
Полная версия
Трофейная рота. Берём всё!
Я смотрел на кабину.
Она была в тридцати метрах, потом в двадцати, серая, закрытая, с дверцей, и к ней с другой стороны, от сарая, бежал человек. Немец. Водитель — я понял это по тому, как он бежал: не с винтовкой, а с чем-то маленьким в руке, с ключом, наверное, — и бежал именно к дверце, к водительской, и до неё ему было столько же, сколько нам.
— Дверца! — крикнул я второму водителю, и он понял.
Он был быстрее меня. Он был моложе и проворнее меня, и он добежал первым, и не к водительской — к правой, к пассажирской, и рванул её, и она открылась, и он влетел внутрь, поперёк сиденья, лицом к другой дверце, — и когда немец снаружи распахнул водительскую, он увидел не пустую кабину, а человека, лежащего на сиденье с ППШ, направленным ему в живот.
Немец остановился. Ключ у него в руке — это был ключ, я теперь видел, — он не бросил, а как-то очень аккуратно положил на подножку. И поднял руки.
Я подбежал и взял ключ.
— В кабину, — сказал я водителю. — За руль. Не заводи.
И повернулся, и увидел Деда.
Дед не бежал к кабине. Дед стоял у борта, у откидного борта, который был поднят и закреплён, и отстёгивал его, и борт упал с грохотом, и на нём — на верстаке — ничего не было, всё было убрано. И Дед посмотрел на пустой верстак с таким лицом, будто у него отняли, — и повернулся, и увидел то, что лежало снаружи.
А снаружи лежало много. Не всё они успели убрать: у колеса стоял ящик, второй, раскрытый, с ключами; у стены сарая, на бревне, лежал ряд напильников, разложенных по размеру, как их раскладывает человек, который завтра будет ими работать; на пне у входа стояла переносная лампа, та самая, что светила вчера в открытой двери; и ещё какие-то оправки, и коробка, и свёрток. Это они не успели. Это они бросили бы, если бы уехали. И Дед пошёл к этому — не к кабине, а к напильникам, — и Профессор, шедший к кабине за бумагами, подхватил лампу. Дед тем временем уже присел над ящиком у стены и тянул к себе ещё какую-то коробку, и в сарае ещё стреляли, и Фрол с двумя работал у той стены, и это было — вот это было — то, что я знал по своей площадке, как знают собственную руку: момент, когда груз открыт, и все тянут каждый своё, и через минуту не будет ни груза, ни порядка, а будет куча людей с вещами в руках и одна машина, которую никто не ведёт.
— Стоп! — крикнул я.
Я крикнул так, что сам испугался, и они остановились. Все.
— Всё, что взяли, — в кузов. Не себе — в кузов. В будку. Григорий, ты выбираешь, что вернуть внутрь, — только ты, — и оно идёт внутрь, а не в карман. Две минуты. Потом мы едем. Не с ящиками — с машиной. Кто с вещью в руках через две минуты — бросает вещь и садится в кузов. Сарай — не наш. Повозка ушла — ушла. Мы берём машину. Целиком. Всё, что в ней, — наше. Всё, что не в ней, — не наше. Понятно?
— Понятно, — сказал Профессор с лампой, отнёс её в будку и вернулся во двор к Фролу. Лампа поедет с машиной; сам он ещё нужен был здесь.
Дед стоял с напильниками в руках. Не с одним — с рядом, как их и держат, — и смотрел на меня.
— Алексей Палыч. Там, в сарае, — я вижу отсюда — стеллаж. Что на нём — не знаю. Дай мне пять минут. Три.
— Нет.
— Григорий! — крикнул Фрол от сарая, и голос у него был такой, каким он, наверное, говорил редко. — Там двое с винтовками. Я их держу. Я их не выкурю ещё десять минут. Ты в этот сарай не пойдёшь, потому что я тебя туда не пущу. Клади свои напильники в кузов и садись!
Дед посмотрел на сарай. На Фрола. На напильники. И — я это видел, я это запомнил — сделал то, что делает человек, у которого отняли, но которому оставили главное: пошёл к будке, залез в дверь, положил напильники на полку внутри — я видел, что на полку, аккуратно, — и вылез, и поднял ящик с ключами, и тоже занёс, и ещё оправки, и коробку, и свёрток, — за две минуты, молча, как грузят своё. И вылез, и захлопнул дверь, и сказал:
— Верстак пустой. Ящика того — нет. Того, окованного. Он на повозке. Ушёл.
— Она в лесу, — сказал я. — Исаев стоял, где сказано.
— Там были ключи. И измерительный. Я по тому, как несли, видел.
— Григорий, у нас есть измерительный. Ты его вчера у мастера выпросил.
Дед посмотрел на меня — и вдруг засмеялся. Коротко, зло, как смеются над собой.
— Выпросил, — сказал он. — Правда. Ладно. Поехали.
И полез в кабину, справа от водителя.
* * *
Фрол создал нам выезд так, как обещал: не выкуривая сарай, а закрыв его.
Он оставил у той стены своих двоих, чтобы двое с винтовками внутри не могли высунуться в дверь, — и они не высовывались, стреляли из окна наугад, и пули шли поверху, в лес, — и повернулся к воротам, к лесным, и крикнул мне: «Дорога чистая! Выводи!» — и это было всё, что мне было нужно.
— Заводи, — сказал я водителю.
Он завёл. Ключ, стартер, — шестёрка схватила сразу, ровно, как вчера вечером, когда мы слышали её с холма, — и он послушал её, как слушал Суров, и посмотрел на меня.
— Тихо, — сказал я. — Первая. По руке.
И встал перед машиной, лицом к кабине, спиной к воротам, и поднял руку, — и знаете, что я подумал в эту секунду? Что вот я стою в третий раз за три дня перед грузовиком с поднятой рукой, и что Фрол это видит, и что он мне вечером это припомнит. И что мне всё равно.
Машина пошла. Тяжёлая — будка, ящики, — тяжелее «Опеля» с ящиками вчера, но пошла ровно, и водитель держал сцепление так, как держат в первый раз на чужой машине: слишком осторожно и оттого правильно. Ворота были широкие. Просёлок за ними — узкий, но прямой. Я вёл его до ворот пешком, потом вскочил на подножку, а за воротами велел остановиться. Дед слез с правой стороны и забрался в будку: «Я должен посмотреть, что там едет». Я занял освободившееся место, и только тогда водитель снова тронулся.
Сзади, во дворе, ещё стреляли — редко, лениво, — а потом перестали, и я услышал, как Фрол кричит что-то, и Профессор кричит по-немецки, и потом — тишину, и потом голоса, и понял, что сарай кончился.
Через триста метров, на просёлке, я велел встать.
Мы стояли и ждали, и за нами, из ворот, вышли все: Фрол, стрелки, Исаев со своими, Устинов, ведущий под руку человека с перевязанной ногой — того, с пулемёта, — и четверо пленных с поднятыми руками — водитель, тот, что бросил винтовку у ворот, и двое из сарая, — и Профессор с планшетом. Один остался во дворе, у ворот, и его я больше не видел. Повозки не было. Она ушла в лес, и Исаев сказал: «Не догнать. Две лошади. Я стрелял по колёсам — не попал», — и Фрол сказал: «Не надо было догонять. Ты стоял, где сказано. Хорошо».
Пленные шли под Исаевым и двумя стрелками, отдельно, и Исаев нёс на плече кроме своей винтовки ещё одну вещь, которую снял с угла сарая, — пулемёт. Немецкий, с лентой, с сошками, — и нёс его не как трофей, а как вещь, с которой знаком: на ремне.
Мы дошли до машин. Там, на просёлке, у кустов, стояли наши — ЗИС с Артистом, «Опель» с Суровым, — и когда из-за поворота вышла будка, серая, высокая, на своих колёсах, своим ходом, Артист вылез из кабины и не сказал ничего. Просто стоял и смотрел. И Суров вылез. И они стояли по обе стороны просёлка, два наших водителя, и смотрели, как второй водитель — наш, третий, — подводит трофей и ставит рядом с «Опелем»: серое к серому, будка к борту, две немецкие машины, одна другой хуже, с точки зрения тех, кто их делал, и одна другой лучше, с нашей.
— Ну, — сказал Артист наконец. — Гаврила. Твоя всё ещё лучше.
— Знаю, — сказал Суров.
— Моя тоже.
— Знаю, — сказал Суров и полез обратно в кабину.
Дед вылез из будки. Он ходил там, внутри, пока мы стояли, и теперь вылез, и лицо у него было такое, что я даже не спросил. Он подошёл к кабине и сказал водителю: «Открой капот», — и тот открыл, и Дед сунулся, и пробыл там ровно столько, сколько надо, чтобы посмотреть масло и воду и послушать, как крутится. И вылез. И сказал мне:
— До точки доедет. Мотор — ровный. Вода — есть. Масло — есть. Тормоза сейчас проверим на ровном, до спуска. Водитель, слышишь? Только после проверки двинемся дальше.
— Слышу, — сказал водитель.
— Внутри, — сказал Дед, и голос у него изменился, — верстак. Тиски. Полки — железные, Василию скажу. Инструмент — половина. Ключей — треть от того, что надо. Измерительного — нет. Лампа — есть. — Тут Дед покосился на Профессора, и тот поправил ремень планшета. — Напильники. Дрель ручная. Расходники — прокладки, шланги, трубка медная, крепёж. Ветошь. — Он помолчал. — Это половина мастерской, Алексей Палыч. Вторая половина уехала на повозке.
— А наша половина? — спросил я. — Та, что с двора. Ключи, измерительный.
Дед подумал.
— С нашей — будет три четверти. Может, больше. — И вдруг понял то, что я сказал, и посмотрел на меня, и лицо у него стало светлое. — Ты поэтому ящики брал. Вчера. Не для ЗИСа. Для этого.
— Для этого, — сказал я. — И для ЗИСа. Григорий, поехали. Полдень.
— Успеем, — сказал Дед и полез в кабину.
* * *
Обратно шли тремя. Впереди ЗИС с Артистом и людьми Фрола; за ним будка — второй водитель за рулём, Дед рядом; замыкал «Опель» с Суровым, с пленными, Исаевым и Устиновым. Я ехал в будке — не в кабине, внутри, на ящике, между полками, потому что хотел посмотреть сам, и потому что Профессор сидел там же, на другом ящике, с планшетом, и читал.
Читал он то, что взял из кабины, — из ящичка под щитком и из-за козырька, — обычные бумаги: путёвки, записи, накладные, такие же, как позавчера, только больше. Он читал молча, минут двадцать, пока мы тряслись по просёлку, и я не мешал, я смотрел на полки — на железные полки, на тиски, привинченные к верстаку так, что не качались, на моток медной трубки, — и думал, что Дед был прав: это была половина мастерской, но половина настоящая.
— Алексей Павлович, — сказал Профессор.
Я повернулся.
— Скажу, что есть. Потом — что думаю. — Он поднял листок. — Это запись выдачи. Двадцать пятого июня. Позавчера. Здесь, с этой машины, выдали расходники — масло, прокладки, ещё что-то, я не всё разобрал, — подвижной ремонтной группе. Так и написано: подвижная ремонтная группа. И написано, чья. — Он посмотрел на меня. — Майора Курта Хеннинга.
Я молчал.
— Это имя, — сказал Профессор. — Не должность, не номер. Имя. Курт Хеннинг, майор. Он получатель. То есть эта мастерская — она не его. Она — при них, она их снабжала. Позавчера снабдила в последний раз. И дальше — вот это. — Он показал строчку. — Следующее получение. Не место — направление. Любанское.
— Любань?
— Любанское направление. Не «в Любани». Не «у Любани». Направление. То есть — туда. На запад отсюда. Где именно — не написано. Когда — не написано. Кто ещё будет получать — не написано. — Он опустил листок. — Вот это я знаю. А думаю я, что Хеннинг — это тот, кто ведёт базу. Ту, о которой майор говорил. Потому что «подвижная ремонтная группа майора» — это не отделение. Это — вот оно. Но это я думаю. По одной записи.
— По одной записи, — повторил я.
— Да.
Я сидел на ящике, в будке, которая тряслась, и смотрел на листок с чужим именем, и во мне было то, что бывает, когда работа, которую ты искал ощупью, вдруг получает лицо. Не адрес — лицо. Майор Курт Хеннинг. Где-то на запад отсюда, на Любанском направлении, человек с этим именем вёл на запад мастерские, целые, на колёсах, и позавчера получал масло с этой самой машины, на которой я сейчас еду.
— Пётр, — сказал я. — Это нужно майору. Сегодня же. Слово в слово.
— Я перепишу, — сказал он. — Отдельно: что написано. Отдельно: что я думаю. Чтобы он видел разницу.
— Так и сделай.
Дед из кабины постучал в перегородку и крикнул: «Тормоза держат, как на пробе! Спуск прошли!» — и водитель что-то ответил, и я услышал в голосе у водителя то, чего не слышал два дня: он был доволен.
На посту у хутора нас записали — все три машины, по счёту, — и лейтенант с забинтованной рукой посмотрел на будку, и сказал: «Ого», — и больше ничего.
А на привале — мы встали на десять минут у ручья, напоить пленных и дать людям размяться — я увидел то, чего не ждал.
Исаев сидел на подножке «Опеля» с тем самым пулемётом на коленях. Немецким, с угла сарая. Он его не разглядывал — он его разбирал. Не весь: снял ленту, отвёл затвор, посмотрел в ствол, проверил что-то на коробке, — руки у него ходили так, как ходят руки у человека, который это уже делал, и не раз.
— Знакомый? — спросил я.
— Приходилось, — сказал Исаев, не поднимая головы. — По прежней службе. Немного. Лента, затвор, ствол менять — это знаю. Больше — нет. — Он вставил затвор на место, отложил ленту в сторону. — Хороший пулемёт, товарищ старший лейтенант. Только патронов к нему — вот, что в ленте. Сотня. И всё. Наши к нему не подходят.
— Сдаём его, — сказал я. — Вместе с винтовками. На точке.
— Так точно, — сказал Исаев. Помолчал. — Жалко.
— Сотня патронов, — сказал я. — И не наши. Сдаём.
— Это да, — сказал Исаев и завернул пулемёт в мешковину, аккуратно, как заворачивают чужое.
* * *
На точку мы пришли за полдень, и на точке нас ждали не только свои.
У бочек стояла полуторка — чужая, с чужим номером, — и возле неё шесть человек с вещмешками, и дежурный с бумагой, и Князь, который встретил нас первым, потому что увидел будку, и подошёл к ней, и обошёл кругом, и заглянул в дверь, и сказал: «Полки железные», — с таким удовольствием, будто это он их привинтил.
Шестеро были те самые. Три водителя, три ремонтника, по бумаге о прикомандировании, с печатью, — дежурный подал мне её, и я прочёл, и всё сходилось: майор Чумаков написал запрос вчера, и вот они, на день раньше, чем он обещал, потому что, как сказал старший из них, «в отделе сказали — срочно, и мы поехали». Полуторка, что их привезла, уже заправлялась, чтобы уйти обратно, к своей части, — она нам не принадлежала, и я, признаться, на неё посмотрел с сожалением, но только посмотрел.
Я построил их. Не для торжественности — чтобы видеть лица. Шесть лиц: три водителя — один постарше, лет под тридцать, с ефрейторской лычкой, спокойный, и двое помоложе; три ремонтника — все трое с теми самыми руками, которые я узнаю в любой толпе. Я сказал им, кто мы и что у нас стоит: два ЗИСа, один с течью, два «Опеля», один с будкой, — и что работа начинается сейчас, потому что будку надо ставить рядом с больным ЗИСом, и разгружать, и Дед — вот он — покажет, что куда.
— Водители, — сказал я. — Кто на чём работал?
Первый сказал: ЗИС, полуторка. Второй — то же, и ещё «студебекер» на курсах. Третий, тот, что с лычкой, помолчал и сказал:
— Ефрейтор Селиванов. Егор. ЗИС, ГАЗ. И — трофейный. Бронетранспортёр, полугусеничный, немецкий, наши взяли раньше, в другой части, и я на нём ездил. Водил и обслуживал. Не стрелял — водил.
Стало тихо. Артист, стоявший у своего ЗИСа, повернул голову. Фрол посмотрел на Селиванова с интересом. А Дед — Дед сказал, ни к кому не обращаясь: «Полугусеничный. Скажите пожалуйста».
— У нас бронетранспортёра нет, — сказал я Селиванову честно.
— Я знаю, — сказал он. — Я и не говорю, что есть. Вы спросили, на чём работал. Я сказал.
Мне это понравилось. Не то, что он водил бронетранспортёр, — то, как он это сказал: без «а вот у нас», без ожидания, что его сейчас за это возьмут в командиры. Сказал — и всё.
— Тогда так, — сказал я. — Постоянных машин под вас пока нет: ЗИСы закреплены, «Опель» закреплён, будка — вот. — Я посмотрел на второго водителя из тех, что помоложе, того, что сказал про «студебекер». — Будка — твоя. С этого часа. Водитель, что её привёл, — наш, и руль у него ещё будет, а сегодня он покажет тебе, что она умеет: он на ней тридцать километров прошёл, он знает. Селиванов — подменять. Любую машину, любого водителя, кто устал или кому надо в другое место. И — к механикам: помогать. Третий — то же, и готовиться: машины будут.
— Какие? — спросил третий.
— Не знаю, — сказал я. — Но будут.
Артист от своего ЗИСа сказал негромко: «Это он всегда так говорит. Позавчера тоже говорил», — и Фрол добавил: «И вчера», — и новые посмотрели на них, потом на будку, стоящую рядом с «Опелем», и, кажется, что-то поняли про то, куда попали.
Ремонтников Дед забрал сразу. Просто подошёл, посмотрел на руки каждого — на руки, не на лица, — и сказал: «Ты — со мной, ты — с ним, ты — разгружать ящики с ЗИСа, вот те, с двора, и не путать, где что, я потом проверю», — и увёл всех троих к будке, и через минуту оттуда уже слышалось: «Не туда! Это измерительный, я тебе руки оторву!» — и ремонтник, которому он это сказал, отвечал что-то спокойно и не обиженно, и я понял, что эти двое сработаются.
А у будки уже стоял спор. Не новый — старый, начатый ещё на просёлке: Артист с Князем обсуждали, что было на той повозке, и Артист утверждал, что там был «весь настоящий инструмент, а нам оставили обёртку», а Князь говорил: «Какая обёртка, ты видел полки? Полки железные!» — и Профессор, проходя мимо с переписанным листком, сказал, не останавливаясь: «На повозке был один ящик. Окованный. Дед видел, что несли. Один», — и Артист сказал: «Один — но какой!», — и новые водители стояли и слушали это, и один из них, молодой, засмеялся, и Артист посмотрел на него и сказал: «Вот. Человек понимает».
Полуторка, что привезла шестерых, ушла. Раненого Устинов передал для отправки в ближайший медпункт, остальных четверых Исаев сдал дежурному под охрану. Дежурный записал всех пятерых с отдельной отметкой о раненом, а потом оружие, и отдельно, с моих слов, пулемёт, и я поставил подпись, и Исаев поставил рядом свою, как принявший и сдавший. Второй ЗИС стоял под соснами, с открытым капотом, а теперь рядом с ним стояла будка, и между ними уже лежали доски — те самые, из-за которых Артист вчера спорил с Дедом, — и на досках Дед раскладывал ключи.
Двадцать четыре человека. Три машины на ходу и одна, которая вот-вот. Имя — Курт Хеннинг — осталось на копии у Профессора; листок с переводом я уже отдал дежурному для майора.
Я стоял и смотрел, как Дед раскладывает ключи, и думал, что ещё два дня назад я лежал на песке у дороги. А теперь знал, как зовут того, кого ищу.
# Глава 7. «Дом на колёсах»
К вечеру двадцать седьмого у нас под соснами стояло уже не место для машин, а хозяйство, и я это понял по тому, что перестал узнавать его с первого взгляда.
Будка стояла вплотную к больному ЗИСу, задом к нему, с открытой дверью и опущенным бортом-верстаком, и от неё до ЗИСа на земле лежали доски — те самые, — и на досках был разложен инструмент. Не свален — разложен: ключи по размеру, от больших к маленьким, съёмники отдельно, напильники в ряд, как в сарае у немцев, только теперь это был наш ряд. Плоский окованный ящик с измерительным стоял на верстаке, открытый, и в нём лежали микрометры, которые вчера Дед с мастером проверяли по плитке. Переносная лампа висела на гвозде, вбитом в дверной косяк будки, и её ещё не зажигали, потому что было светло, но она висела, и это было главное: висела на своём месте.
Дед ходил между всем этим, как ходит человек по дому, в который переехал утром: трогал, переставлял, отходил, смотрел и опять переставлял. Три новых ремонтника ходили за ним. Один — плотный, немолодой, с медленными руками — сразу занял место у верстака и ничего не спрашивал, только делал; второй, помоложе, таскал и раскладывал; третий — щуплый, с прокуренными пальцами, тот самый, которому Дед в первый час обещал оторвать руки, — держался ближе всех и молчал, но молчал не так, как молчат из робости, а так, как молчат, когда думают.
Я помогал тем, чем мог: распределял руки. Это я умею. Один механик — на воду: две канистры, ведро, ещё ведро, потому что радиатор снимают сухим, а ставят с водой, и воды надо много. Второй — с Дедом, на радиатор. Ремонтники — как Дед скажет. Князь — не подпускать к машине, пока не позовут, потому что Князь ходил вокруг своего ЗИСа кругами, как ходят вокруг больного, и мешал. Я ему так и сказал: «Василий, ты мешаешь». Он обиделся и пошёл к бочкам, и оттуда всё равно смотрел.
Радиатор сняли за полчаса. Дед освобождал крепления и патрубки медленно, и я понял почему: он смотрел на шов. Он повернул снятый радиатор на досках, положил его нижним бачком кверху, и вот он был, шов: длинный, паяный, с чёрным потёком в одном месте и ещё двумя местами, где пайка была тёмной, как бывает, когда она вот-вот.
— Вот тут, — сказал Дед, показывая пальцем. — Течёт тут. А вот тут и тут — не течёт, но будет. Той же пайки. Того же года. Если я запаяю только это, — он показал на потёк, — через неделю потечёт вот это. Значит, паять — весь шов. Весь. Это долго.
— Сколько?
— С лампой, с оловом, если никто не будет дёргать, — до темноты. Может, к ночи.
И тут щуплый сказал — не мне, Деду, и негромко, так, что я не сразу понял, что он сказал что-то важное:
— Товарищ техник-лейтенант. Разрешите. Шов если весь перепаивать — старое олово всё снимать надо. Бачок старый, края тонкие. Я бы его лишний раз не разбирал. Трещину зачистить, облудить и накладку пустить. Полоску медную, узкую, по всему шву, и пропаять её сверху. Она и шов держит, и медь под ней целая остаётся. У нас так на... — он запнулся, — так делали. У нас держало. Здесь надо проверить.
Дед посмотрел на него. Долго. Потом на шов. Потом опять на него.
— Полоску, — сказал он.
— Полоску. Из медной трубки, вон, с будки, если нет полосы, — трубку расплющить и пустить. Я видел, там есть.
— Трубку расплющить, — повторил Дед и, кажется, попробовал это на вкус. — Молотком?
— Молотком, на наковаленке. Она тонкостенная, ляжет ровно.
Дед молчал ещё секунд десять. Я стоял и не вмешивался, потому что здесь мне вмешиваться было незачем: это был разговор двух людей, которые понимали друг друга лучше, чем я понимал их обоих. Я видел, как Дед думает — не про полоску, про то, что перед ним стоит человек, который два часа назад пришёл с чужой полуторкой, а сейчас говорит ему про его радиатор такое, чего он сам не подумал. Или подумал, но не сказал.
— Ты паял? — спросил Дед. — Сам? Не смотрел, как другие, — сам?
— Сам.
— Сколько раз?
— Много, — сказал щуплый и не стал уточнять, и это было правильно: «много» тут значило больше, чем любое число.
Дед повернулся к будке, залез в неё, погремел там и вылез с мотком медной трубки. Отмотал, посмотрел на просвет, отрезал кусок. И протянул щуплому.
— Плющи, — сказал он. — Полоску — ты. Лудить — ты. Паять — вместе. Я держу лампу, ты ведёшь. Если полоска отойдёт — ты мне это скажешь сам, раньше, чем я увижу.
— Скажу, — сказал щуплый, и я увидел, как у него дрогнуло лицо — не от испуга, от того, что ему дали.
Вот так. Ничего больше. Дед не сказал «молодец», не сказал «доверяю», не хлопнул по плечу. Он дал ему кусок трубки и половину работы, и щуплый это понял, и я это понял, и старший ремонтник у верстака, плотный, медленный, поднял голову от своих ключей и посмотрел на них обоих, и опустил голову, и, по-моему, улыбнулся.
* * *
Паяли они до темноты, и я не буду рассказывать, как паяют радиатор, потому что это делают руками, а не словами, и потому что половину времени я стоял в стороне и слушал, как они переговариваются, — «держи», «ниже», «ещё», «стой, тут пузырь», — и это был лучший разговор за день, хотя в нём не было ни одной целой фразы.
Проверяли просто: заткнули патрубки, залили водой, поставили на доски и ждали. Дед сидел на корточках и смотрел на шов так, как я в той жизни смотрел на манометр. Пять минут. Десять. Сухо. Щуплый стоял рядом и не смотрел на шов — смотрел на Деда. Через пятнадцать минут Дед провёл по шву пальцем, посмотрел на палец и сказал: «Сухой», — и это было всё, что он сказал, и щуплый выдохнул.
Ставили уже с лампой — не паяльной, а той, переносной, с гвоздя, — потому что стемнело. Патрубки, болты, вода. Заводили — заводил Князь, потому что это был его ЗИС, и я видел, как у него дрожали руки, когда он полез в кабину, и как он это скрывал. Мотор схватил, пошёл, — и Дед стоял у капота с лампой и смотрел на шов, на бачок, на патрубки, и минуту, и две, и пять, а Князь сидел за рулём и ждал, и наконец не выдержал:
— Григорий. Ну?
— Не ну, — сказал Дед, не оборачиваясь. — Полчаса на холостых. Потом круг по точке. Потом ещё раз смотрю. Потом — ну.
— Полчаса?!
— Ты его двое суток ждал, — сказал Дед. — Полчаса подождёшь. Или хочешь, чтобы он у тебя завтра на марше закипел, при всех, при новых, при майоре, если приедет? Полчаса, Василий.
Князь подождал. Он сидел в кабине, положив руки на руль, все полчаса, и не вылезал, и я его понимал. А потом Дед сказал: «Круг», — и Князь включил первую, и ЗИС пошёл — сам, без остановок, без «стой, смотрю воду», — прошёл вдоль бочек, мимо палатки, мимо дежурного, который проводил его взглядом, развернулся на выезде и вернулся. Двести метров. Первые двести метров за двое суток, которые эта машина прошла как здоровая.
Дед посмотрел ещё раз. Долго. И сказал:
— Сухой. — И потом — то, что я от него ждал: — Это не значит, что он новый. Это значит, что он запаян. Завтра на марше — смотреть воду на каждой остановке, Василий, не как раньше, а просто смотреть. Через неделю я его сниму и посмотрю ещё раз. Но ехать — может. Куда угодно.

