояло. Он где-то достал — «выменял у точки на работу», сказал он, и я не стал спрашивать, на какую, — большой закопчённый чайник, настоящий, на всех; он накрыл накат не плащ-палаткой, а куском брезента, чистого; он поставил вокруг ящики так, чтобы всем было где сесть, и не в ряд, а кругом, чтобы видеть друг друга; и он зажёг — вот это было главное — лампу. Переносную, с гвоздя на будке, — он выпросил её у Деда «на два часа, потом верну», и повесил над столом, на жерди, и в её свете стол стал не столом у бочек, а тем, что Князь и хотел: местом, где сидят.

Люди сели. Не все — охранение стояло, Исаев с двумя ходил по точке, — но все, кто был свободен: Фрол, Профессор, Артист, Устинов, Суров, новые водители, ремонтники, стрелки. Двадцать человек кругом. И Дед.

Дед пришёл сам. Это надо отметить: сам, когда Князь крикнул «готово», — вытер руки, посмотрел на свой ЗИС, на будку, на щуплого, который ещё что-то раскладывал, и пошёл к столу, и сел, и ему налили, и он ел, и говорил с Устиновым про что-то своё, и смеялся, и я видел, как Князь смотрит на него с надеждой, а Артист — с расчётом.

И Артист начал.

Он начал не сразу — он дал людям поесть, дал стихнуть, а потом, когда Фрол сказал что-то про немецкую повозку, которая утром ушла, Артист сказал: «А я вам про повозку расскажу», — и все повернулись, и он рассказал. Про то, как в тридцать восьмом их бригада ехала на гастроли по району на подводах, четыре подводы и лошадь, которую звали Секретарь, потому что она отказывалась работать после шести вечера, — и как в одном селе они играли в клубе, а лошадь ушла, и её искали всем селом, и нашли в правлении колхоза, где она стояла и ела протокол собрания, — и как председатель сказал: «Правильно, я бы тоже съел». Он рассказывал это так, что я видел эту лошадь. Я видел правление. Люди смеялись — Фрол громче всех, Суров молча, но со слезами, новые водители сначала осторожно, потом как все. Дед смеялся. Он сидел, откинувшись, с кружкой, и смеялся, и Князь смотрел на него, и я видел, как у Князя разглаживается лицо.

А потом к столу подошёл щуплый.

Он не подходил специально — он шёл от будки к бочкам за водой, с ведром, — и остановился за спиной у Деда, послушать, и Артист как раз дошёл до того, что лошадь на следующий год избрали в президиум, — и щуплый засмеялся, и Дед обернулся, и увидел его с ведром, и спросил:

— Ты чего с ведром?

— Воду. В радиатор долить, на утро, чтоб полный был.

— Он полный.

— Полный, — согласился щуплый. — Я на всякий случай. — И помолчал, и добавил, потому что не мог не добавить, я это видел: — Товарищ техник-лейтенант, я вот думаю. Верхний шов. Он ведь того же года. Той же пайки. Мы нижний перекрыли, а верхний — он сейчас держит, но если и он такой же...

Дед перестал улыбаться. Не обиделся, не помрачнел — перестал улыбаться так, как перестают, когда думают.

— Верхний, — сказал он.

— Верхний. Я не говорю, что течёт. Я говорю — посмотреть бы. Пока лампа горит. Пять минут.

— Лампа горит здесь, — сказал Князь быстро.

— Я и без лампы, — сказал щуплый. — Я на ощупь. Я просто говорю.

Дед сидел. Я видел, как он сидел: с кружкой в руке, на ящике, в свете лампы, и вокруг смеялись, и Артист уже начал следующую историю — про Секретаря в президиуме, — и Дед слушал, и одновременно думал про верхний шов, и я видел, как эти две вещи в нём борются, и это было, честное слово, лучше любой истории.

Он поставил кружку.

— Пять минут, — сказал он Князю. — Я пощупаю и вернусь.

— Григорий, — сказал Князь.

— Пять минут, Василий. Я не ухожу. Я щупать.

И встал, и пошёл к ЗИСу, и щуплый за ним с ведром, и мы все смотрели им вслед, и Артист замолчал на середине фразы, и Фрол сказал, глядя на Князя:

— Так. От чего ушёл?

— Он не ушёл! — сказал Князь. — Он щупать!

— Он не от стола ушёл, — сказал Артист. — И не от рассказа. Он к шву ушёл.

— Шов — это не из условия, — сказал Профессор. — Мы говорили про стол и про рассказ. Про шов никто не говорил.

— Значит, надо было говорить! — сказал Фрол с удовольствием. — Я же предупреждал: условие!

Они спорили ещё полчаса. Дед не вернулся. То есть он вернулся — раз, минут через двадцать, взял кружку, сказал: «Верхний держит. Но я ему накладку тоже пущу. Не сегодня. Завтра, если стоять будем», — и ушёл обратно, потому что щуплый там что-то уже размечал, и им обоим было интересно, и это было видно с двадцати шагов, и никто их не звал. Не потому, что обиделись. Потому что понимали.

— Не удался, — сказал Князь. Не горько — как констатируют.

— Как это не удался? — спросил Суров.

Все повернулись к нему, потому что Суров за весь вечер сказал три слова.

— Я вот сидел, — сказал Суров. — Ел. Смеялся. Лошадь эта. Мне хорошо было. И сейчас хорошо. Как это — не удался?

— Условие не выполнено, — сказал Князь.

— Ваше условие, — сказал Суров. — Не моё. — И встал, и пошёл к своему «Опелю», спать, и по спине его было видно, что вечер у него удался, и с ним встали ещё двое, и тоже, видимо, считали так же.

— Суров дело сказал, — заметил Устинов неожиданно. — Вечер был. Деда не было. Это две разные вещи.

— Это одна вещь! — сказал Артист. — Мы для него...

— Вы для себя, — сказал Устинов. — Чтоб он оценил. А он оценил и пошёл щупать. Это не поражение, Семён. Это Дед.

Артист хотел ответить и не ответил. Посмотрел на Князя. Князь посмотрел на него. И оба, кажется, поняли, что проиграли не Деду, а собственному условию, и что это, в общем, не страшно, и что ещё будет случай.

— Следующий раз, — сказал Князь. — Когда стоять будем. Я по-другому сделаю.

— И я по-другому, — сказал Артист. — Я про машину расскажу. Он про машину не уйдёт.

— Уйдёт, — сказал Фрол. — Проверять. — И захохотал, и на этом вечер кончился, и Князь убрал стол, и последним встал не Дед, а Профессор, который сидел и что-то дописывал в своём листке при свете лампы, пока Князь не снял её с жерди, чтобы вернуть на гвоздь.

* * *

Я обошёл точку перед сном. Это уже становилось привычкой — как в той жизни обходил площадку перед тем, как запереть ворота.

Первый ЗИС, с помятым крылом, — стоит, Артист спит в кабине. «Опель» — стоит, Суров в кабине, не спит, но лежит. Будка — стоит, дверь прикрыта, внутри темно, и рядом на досках лежит инструмент, накрытый брезентом от росы. Второй ЗИС — стоит, с закрытым капотом. Закрытым. Впервые за три дня. У него в темноте сидели двое: Дед на подножке, щуплый на корточках у колеса, и они не работали — сидели и разговаривали вполголоса, и я не стал подходить.

Три грузовика и мастерская. Двадцать четыре человека. Пулемёт немецкий — сдан днём дежурному, с лентой, под расписку, и Исаев расписался и ещё раз сказал «жалко», и я ещё раз сказал «патронов сотня». Всё стояло. Всё было целое. Завтра — марш: через Глуск, который сегодня, как сказали на точке, взяли, — на запад, за наступлением, туда, куда ушли повозка, и база, и майор Курт Хеннинг.

И где-то там нам могла попасться тяжёлая машина на плохом грунте. Такая, возле которой придётся стоять и чесать затылок, если нечем будет потянуть.

Тягач. Я его ещё не видел. Но я уже знал, что он мне нужен, — а это, как показывали последние три дня, было полдела.

# Глава 8. «Дорога выбирает добычу»

Колонной мы пошли впервые, и я, признаться, волновался так, как не волновался ни у повозки, ни во дворе с сараем.

Четыре машины. Первый ЗИС с Артистом — головной, потому что Артист знал дорогу до Глуска лучше всех и потому что у него было чувство дистанции, которое не выучишь; я с ним. Второй ЗИС с Князем — за ним, потому что вчера запаянный радиатор надо было держать на виду, и Дед сидел у Князя в кабине и смотрел на капот так, как смотрят на спящего. «Опель» с Суровым — третьим, с людьми. Будка — замыкающей, с новым водителем, и рядом с ним Селиванов, потому что будка была для нового ещё чужая, а Селиванов, как выяснилось за вчерашний вечер, умел объяснять чужую машину коротко и без обиды. Фрол — в «Опеле», с ДП в кузове, стволом назад. Профессор — в будке, с бумагами, потому что ему там было удобно.

Двадцать четыре человека, четыре машины, и все на ходу. Я сидел рядом с Артистом и смотрел в зеркало на то, как они идут за нами — серый борт, серая будка, — и думал, что три дня назад у меня было полтора грузовика и восемнадцать человек, которых я знал по именам, не зная в лицо.

Точку мы оставили в шесть. Дежурный проводил нас, как провожают жильцов: записал, посмотрел вслед и вернулся к своим бочкам. Чумаков не приехал — но приехал его посыльный, ещё затемно, с бумагой: проезд через Глуск подтверждён, дорога до пилорамы северо-восточнее Любани открыта для колонн, там стоянка, там ждать. И отдельно — карандашом, его рукой: «Любань не трогать. Она не наша». Я это прочёл дважды и положил в планшет.

До Глуска шли два с половиной часа. Тридцать пять километров — это на своей площадке полчаса, а колонной, с пропусками, с проверками, с двумя остановками, когда Дед выходил смотреть воду и говорил «сухой» с таким видом, будто это его личная заслуга, — это два с половиной. Я понял за это утро, что колонна — это не четыре машины, которые едут. Это четыре машины, которые едут с той скоростью, с какой едет самая медленная из них, и останавливаются там, где останавливает дорога, а не ты.

Глуск мы прошли не останавливаясь. Я смотрел в окно и мало что запомнил: сгоревшие дома по одной стороне улицы и целые по другой, как бывает; людей — немного, старуху с ведром, мальчишек у сгоревшей немецкой машины; мост через реку, узкий, деревянный, с двумя сапёрами по краям, которые пропускали по одной машине и смотрели на колёса; регулировщицу на площади с флажками, которая показала нам налево так, будто мы тут ездили всю жизнь. Город, который взяли вчера. Вчера на точке об этом сказали, а теперь я ехал по нему, и он был мокрый после ночного дождя, и пахло гарью и мокрой известью, и это было совершенно не то, что число.

За Глуском дорога пошла на запад, и вот там мы встали.

* * *

Встали мы не сразу — сначала пошли медленнее, потом совсем медленно, потом впереди, за поворотом, замигали чьи-то тормозные огни, и Артист сбросил, и мы встали за санитарной машиной, а за нами встал Князь, а за Князем всё остальное.

Я вылез.

Вот здесь я должен рассказать честно, потому что рассказываю всё по порядку, и потому что это была моя ошибка, маленькая, но моя. Я вылез и пошёл вперёд, вдоль колонны, — не нашей, чужой: перед нами стояло ещё четыре машины, санитарки, полуторки, одна «эмка», — и шёл я быстро, и думал я, что впереди сломалась головная. Кто-то встал, у кого-то закипело, кто-то сел на мост, — и колонна стоит. Это первое, о чём думает человек с моей работы, когда видит стоящую колонну: кто-то встал. И я шёл вперёд с этим в голове и уже прикидывал: если это грузовик, то трос у нас в первом ЗИСе; если легковая — можно и руками; если что-то тяжёлое — то это моё, это как раз моё, и я это сделаю, и...

Я дошёл до головы и увидел не сломанную машину.

Я увидел проезд. Дорога впереди сужалась — с обеих сторон её обжимали воронки, одна большая, с водой, и остатки взорванной насыпи, — и в этот проезд, в одну машину шириной, с той стороны, навстречу нам, шла колонна. Своя. Порожние грузовики, потом орудия на прицепе, потом ещё грузовики. Шла медленно, по одной, и у проезда стоял регулировщик — сержант, немолодой, с флажками, с лицом человека, который сегодня уже всё слышал, — и рядом с ним лейтенант с повязкой на рукаве, и они пропускали встречных, и наши стояли, и это было правильно, потому что проезд один, а колонны две.

Никто не сломался. Дорога была занята.

Я стоял, и мне было неловко за то, что я шёл сюда с тросом в голове. Не перед кем-то — перед собой.

— Товарищ лейтенант, — сказал я. — Долго?

Лейтенант посмотрел на меня, на мои погоны, на колонну за моей спиной.

— Пока пройдут, — сказал он. — Двадцать машин. Потом ваши. Минут сорок. Вы который по счёту?

— Пятый. То есть первая моя — пятая.

— Значит, минут пятьдесят.

— Ясно, — сказал я. — Спасибо.

Он посмотрел на меня чуть внимательнее — видимо, ждал, что я буду спорить. Не знаю, сколько человек до меня подходило к нему за это утро с «а нельзя ли». Я не стал. Я не имел на это права, и я это понимал, и — что важнее — мне и не хотелось. Дорога была его. Я умел вытаскивать машины, а не командовать дорогами.

Я пошёл назад к своим, и по пути мне навстречу шёл Дед, тоже быстро, и тоже с лицом человека, который думает про трос.

— Что там? — спросил он.

— Ничего. Встречных пропускают. Проезд один.

— А. — Он остановился, посмотрел вперёд, кивнул. — Я думал, кто-то встал.

— Я тоже думал.

— Ну, — сказал Дед, — значит, оба дураки. — И пошёл обратно к своему радиатору, и по спине его было видно, что он доволен: не тем, что никто не сломался, а тем, что у него есть время ещё раз посмотреть шов.

* * *

А у регулировщика, чуть в стороне, у обочины, стоял мотоцикл.

Я узнал его раньше, чем увидел человека, — по тому, как он стоял: не брошен, а поставлен, с коляской к дороге, чтобы сразу тронуться. А потом увидел и её. Анна стояла у мотоцикла и разговаривала с солдатом — молодым, с полевой сумкой через плечо и винтовкой, — и по тому, как она говорила, а он слушал, было ясно, что он получает задачу. Она что-то показала ему на планшете, он кивнул, она закрыла планшет и посмотрела на дорогу — на проезд, на встречную колонну, — и лицо у неё стало таким, каким бывает у людей, которые считают время и понимают, что его не хватает.

Я подошёл.

— Лейтенант Веденеева.

Она обернулась. Узнала — сразу, я это видел, — и не удивилась, что тоже было видно.

— Старший лейтенант Ракитин, — сказала она. — Тот самый, с рукой. Вы тоже здесь стоите?

— Пятые в очереди.

— Тогда вам ждать, — сказала она. — А у меня времени ещё меньше, я не могу тут ждать. — Она кивнула на солдата. — Связной. С донесением в наш пункт, вперёд по этой дороге, километров пятнадцать. Пешком — три часа. Попутка — полчаса, но попуток нет: всё стоит. Я его тут оставлю ждать, а сама — в другую сторону, у меня ещё две точки. Он дождётся — но когда, не знаю.

Она сказала это не жалуясь — просто изложила задачу, как излагают человеку, который, может быть, поможет, а может, нет. И я сразу увидел, чем помочь, — увидел так, как вижу всегда, разом: у меня четыре машины, одна из них — «Опель», лёгкий, быстрый; дорога вперёд — наша, на пятнадцать километров точно; отправить «Опель» с связным сейчас, вне колонны, он довезёт и вернётся, а мы за это время как раз пройдём проезд, и...

— Я отправлю машину, — сказал я. — Отдельно. «Опель», он быстрый. Довезёт и догонит нас.

Она посмотрела на меня. Потом — через моё плечо, на нашу колонну, на первый ЗИС с Артистом, на его кузов.

— А зачем отдельно? — спросила она.

— Что?

— У вас головная машина — вон, ЗИС. Она идёт туда же. По той же дороге. Мимо нашего пункта — он у самой дороги, там сворачивать не надо. У неё в кузове — я вижу отсюда — четыре человека и место ещё на десять. Зачем гонять «Опель» отдельно, вне колонны, туда и обратно, если ЗИС и так идёт мимо и у него есть место?

Я открыл рот. И закрыл.

Она была права. Она была так права, что мне стало смешно: я стоял и предлагал ей отдельный рейс — красивый, быстрый, с догоном, — а она смотрела на мой кузов и видела в нём пустое место. Я в той жизни ругал своих ребят именно за это: за то, что гоняют машину отдельно, когда рядом стоит попутная. Я это знал двадцать лет. И вот стоял и не видел.

— Вы правы, — сказал я.

— Я знаю, — сказала она без всякого торжества. — Я просто смотрю на кузов, а вы — на «Опель». Вам «Опель» больше нравится.

— Мне «Опель» больше нравится, — согласился я, и она засмеялась. Коротко, по-настоящему — и я подумал, что вот сейчас она первый раз смеётся при мне, и что мне бы хотелось, чтобы не последний.

— Так возьмёте?

— Возьму. В кузов. Довезём до пункта, высадим, не сворачивая. — Я повернулся к связному. — Боец. Со мной. Первая машина, кузов. Как увидишь свой пункт — стучи в кабину, встанем.

— Есть, — сказал связной, и посмотрел на Анну, и она кивнула ему, и он пошёл к нашему ЗИСу.

— Спасибо, — сказала она.

— Это вам спасибо. За кузов.

— За кузов вы бы и сами догадались. Минуты через две.

— Через три, — сказал я честно.

— Через три, — согласилась она и, кажется, хотела сказать ещё что-то, но посмотрела на дорогу, на проезд, где встречная колонна уже редела, и вместо этого сказала: — Мне ехать. Две точки. Если ваша стоянка — на пилораме, то наш пункт связи — там же рядом. Так что дорога у нас общая.

— Общая, — сказал я.

Она села в коляску — не за руль, за рулём был её водитель, ефрейтор, который всё это время стоял и делал вид, что смотрит на колонну, — и мотоцикл затрещал и ушёл назад, в сторону Глуска, и я стоял и смотрел ему вслед дольше, чем нужно, и Артист из кабины сказал негромко:

— Товарищ старший лейтенант. Регулировщик машет.

Регулировщик махал. Встречные прошли. Наша очередь.

Связного мы довезли, как и сказали: пятнадцать километров, пункт у дороги — изба с антенной и часовым, — Артист встал, не сворачивая, связной спрыгнул, отдал часовому бумагу, обернулся, махнул нам и пошёл в избу. Всё. Он не остался с нами, не попросился в кузов дальше, не стал членом группы — он сделал своё дело, и мы сделали своё, и это заняло у нас четыре минуты и ни капли бензина сверх того, что мы и так сжигали.

— Она права была, — сказал Артист, трогаясь. — Про кузов.

— Она мне это уже сказала. Сама.

— Я бы тоже «Опель» послал, — сказал он. — Если честно.

— Потому что тебе «Опель» больше нравится?

— Потому что красиво, — сказал Артист. — Отдельный рейс, догон. Кузов — не красиво. Кузов — правильно. — Он помолчал. — Она красивая, да?

— Семён.

— Я как водитель спрашиваю, — сказал Артист. — Мне за дорогой смотреть, я не вижу.

На страницу:
7 из 34