
Полная версия
Трофейная рота. Берём всё!
Устинов шёл первым, с сумкой, и я за ним, и мы обходили каждого: имя, целый, ранен? Двадцать четыре. Целых — двадцать четыре. У одного стрелка Исаева — рукав, распоротый пулей от плеча до локтя, и под рукавом — ничего, кожа. У молчаливого — руки, дрожали так, что он не мог держать флягу, и Устинов подержал ему флягу и сказал: «Это пройдёт. Это у всех. Это не болезнь». У водителя будки — порез на щеке от стекла, и Устинов заклеил. Всё. Двадцать четыре, и все на ногах.
Я сел на подножку «Опеля» и обнаружил, что у меня тоже дрожат руки, и дал им дрожать.
Молчаливый подошёл ко мне минут через десять. Он уже держал флягу сам. Он стоял передо мной в темноте — начинало сереть, и я видел его лицо, серое, молодое, — и не знал, что сказать, и я тоже не знал, и мы помолчали.
— Вы вернулись, — сказал он наконец.
— Вернулся.
— Я слышал, как вы крикнули. Второй раз. Я хотел ответить. Не мог.
— Я знаю.
— Вы могли не идти. Тот, первый, вышел. Вы могли...
— Не мог, — сказал я. — Я вас туда поставил. Обоих. Я и вывожу. Это не геройство. Это порядок.
Он подумал. Потом кивнул — не «понял», а так, как кивают, когда что-то решили про человека.
— Я запомню, — сказал он. И пошёл к будке. И это было всё, и больше мы об этом не говорили — ни в эту ночь, ни потом, — и я думаю, что правильно.
А Селиванов — я это видел краем глаза — стоял в стороне с двумя новыми водителями, и они смотрели на меня, и потом посмотрели друг на друга, и один из них что-то сказал, коротко, и Селиванов кивнул. Потом подошёл. Не к подножке — остановился в двух шагах, как останавливаются, когда не уверены, что можно.
— Товарищ старший лейтенант. Разрешите спросить.
— Спрашивай.
— Вы всегда так? За последним?
Я подумал.
— Нет, — сказал я честно. — Только когда сам поставил. Я его туда поставил — в карман. Я и вывожу. Если бы его поставил Фрол — выводил бы Фрол.
Селиванов кивнул — так же, как молчаливый, — и сказал: «Понятно», — и пошёл к своим, и я слышал, как он им сказал: «Только когда сам поставил», — и они замолчали, и я думаю, что это было про то, куда они попали. И что, кажется, не жалеют.
* * *
Дед проснулся от стрельбы, разумеется, — и всю ночь просидел в будке, потому что Фрол ему велел, и он, к моему удивлению, послушался. Теперь, когда стало можно, он вылез и пошёл не к людям — к верстаку.
То есть к тому месту, где был верстак. Будка стояла теперь в четырёх метрах от стены, и карман был не карман, а просто угол между тягачом и стеной, и в нём на досках лежало то, что ночью бросили щуплый с молчаливым: трубки, ветошь, ключи. Лампа висела на гвозде, не разбитая. Карбюратор — на верстаке будки, то есть на опущенном борту, и он уехал вместе с будкой, накрытый ветошью, и Дед первым делом полез к нему, откинул ветошь и пересчитал.
— Всё? — спросил я.
— Всё, — сказал он. — Одной гайки нет. Маленькой. Найдётся, я знаю, куда она укатилась. — Он посмотрел на борт будки, на дырки в досках — три, я насчитал, — и на полку внутри, где одна пуля прошла насквозь и ушла в противоположную стенку. — Ты её двигал?
— Двигал.
— Под пулемётом?
— Под ним.
Дед помолчал.
— Правильно, — сказал он. — Она на колёсах. Она для того и на колёсах. — И, помолчав ещё: — Три дырки в досках — это доски. Полка — это полка. Мотор — целый, я слышал, как он завёлся. Всё правильно.
— Что теперь?
Он посмотрел на тягач. На бак, слитый ночью наполовину. На трубки, промытые и не промытые. На карбюратор в частях.
— Теперь — то, что и было. Ночью мы слили и промыли половину. Утром, при свете, — вторую половину, и собирать, и смотреть. Это — сегодня. — Он потёр лицо. — А вот бензин. Я тебе вчера сказал — чистый. Бочонок, что Князь добыл, — его хватит промыть. Залить — не хватит. Ему в бак надо много, он не «Опель». Значит, нужен подвоз. С нашей точки, по расписке, как положено. Пока не привезут — я его соберу, проверю, заведу на том, что есть, и он у меня заработает на десять минут. Поедет — нет. Это два разных дела: заработать и поехать.
— Значит, стоим здесь.
— Стоим здесь. Тягач — не поедет, будка — при нём, я — при них. А ты — езжай куда надо, только оставь мне охрану, потому что ночью я понял, что она нужна.
— Оставлю.
Куда надо — это выяснилось через час, когда уже рассвело и Князь варил чай, и в ворота вошёл посыльный. Не наш — с дорожного поста, ближайшего своего, что стоял у пилорамы на ответвлении; парень с винтовкой, запыхавшийся, четыре километра бегом. Он слышал ночью стрельбу, и его послали узнать, что тут, — и он узнал, и записал, — и ещё сказал то, зачем, оказывается, шёл:
— Товарищ старший лейтенант. У нас на посту с вечера — донесение с той стороны, с боковой дороги, дальше вас. Километров шесть по ней. Там, в дорожном кармане, видели своих. Наших. С грузовиком — немецким, вроде вашего, — и человек с ними, с перевязанной рукой, вот тут. — Он показал на предплечье. — Сколько их, кто такие, что там, — не знаю. Видел проезжий, вчера. Сказал: сидят, ждут, к нам выйти не могут — дорога между ними и нами не чистая. Нам передали, а нам к вам ближе, чем к своим. Вот.
Свои. С немецким грузовиком. В шести километрах по той же боковой дороге, за не чистым участком, с раненым.
Я посмотрел на Фрола. Фрол уже смотрел на меня.
— Не все, — сказал он.
— Мастерская стоит, тягач стоит, Дед работает, — сказал я. — Охрана — здесь: Исаев со свободными водителями, Князь со вторым ЗИСом. Я, ты, Устинов, Профессор — если там немецкий грузовик, там будут бумаги, — ЗИС с Артистом и «Опель» с Суровым, и стрелки, кого возьмёшь. ДП — с тобой: если там стреляют, он нужнее на дороге, чем во дворе. Шесть километров. Посмотреть, помочь, вернуться.
— Так, — сказал Фрол. — Через час.
— Через час.
Дед уже стоял у тягача с ключом. Щуплый рядом. Молчаливый — тоже рядом, и держал ветошь, и руки у него не дрожали. Будка стояла в четырёх метрах от стены, с тремя дырками в борту и разбитым стеклом в дверце, и Князь подошёл к ней, посмотрел на дырки, потрогал пальцем и сказал: «Заделаем. Досочкой. Ничего», — и по голосу было ясно, что для него это не «ничего», а очень даже «чего», и что заделает он это сегодня же.
Двадцать четыре человека. Четыре машины и тягач. Ночь кончилась, и всё это стояло на месте.
Я поставил на это всё, что у меня было, и ночь это проверила, и оно устояло. Не потому, что мне повезло, — потому что был коридор, и был водитель, который лежал, положив руку на стартер, и был Фрол, который дал полминуты, и ДП, который эти полминуты держал. Я только помог переставить будку на одну длину.
Но я это сделал сам. И знаете, этого мне было достаточно.
# Глава 11. «Восемь на обочине»
Шесть километров по боковой дороге за двором с тягачом — это была уже не наша дорога, и это чувствовалось по тому, как ехал Артист.
Он ехал медленно. Не потому, что колея была плохая, — колея была обычная, лесная, две борозды и горб, — а потому, что он смотрел не на колею, а по сторонам, и я смотрел по сторонам, и Фрол в кузове стоял, держась за кабину, и смотрел поверх неё. За нами шёл «Опель» с Суровым, с ДП и его двумя номерами в кузове, с Устиновым и Профессором и тремя стрелками, и Суров держал дистанцию так, что если бы мы встали, он встал бы не ближе пятидесяти метров. Сапёры по этой дороге не ходили. Посыльный с поста сказал: «не чистая», — и это значило ровно то, что значило: никто не знает.
Колосов, Мелехин, Дрозд — этих имён я тогда ещё не знал. Я знал: свои, с немецким грузовиком, с раненым, в шести километрах, в дорожном кармане, выйти не могут. Всё.
Карман мы нашли по стрельбе.
Не по бою — по одиночным. Впереди, за поворотом, раз в минуту-две, редко, лениво, кто-то стрелял, и стрелял из леса, и я это понял раньше, чем увидел, — по тому, как звук шёл: из глубины, глухо, а не с дороги. Артист встал, не дожидаясь. Фрол спрыгнул и пошёл вперёд пешком, один, и вернулся через десять минут, и сказал:
— Вижу. Карман — впереди, метров триста, справа от дороги, в низине, с кустами. В нём — грузовик, «Опель», бортовой, серый, и люди. Наши: я видел пилотки и слышал, как ругаются. Ругаются по-нашему. — Он помолчал. — Из кармана на дорогу — один выезд, вон там, где дорога делает поворот и идёт открытым местом метров восемьдесят, между низиной и опушкой. Опушка — слева, лес, и оттуда стреляют. Не по нам — по выезду. Как кто-то в кармане высунется к выезду — выстрел. Они там сидят и держат выезд, а те сидят в кармане и не могут выехать. Сколько в лесу — не знаю. Стреляют один-два. Может, больше молчат.
— Пешком в карман пройти можно?
— Можно. Низом, по кустам, не по дороге. Я прошёл до половины — дальше меня бы увидели свои, а они нервные.
— Идём, — сказал я.
* * *
Первое, что я увидел, подойдя к карману низом, через кусты, — это ствол винтовки. Не в лицо — в сторону, на дорогу, но ствол, и за ним — человека, который лежал за камнем и смотрел на меня так, как смотрят, когда не знают, стрелять или нет.
— Свои, — сказал я. Не крикнул — сказал. — Ремонтная группа, автомобильный отдел армии. Старший лейтенант Ракитин. Кто старший?
Человек за камнем не опустил винтовку. Он повернул голову и сказал куда-то назад, вниз: «Товарищ сержант. Тут старший лейтенант. Говорит — свои». И из низины, из-за кустов, поднялся другой — невысокий, плотный, с лицом, которое за трое суток без сна стало похоже на кирпич, с сержантскими лычками и с ППШ, — и посмотрел на меня. Потом на Фрола за мной. Потом снова на меня, на погоны, на планшет.
— Сержант Мелехин, — сказал он. — Николай. Старший здесь я. Нас восемь. — Он не сказал «товарищ старший лейтенант». Пока не сказал. — Откуда вы?
— С бокового двора, в шести километрах. Там наш ремонтный узел. Дорожный пост передал: свои в кармане, с грузовиком, с раненым. Мы приехали посмотреть и помочь выйти. Две машины, двенадцать человек, пулемёт.
Мелехин смотрел на меня ещё секунды три. Я его понимал: со вчерашнего дня в кармане под лесом, из которого стреляют, — и вдруг из кустов старший лейтенант с чужой части и говорит «помочь». Он проверял не погоны — то, что за ними.
— Пулемёт — какой?
— ДП.
— Хорошо, — сказал он, и что-то в его лице отпустило. — У нас нет. — И добавил, теперь уже как положено: — Товарищ старший лейтенант. Разрешите доложить обстановку?
— Докладывай.
Он доложил. Коротко, по делу, и я слушал и одновременно смотрел на то, что было за ним, в низине: грузовик — «Опель», точно такой, как наш, серый, бортовой, с тентом, стоящий в самом низком месте, за кустами, носом к выезду; людей — семерых, кроме Мелехина: одни лежали по краю кармана, лицом к опушке, другие — у машины, и один сидел у колеса с перевязанной рукой, и рядом с ним — ещё один, молодой, совсем, в замасленной пилотке, который, я понял сразу, был водитель, потому что сидел так, как сидят водители у своей машины.
— Восемь, — повторил он. — Я, водитель Дрозд, шесть стрелков. Стрелковая часть, не ваша, — он назвал её, и я запомнил для бумаги, — наступали здесь, отстали при отходе соседей, три дня назад. Шли лесом, на восток, к своим. Вчера вышли на эту дорогу. На дороге — вот он. — Он кивнул назад, на «Опель». — Стоял. Мотор работал. Немцев — никого: ушли пешком, я думаю, что-то у них случилось, они бросили и ушли, не подожгли, не успели или не захотели. Дрозд сел. Поехала. Мы — в кузов, поехали к своим. Доехали досюда. Тут — из леса. — Он показал подбородком на опушку. — По выезду. Мы — в низину, отстрелялись, замолчали. Потом — как кто к выезду — снова. Вторые сутки.
— Сколько их?
— Не знаю. Стреляют один-два. Может, больше. Мы не ходили смотреть — нас восемь, без пулемёта, с раненым.
— Раненый — как?
— Колосов. Стрелок. Вчера пуля ударила в валун рядом с ним, осколком — по руке. Предплечье. Распухло, кожа содрана. Кость, по-моему, целая. Идти может. Бежать — плохо.
— Почему не ушли лесом? Бросить машину — и к своим.
Мелехин посмотрел на меня. Это был правильный вопрос, и он это знал, и знал, что ответ у него есть.
— Можно было. С Колосовым лесом — медленно, но можно. — Он помолчал. — Товарищ старший лейтенант. Мы её взяли. Сами. Она была ничья, стояла с мотором, и Дрозд сел, и она поехала. Со вчерашнего дня мы её держим. Она наша. Мы её не бросим. — И посмотрел на меня так, будто ждал, что я сейчас скажу «бросить», и уже знал, что ответит.
— Не бросим, — сказал я. — Она ваша. Вы её взяли, вы её и выведете. Мы — прикроем. Мой человек — вот, Фрол, старший сержант Буров, — он с вашими прикрытие поставит. Дальше — как выедем — все к нам, на двор, там мастерская, там медик посмотрит вашего, там связь. А там уже — что скажет ваше и наше начальство. Я вас не забираю. Я вам помогаю выйти. Так ясно?
Мелехин помолчал. Потом кивнул — медленно, и я увидел, что он это не просто принял, а взвесил и принял.
— Ясно, — сказал он. — Спасибо, товарищ старший лейтенант. — И повернулся к своим, и сказал уже другим голосом, своим: — Слышали? Выходим. С машиной.
И у машины кто-то сказал «ну наконец-то», и водитель у колеса поднял голову и посмотрел на свой «Опель» так, как смотрел Суров на свой в первый день.
* * *
Дальше говорили не со мной.
Фрол подошёл к Мелехину так, как подходят к человеку, который знает место: не «где тут у вас», а «покажи». И Мелехин показал. Они легли вдвоём у края кармана, за камнями, и Мелехин показывал рукой: вон оттуда, от той сосны, стреляли вчера; вон оттуда, левее, — сегодня утром; ближе к дороге — ни разу, там, наверное, открыто и им не подойти; выезд — вон, восемьдесят метров, и на нём — воронка, малая, слева, объехать можно, Дрозд объезжал, когда заезжали. Фрол слушал, смотрел, спрашивал: «Сколько выстрелов за час?» — «Три, четыре». — «Один стреляет или разные?» — «По звуку — два. Может, один, с двух мест». — «Ночью?» — «Ночью — нет. Они не суются. Они ждут, когда мы высунемся».
— Значит, их мало, — сказал Фрол. — Двое, трое. Отстали, сидят, боятся сами. Держат выезд, потому что могут. Ладно. — Он повернулся к своим. — ДП — сюда, на край, стволом на ту сосну и левее. Как машина пойдёт — по опушке, весь диск, длинно, чтоб они лежали. Трое — вдоль дороги, по кустам, ближе к выезду, стрелять по вспышкам. — И Мелехину: — Твои — где сидят, там и сидят. Свой край держат. Как машина пройдёт — твои идут за ней, по двое, бегом, через открытое, к нашим машинам за поворотом. Ты — последний. Считаешь.
— Мои пойдут по двое, — сказал Мелехин. — Только я скажу, кто с кем. Я их знаю.
— Скажи, — согласился Фрол. — Твои — твои.
Это было всё. Два человека, которые час назад друг друга не знали, распределили работу за пять минут, и ни один не спросил другого, умеет ли он воевать. Я стоял в стороне и слушал и думал, что у Фрола это, оказывается, тоже есть — вот это уважение к человеку, который держит своё место, — и что я это увижу ещё не раз.
А я пошёл к машине. К «Опелю» и к водителю.
Его звали Андрей Дрозд, ему был двадцать один год, и он стоял у своего грузовика, положив ладонь на крыло, — я уже знал этот жест, я его видел у Деда, у Князя, у Сурова, — и смотрел на выезд.
— Пройдёшь? — спросил я.
— Пройду. Я заезжал — пройду и выеду. Воронка слева, беру правее, потом ровно. Восемьдесят метров — это секунд пятнадцать на второй. Если не глохнуть.
— Не заглохнешь?
— Не заглохну, — сказал Дрозд просто. — Она заводится с полоборота. Она вообще... — он посмотрел на меня, проверяя, можно ли, — она хорошая, товарищ старший лейтенант. Я на ЗИСе два года. Она — не ЗИС. У неё передача входит — как в масло.
— Знаю, — сказал я. — У нас такая же. Две.
Он посмотрел на меня с недоверием, потом с интересом, и я подумал, что вот сейчас, у этого кармана, под лесом, из которого стреляют, началось то, что закончится вечером спором о сцеплении, — и не ошибся.
— Что в кузове? — спросил я.
— Ящики. Немецкие. Мы не открывали — некогда было. Штук десять. Тяжёлые.
— Значит, людей в кузов — не всех. Ты, Колосов в кабине, ещё двое в кузове, на ящиках, — и всё. Остальные — пешком, за машиной, к нашим. Не грузить полный кузов людьми поверх ящиков: ты выйдешь на второй с грузом и с людьми — тебя на восьмидесяти метрах либо повесит на воронке, либо ты будешь ползти, а ползти там нельзя.
— Правильно, — сказал Дрозд, и я услышал, что он это уже прикинул сам. — Двое сверху. Не больше.
Устинов в это время сидел у колеса с Колосовым. Он размотал повязку, посмотрел, потрогал — Колосов зашипел, — согнул руку, разогнул, пощупал кость от локтя до кисти и сказал:
— Ушиб. Ссадина. Кость целая. Перелома нет, пули нет. Опухло — потому что не лечили. Заживёт. — И, замотав обратно, чистым: — Работать можешь. Стрелять — не сегодня: правая, ей больно, промахнёшься и разозлишься. Ходить — можешь. Бегать — не надо. Понял?
— Понял, — сказал Колосов. Ему было двадцать два, я узнал это позже, и лицо у него было обиженное — не на рану, на «бегать не надо».
— В кабину, — сказал я. — Рядом с Дроздом. Пошли.
И сам его поднял — под здоровую руку, — и довёл до кабины, и открыл дверцу, и помог влезть, потому что с одной рукой на высокую подножку «Опеля» лезть неудобно, я это знал по себе. Он влез. Сел. Посмотрел на меня сверху вниз и сказал: «Спасибо, товарищ старший лейтенант», — и я сказал: «Держись за что-нибудь. Дрозд поедет быстро», — и Дрозд сказал: «Не быстро. Ровно», — и закрыл свою дверцу.
* * *
Это было коротко, и я расскажу коротко.
ДП начал по опушке — длинно, на весь диск, по той сосне и левее, — и трое Фрола вдоль дороги ударили по тому же месту, и из леса ответили — раз, два, — и замолчали, потому что когда по тебе бьёт пулемёт, ты лежишь. Дрозд тронул. «Опель» вышел из низины на выезд — на вторую, ровно, как он и сказал, — взял правее воронки, прошёл её, выровнялся и пошёл открытым местом, восемьдесят метров, серый, с тентом, с двумя людьми, вжавшимися в ящики, — и я стоял у поворота, там, где кончалось открытое и начинались наши машины, и считал: десять секунд, двенадцать, — и он прошёл, и вышел за поворот, и я махнул ему: дальше, дальше, не вставать, — потому что если бы он встал сразу за поворотом, он перекрыл бы дорогу тем, кто шёл за ним, и Артисту с Суровым, которые стояли за ним и должны были пропустить его вперёд.
Артист это понял без меня. Он сдал свой ЗИС назад, на обочину, освободив колею, и Суров сдал «Опель», и Дрозд прошёл между ними и встал впереди, и дорога осталась свободной.
Люди пошли по двое. Первые двое — бегом, через открытое, пригнувшись; из леса не стреляли — ДП ещё работал. Второй парой шёл Мелехин с последним стрелком, и он шёл не бегом — шёл, быстро, но шёл, оглядываясь на карман, и, дойдя до поворота, повернулся и поднял руку. Раскрытую ладонь. И держал.
Все. Никого не осталось.
Фрол снял ДП с края последним. Трое вдоль дороги отошли. Из леса не стреляли. Никто за ними не пошёл: Фрол сказал: «Их там двое, они сейчас уползут, и пусть уползают», — и я сказал: «Пусть», — и мы сели и поехали. Три машины: «Опель» Дрозда впереди; Фрол сел к нему в кузов показывать дорогу; за ним ЗИС с Артистом и людьми Мелехина в кузове; замыкающим — Суров с ДП стволом назад.
Обратно шесть километров шли быстрее, чем туда, потому что дорогу теперь знали, и потому что за нами никто не гнался. Люди Мелехина сидели в кузове ЗИСа так, как сидят люди, которые со вчерашнего дня не сидели спокойно: не разговаривая, откинувшись на борт, с закрытыми глазами. Один спал. Один смотрел на лес и, кажется, не верил, что оттуда не стреляют. Артист вёл и не говорил ничего — он это умел, когда надо было.
Всё это заняло, наверное, минут двадцать, включая то, как Мелехин стоял с поднятой рукой. Восемь человек и грузовик, которые со вчерашнего дня не могли выехать из кармана, выехали из него за двадцать минут. Не потому, что мы такие. Потому что у нас был пулемёт, а у них — нет; и потому, что они со вчерашнего дня держали карман и машину, а не бросили, и нам было к кому ехать.
Я это сказал Мелехину в кузове ЗИСа, где мы оба сидели, потому что в кабинах было занято. Сказал просто: «Вы держали. Мы приехали. Пополам». Он посмотрел на меня и, кажется, вспомнил что-то — может быть, кого-то, кто тоже так делил, — и сказал: «Пополам, товарищ старший лейтенант», — и больше в дороге мы не разговаривали.
* * *
Во дворе нас ждали, и это было видно с колеи: Исаев стоял у ворот, и за ним — Князь, и за Князем — Дед, который, я думаю, вышел не нас встречать, а посмотреть, что за машина, потому что он увидел серый «Опель» впереди и уже не смотрел ни на что другое.
Мы въехали. Три машины, и во дворе стало тесно: два ЗИСа, два «Опеля», будка, тягач. Дрозд поставил свой там, где показал Князь, — у загона, рядом с нашим «Опелем», серое к серому, — и заглушил, и вылез, и остался стоять у крыла, потому что к машине уже шёл Дед.
Дед обошёл её. Молча. Как обходил первый «Опель» на дороге четыре дня назад, только теперь он знал, куда смотреть. Открыл капот — створки, — сунулся, посмотрел, послушал, как остывает. Пнул заднее колесо. Присел у рессор. Заглянул в кузов — на ящики, на которые пока никто не смотрел, потому что это была не наша добыча и до слова Мелехина её не открывали. Вылез. И сказал — не Дрозду, мне, как докладывают:
— Такая же. Шесть цилиндров, три и шесть. Масло — есть, вода — есть, резина — хуже нашей, но ходит. Ремень — надо бы посмотреть, я слышал свист, когда вы въезжали. Это не сейчас. Это — предварительно. Целиком буду смотреть, когда тягач соберу. — И Дрозду, наконец: — Ты на ней сколько?
— Со вчерашнего дня.
— Как заводится?
— С полоборота.
— Врёшь, — сказал Дед благодушно. — С полоборота они не заводятся. С оборота — да.
— С полоборота, — сказал Дрозд твёрдо. — Товарищ техник-лейтенант. Я на ЗИСе два года. Я знаю, что такое с оборота. Эта — с полоборота. Я вам покажу.
— Покажешь, — сказал Дед. — Вечером. Сейчас — тягач.
И ушёл, и Дрозд остался стоять у машины с таким лицом, будто ему не поверили в чём-то важном, и тут к нему подошёл Артист.
Я это видел и остался посмотреть, потому что уже успел узнать Артиста.
— Слушай, — сказал Артист. — Дрозд, да? Андрей. Слушай, Андрей, я тебе скажу как водитель водителю. — Он кивнул на наш «Опель». — Вон наша. Гаврила на ней. Он тебе скажет: лучше её нет. Так вот: я на ней десять шагов проехал в первый день. Десять. И я тебе скажу: она поёт. Ты понимаешь? Поёт. Наш ЗИС — он кашляет. А эта — как скрипка.
— Ваша — как скрипка, — сказал Дрозд. — А моя — нет.
Артист остановился. Он готовил подводку — я видел, — он собирался рассказать про скрипача из бригады, — и его сбили на первой фразе.
— Как — нет?
— Моя не поёт. — Дрозд положил ладонь на крыло. — Она не поёт, товарищ ефрейтор. Она молчит. Она едет так, что её не слышно. Ваша, может, и поёт. Я не слышал. А моя — молчит. И это лучше. Потому что когда машина поёт — она тебе что-то говорит. А когда молчит — значит, ей нечего сказать, всё хорошо. Я два года на ЗИСе слушал, что он мне говорит. Он мне говорил: «масло», «вода», «ремень», «сцепление», он всё время говорил. А эта — села, поехала, и она молчит. Со вчерашнего дня в кармане, под лесом, — а она молчит. Вот это — машина.
Артист смотрел на него. И — вот за что я люблю Артиста — не стал спорить. Он повернулся к людям Мелехина, которые стояли рядом, и к нашим, которые подошли, и сказал, показывая на Дрозда:
— Вот. Вы слышали? Я говорю — поёт, а он говорит — молчит, и это лучше. Человек со вчерашнего дня из кармана не мог выехать, а у него — машина, которой нечего сказать. — И Дрозду: — Андрей. Ты прав. Я про свою — не знаю, молчит она или поёт. Я на ней десять шагов проехал. Ты на своей — со вчерашнего дня. Твоя. Расскажи ещё.
И Дрозд рассказал — про сцепление, которое «входит как в масло», про то, как она берёт горку, про то, как он в первый вечер сидел в её кабине и не мог понять, почему так тихо, и проверял, не заглох ли, — и люди Мелехина смеялись, потому что они это видели, и наши смеялись, потому что узнавали, и Суров подошёл и стоял, и слушал, и раз сказал: «Молчит, да. Моя тоже», — и это было больше, чем он говорил за неделю кому-нибудь, кроме своей машины.
А Мелехин в это время сидел у будки с Профессором и со мной и говорил то, ради чего Профессор ехал.
Он говорил осторожно, как человек, который знает, что его слова могут превратиться в чей-то приказ, и не хочет, чтобы приказ вышел из того, чего он не видел.
— Утром двадцать восьмого, — сказал он. — Вчера. Мы шли лесом вдоль дороги — той, что западнее Глуска, на запад. Дорогу не выходили, шли по опушке. И по дороге шли немцы. Машины. Грузовики — штук пять, шесть, я не считал, они шли не сразу, а по две-три. С закрытыми кузовами — не с тентом, а как у вашей будки, с будками. И в кузовах — я видел, когда задняя дверь была открыта, — ящики. Много. Шли на запад. Не спеша, как свои. Куда — не знаю. Мы отошли в лес, потому что нас было восемь и без пулемёта.

