
Полная версия
Трофейная рота. Берём всё!
На пилораму пришли в пятом часу. Князь стоял у ворот. За ним — накат из жердей, накрытый брезентом, чайник, и усатый старшина, который, увидев тягач, снял пилотку, — не по уставу, а как снимают перед тем, чего не ждали.
— Тридцать два, — сказал мне Князь. — Место есть. Кипяток есть. Хлеб — на сегодня и завтра, с их складом договорился, дальше — заявка, я написал, вы подпишете. Бензин на следующий перегон согласован, в их бочках отложили. — Он помолчал и добавил, глядя на тягач: — А вот сапог — пять пар — по-прежнему нет. Я просто напоминаю. Не прошу. Напоминаю.
— Я помню, — сказал я.
— Я знаю, что помните, — сказал Князь. — Я на всякий случай.
У ворот же, пока машины входили, Фрол спрыгнул с тягача и подошёл к Мелехину, который стоял и ждал своих четверых, шедших последними, — и я подошёл послушать, потому что знал, зачем он подошёл.
— Ну, — сказал Фрол. — Твои увидели пост первыми.
— Первыми, — согласился Мелехин.
— За полминуты до меня. Я с тягача его тоже видел, только они махнули раньше.
— Они шли впереди. Они и должны раньше.
— Должны, — сказал Фрол. — Значит, ты выиграл. — И — это надо было слышать — сказал он это с удовольствием, как говорят о хорошем ударе противника в игре, которая всё равно нравится. — Только я тебе скажу: если бы там были не свои, а те, из леса, — мои с тягача ударили бы раньше, чем твои успели лечь. Так что твои — увидели, а мои — стреляют. Пополам.
— У вас всё пополам, — сказал Мелехин, который, видимо, уже успел наслушаться за день.
— У нас всё честно, — поправил Фрол. — Пополам — это когда честно.
Тягач въехал во двор пилорамы последним, потому что Дед велел ему идти медленно на въезде, и встал между штабелями досок, и водитель заглушил, и Дед вылез, обошёл его, осмотрел мотор, посмотрел на трубку, вытер руки и сказал, ни к кому не обращаясь:
— Четыре километра. Сухой.
И пошёл к чайнику. И это было, я думаю, самое длинное слово, которое он этой машине сказал за день.
# Глава 13. «Сапоги и публика»
Снабжение пришло к пилораме в шестом часу вечера, и я узнал об этом раньше всех, потому что Князь, увидев машину на дороге, не побежал к ней — он побежал ко мне.
— Наша, — сказал он. — Автоотдел. По заявке. Я вижу по тому, как едет.
Я не знал, как можно видеть заявку по тому, как едет машина, но он оказался прав: полуторка, наша, армейская, с сопровождающим, с бумагой, и в бумаге — то, что я просил три дня назад в палатке у Чумакова и потом ещё два раза в записках с посыльными: патроны — винтовочные и к ППШ, отдельно, в разных ящиках, как положено; масло; две бочки бензина; и — я это прочёл дважды, как читал когда-то строчку про ящики на дворе, — обувь, шесть пар, по ведомости, под расписку.
Шесть. Я просил пять. Кто-то там, в отделе, накинул одну — или ошибся, или подумал, что раз просят пять, то нужно шесть. Я не спрашивал.
Князь взял ведомость так, как берут документ на дом. И началось.
Он не раздал сапоги. Он их подбирал. Это разные вещи, и я это понял, глядя, как он это делает: выстроил на брезенте шесть пар, и не по размеру, а так, как они лежали в мешке, и позвал — не всех, а тех, кого записал ещё на точке, четыре дня назад, и с тех пор носил в голове: второго номера с проволокой; стрелка с разошедшимся ботинком; механика с голенищами двух цветов; Сурова, у которого ботинки не разошлись, но подошва стёрлась так, что он ходил, как по льду; и ещё одного стрелка, которого я по-прежнему узнавал только в лицо, — и по тому, как они подошли, было ясно, что Князь про них знал.
— Меряем, — сказал он. — Не «берём» — меряем. Мне не нужно, чтобы вы взяли сапоги. Мне нужно, чтобы вы в них ходили.
Второй номер сел на землю и снял свой — с проволокой, — и я увидел, что у него под портянкой, и не буду про это рассказывать. Он взял первую пару — Князь подал — и надел, и встал, и прошёл десять шагов, и Князь смотрел не на сапоги, а на то, как он идёт.
— Велики, — сказал Князь.
— Нормально, — сказал второй номер.
— Велики. Ты в них пятку тянешь. Снимай. Вот эти.
Вторые сели. Второй номер прошёл десять шагов и обратно и остановился, и лицо у него стало такое, будто он вспомнил что-то давно забытое: как это — идти и не думать про ноги.
— Эти, — сказал он.
— Эти, — согласился Князь. — Следующий.
С механиком вышла заминка: ему подошла пара, которую уже примерил стрелок и сказал «мои», — и Князь посмотрел на обоих, посмотрел на оставшиеся, и сказал стрелку: «Тебе вот эти, они на полразмера больше, ты в них с двумя портянками, у тебя нога зимняя», — и стрелок примерил, и они действительно сели лучше, и Князь ничего по этому поводу не сказал, а только кивнул. Он не был доволен собой. Он был доволен тем, что сели.
Суров получил свою пару последним, потому что ждал, — он всегда ждал, — и надел, и не стал ходить: сел на подножку «Опеля» и посмотрел на свои ноги в сапогах, и посмотрел долго, и сказал: «Спасибо, товарищ старшина», — и Князь сказал: «Не мне. Командир обещал — командир добился», — и Суров посмотрел на меня и кивнул, и я кивнул в ответ, и это было всё, что мы по этому поводу сказали, и, по-моему, достаточно.
Шестая пара осталась. Князь посмотрел на неё, посмотрел на людей, посмотрел на меня.
— Колосову, — сказал он. — У него левый сапог на честном слове. Я видел, когда он из кабины вылез.
— Он не наш был, когда ты заявку писал.
— Он теперь наш, — сказал Князь. — А сапог — вот он. Лишний. Я его не выпрашивал, его дали. Кому-то же он нужен.
Колосов получил шестую пару, и смотрел на неё здоровой рукой — то есть держал в здоровой руке, — так, будто ему дали не сапоги, а бумагу о зачислении, вторую.
На обороте бумаги нашёлся ещё один ответ на заявку: автомобильный отдел принял на расход группы одолженное нам горючее — и первый бочонок на промывку, и две бочки, привезённые к тягачу. Тыловому хозяйству его возмещали по своей линии снабжения. Князь сходил с сопровождающим к усатому старшине, показал отметку и вернулся со старой распиской, перечёркнутой крест-накрест.
— А вы говорили — из немецких, — напомнил я.
— Немецкие пока опаздывают, — сказал Князь. — Свои успели. Долга нет.
Он сунул расписку мне, чтобы я тоже видел, и только после этого взялся за ящики.
Патроны Князь с Исаевым пересчитали за десять минут, при мне, вслух, и записали, и я расписался. Винтовочные — отдельно. К ППШ — отдельно. Немецкие, что остались от того пулемёта, — нет, тех уже не было, они ушли с пулемётом. Бензин — в наши бочки, под навес, к тем, что стояли. Масло — Деду. Всё. Это заняло меньше времени, чем сапоги, и правильно: патроны — они либо есть, либо нет, а сапоги надо, чтобы сели.
— Пять пар, — сказал мне Князь, когда всё кончилось. Не радостно — как закрывают строчку. — Вы сказали «пока не дадут». Дали.
— Дали.
— Я запомнил тогда. Теперь — тоже запомню.
И пошёл к своему столу, потому что у него в этот вечер была вторая работа.
* * *
Вторую попытку они готовили с обеда.
Я это видел, но не мешал. Князь ещё на пилораме, до выхода к тягачу, о чём-то договорился с усатым старшиной, а сегодня, вернувшись, договорился о чём-то ещё, и результат стоял на столе: не каша и консервы, а настоящий суп — из своих продуктов, с их кухни, потому что кухня у тылового хозяйства была, а у нас нет, и Князь за неё платил работой щуплого над их полуторкой и ещё чем-то, чего я не спрашивал. Хлеб. Сахар к чаю — кусковой, по два куска, разложенный Князем на брезенте так ровно, что Профессор, увидев, сказал: «Это — не стол. Это — ведомость». Лампа — та же, с гвоздя будки, выпрошенная у Деда «на вечер, честно, на весь вечер». Ящики кругом. И — вот это было новое — Князь поставил в середину, на накат, пустую бочку, вверх дном, накрытую куском брезента, и на бочку — чайник, чтобы чайник был не с краю, а посередине, у всех перед глазами, и чтобы за ним не надо было тянуться.
— Это — стол, — сказал он мне, когда я подошёл. — Вы посмотрите. Человек сидит — у него перед глазами чай. Хлеб — рядом. Свет — сверху. Он никуда не тянется. Ему хорошо. Вот это — вечер.
— А рассказ?
— Рассказ — Семён. — Князь посмотрел в сторону ЗИСа, где Артист сидел на подножке и — я это видел — репетировал: не вслух, но губами. — Он говорит, у него есть про механика. Специально. Чтобы Деду было интересно. Я не спрашивал какая. Я — стол. Он — рассказ. Как тогда.
— И условие — как тогда?
— Как тогда: пока не встал последний.
Дед пришёл сам, и это опять надо отметить: сам. Он вытер руки, посмотрел на тягач — тягач стоял между штабелями, с закрытым капотом, и Дед на него посмотрел так, как смотрят на человека, которого оставляют одного на вечер, — и пошёл к столу, и сел, и ему налили, и он ел суп, и сказал «хорош», и посмотрел на сахар, и взял один кусок из двух, и второй оставил, и Князь это заметил и, по-моему, чуть не заплакал.
Тридцать два человека вокруг стола — не все сразу, посты стояли, — но тридцать. Мелехинские сидели вместе, своим кругом, но в общем круге. Новые водители — рядом с Селивановым. Колосов — рядом с Дедом, левой рукой держа кружку.
И Артист начал.
Он начал так, как начинал всегда: издалека. Про то, как в тридцать девятом их бригада ездила по району на грузовике — не на подводах уже, на полуторке, которую дал райком, — и полуторка была старая, и водитель у неё был такой, который считал, что машина — это как лошадь: её надо любить, а чинить — это оскорбление. И вот у этой полуторки — Артист говорил, и все уже улыбались, потому что знали, что будет смешно, — у этой полуторки застучал мотор. И водитель сказал: это она устала. И поехали дальше. Стучит. Водитель: это дорога. Стучит громче. Водитель: это груз. И вот они приехали в село, и там был механик из МТС, и водитель его не подпустил, потому что «она сама», — и они уехали, и стук стал таким, что бригада в кузове не слышала, как сама поёт, — и тогда актриса, которая играла всех героинь, сказала водителю: «Или ты её покажешь механику, или я выйду и пойду пешком, и ты будешь объяснять райкому, куда делась героиня». И водитель сдался. И механик открыл капот, и посмотрел, и сказал...
— Стой, — сказал Дед.
Артист остановился. Не потому, что растерялся, — потому, что Дед сказал это так, как говорят «стой» водителю.
— Что «стой»?
— Стучал — как? — спросил Дед. — Ты скажи, как стучал. Глухо, звонко, на холостых, под нагрузкой?
— Григорий, это рассказ.
— Я понимаю, что рассказ. Я спрашиваю, как стучал. Потому что если он стучал звонко и на холостых — это клапан, и механик его за десять минут отрегулирует, и всё, и нечего было ехать три дня. А если глухо и под нагрузкой — это коренной, и тогда твой водитель — не дурак, а преступник, потому что он три дня ехал на коренном, и мотор надо было выбрасывать.
— Он стучал... — Артист посмотрел на Деда, и я увидел, что он выбирает, — как... ну как стучат.
— Так не стучат, — сказал Дед. — Стучат либо так, либо так.
— Глухо, — сказал Фрол с другой стороны стола. — Я думаю, глухо. Раз три дня, значит, коренной.
— Если коренной, он бы три дня не проехал, — сказал старший ремонтник, плотный, который за эти два дня, кажется, сказал десять слов. — Он бы на второй день встал.
— Смотря как ехать, — сказал Дед. — Если на второй, без нагрузки, — мог.
— С бригадой в кузове — какая без нагрузки?
— Значит, клапан.
— Значит, три дня зря.
— Вот я и говорю!
Я сидел и смотрел, и не вмешивался, потому что это было прекрасно. Артист стоял со своей полуторкой на середине рассказа, а вокруг стола шёл разбор: клапан или коренной, три дня или два, и в этом разборе участвовали уже человек десять — Дед, Фрол, старший ремонтник, щуплый, Селиванов, Дрозд, который сказал, что у него на ЗИСе так стучало и это был не клапан и не коренной, а шатун, и Дед сказал: «Шатун — это ты бы на первый день узнал», — и Дрозд сказал: «Я и узнал на первый», — и все засмеялись, а Артист стоял.
Князь сидел у чайника и смотрел на Деда, который спорил, и ел, и не собирался вставать, — и лицо у Князя было счастливое. Он выиграл. Он это знал: человек сидит за его столом, у него перед глазами чай, и он спорит, и ему хорошо, и он никуда не уходит.
А Артист — я это видел — понял другое. Он понял, что публика слушает. Только не его. Она слушала Деда, и старшего ремонтника, и Дрозда, и спорила про клапан, и никто уже не хотел знать, что сказал механик из МТС, потому что каждый за столом уже сказал это сам.
Он сел. Не обиженно — задумчиво. Взял кружку. И, по-моему, впервые за неделю слушал, а не ждал своей очереди.
* * *
И тогда Дед рассказал своё.
Он не собирался — это было видно. Он спорил про коренной, и кто-то из мелехинских спросил: «А у вас так бывало, товарищ техник-лейтенант, чтобы три дня стук искали?» — и Дед сказал: «Три? Бывало и пять», — и стало тихо, потому что все поняли, что сейчас будет.
— Тридцать пятый год, — сказал Дед. — Автобаза. Я — второй год как механик, и есть у меня напарник, Кузьма, старше меня на двадцать лет, и он мне не напарник, а учитель, только мы этого оба не говорим. И приходит машина. Легковая. Начальника базы. И начальник говорит: стучит. Стучит — где? Спереди. Едешь — стучит. Стоишь — не стучит. Ну, мы её взяли. День — снимали переднюю подвеску: рессоры, амортизаторы, всё. Собрали. Стучит. Второй день — мотор: подвеска мотора, крепления, выхлоп. Стучит. Третий день — Кузьма говорит: коробка. Сняли коробку. Это, товарищи, коробка на легковой, вдвоём, без подъёмника, в тридцать пятом году. Собрали. Стучит. Четвёртый день — начальник приходит и стоит, и смотрит, и говорит: «Шестаков, если завтра будет стучать — ты у меня будешь на этой машине ездить, а я — ходить пешком, чтобы все видели». И уходит. И Кузьма садится на ящик — вот как я сейчас — и говорит: «Гриша. Мы четыре дня снимали то, что стучит. Давай снимем то, что не стучит». И я не понял. А он встал, открыл дверцу, залез в кабину, открыл бардачок — и вынимает оттуда гаечный ключ. Большой. Начальник его туда положил месяц назад и забыл. Едешь — он катается. Стоишь — лежит.
Стол лежал. Не смеялся — лежал. Фрол бил ладонью по колену. Мелехин, который до этого сидел с лицом-кирпичом, смеялся так, что вытирал глаза. Профессор смеялся тонко и повторял: «Снимем то, что не стучит! Снимем то, что не стучит!» — и Дед сидел и смотрел на них с тем удовольствием, с которым, я думаю, никогда не смотрел на мотор.
— И что начальник? — спросил Артист. Не как рассказчик — как слушатель.
— Начальник, — сказал Дед, — взял ключ. Посмотрел. И сказал: «Это не мой». И ушёл. И мы с Кузьмой ещё год потом, как что-нибудь искали, друг другу говорили: «Это не мой». — Он помолчал. — Кузьма в сорок первом остался на базе, когда мы уходили. Так что ключ этот я ему припоминаю уже один.
И это он сказал тоже спокойно — не разряжая, не сгущая, как говорят о том, что было, — и стол принял это так же: не замолчал испуганно, а замолчал по-человечески, на секунду, и потом кто-то сказал «да», и разговор пошёл дальше, про Кузьму, про базу, про то, у кого какой был учитель, — и Дед в нём участвовал, и спрашивал, и слушал.
А потом суп кончился, и чай кончился, и сахар, — и Князь стал убирать. Не всё — чайник, миски, — и Дед посмотрел на это, встал, потянулся, сказал: «Ну, спасибо, Василий. Хорошо посидели», — и пошёл. Спать. К будке, где у него было место между полками. Довольный. Сытый. Рассказавший своё. Не оглядываясь.
Артист вскочил.
— Григорий! Постой! Я же... у меня же продолжение! Механик из МТС! Я не досказал!
— Завтра доскажешь, — сказал Дед из темноты. — Я тебе скажу, чем кончилось: клапан. — И ушёл.
Артист стоял.
— Он ушёл, — сказал он.
— Он ушёл после ужина, — сказал Князь. — Ужин кончился — он ушёл. Досидел до конца.
— До конца чего? Я не начал!
— Ты начал. Тебя перебили. Это не считается.
— Как это не считается?!
— Стоп, — сказал Фрол. — Условие. Пётр, какое было условие?
Профессор поставил кружку.
— Условие было: пока не встал последний. — Он посмотрел на стол. Все сидели. — Последний не встал. Значит, по условию — Дед ушёл раньше, и вечер не удался. — Он поднял палец. — Но. Вы не договорились, что такое «вечер». Стол или рассказ. Григорий досидел до конца стола: Василий убрал чайник — Григорий встал. По столу — Василий выиграл. Рассказ — не состоялся: Семён начал, его перебили, и перебил его — Дед. Значит, по рассказу судить нечего. Нет рассказа.
— Есть рассказ! — сказал Артист. — Про ключ! Он рассказал!
— Он, — сказал Профессор, — а не ты. Условие было — что Дед останется, а не что Дед расскажет.
Стало тихо. Потом Фрол засмеялся — громко, с удовольствием:
— Вот! Вот это судья! Вы его звали, чтоб он слушал, а он вам сам рассказал и ушёл спать! И кто выиграл?
— Дед, — сказал Мелехин неожиданно.
Все повернулись.
— Дед выиграл, — сказал Мелехин. — Он поел, он рассказал, он поспорил, он спать пошёл довольный. Я бы на его месте тоже так.
— Он не участник! — сказал Артист. — Он — гость!
— Гость и выиграл, — сказал Мелехин. — У нас на посту так всегда было.
И это было, по-моему, окончательно, потому что Князь засмеялся, и Артист засмеялся, и они посмотрели друг на друга, и Князь сказал: «Третий раз. Я стол сделаю ещё лучше», — и Артист сказал: «А я не буду рассказывать про механику. Я буду рассказывать про то, в чём он не разбирается», — и Профессор спросил: «А в чём он не разбирается?» — и они задумались, и не нашли, и это была последняя шутка вечера, потому что в этот момент на дороге затрещал мотоцикл.
* * *
Она приехала не к нам. Я это понял сразу: мотоцикл прошёл мимо ворот пилорамы, к палатке тылового хозяйства, и там встал, и она вошла в палатку, и была там минут десять. По службе. Её пункт связи стоял рядом — я знал это с проезда, — и тыловое хозяйство было ей по дороге, и что она там делала, я не спрашивал. А потом мотоцикл не уехал. Он проехал сто метров — и встал у наших ворот.
— Гости, — сказал Князь, и голос у него изменился. — Стол!
— Ты его убрал.
— Я его сейчас поставлю!
И поставил. Я не преувеличиваю: за две минуты, пока она шла от ворот, — чайник обратно на бочку, лампа выше, ящик — чистый, с брезентом, — гостю. Артист успел причесаться. Фрол — нет, но встал. Профессор снял и надел пилотку.
Она подошла — в пыли, в тех же сапогах, с планшетом, — и остановилась у стола, и посмотрела на всё это: на лампу, на чайник на бочке, на ящик с брезентом, на двадцать лиц, — и сказала:
— Я на пять минут. Мне сказали, что здесь стоит группа Ракитина с тягачом. Я хотела посмотреть на тягач.
— Тягач — вон, — сказал я. — Между штабелями.
— Вижу, — сказала она, посмотрев. — Большой. — И села на ящик, и Князь налил ей чаю, и она сказала «спасибо» так, что Князь отошёл к чайнику с таким лицом, будто это ему сделали подарок.
Мы говорили при всех. Я это подчёркиваю, потому что это было правильно: не в стороне, не у мотоцикла, а за столом, среди своих, и все слушали, и никто не делал вид, что не слушает. Она рассказала — коротко — что связь у её полка теперь есть: связной, которого мы довезли, довёз; пункт работает; майор Чумаков сдержал слово, и посыльный от него пришёл к условленному сроку, как обещал. Работа сделана. Она ехала сейчас с последней точки к своим и завтра ехать никуда не должна была — впервые за неделю.
— Впервые за неделю, — повторил я.
— Да, — сказала она. И посмотрела на меня. — А вы?
— А мы — как скажут. Завтра, наверное, тоже куда-то. Но сегодня — вот. — Я кивнул на стол. — У нас сегодня, лейтенант, был вечер. Двое хозяев спорили, кто выиграл, а выиграл гость, который ушёл спать.
— Расскажите, — сказала она.
И я рассказал — про Деда, про ключ в бардачке, про условие, — и она смеялась, по-настоящему, и Артист, который сидел через ящик, добавлял, и Профессор поправлял, и Фрол сказал: «Товарищ лейтенант, а вы бы кому присудили?» — и она подумала и сказала: «Тому, кто убрал чайник», — и Князь у чайника сделал такое лицо, что Фрол захохотал.
А потом она посмотрела на меня и сказала — при всех, но мне:
— Вы обещали рассказать про руку. Тот самый, с рукой. Я до сих пор не знаю, что это было.
— Долго, — сказал я.
— У меня завтра свободный день. Первый.
— У меня — нет.
— Тогда — когда будет. — Она сказала это просто, без кокетства, как говорят о вещи, которую собираются сделать. — Будет же?
— Будет, — сказал я. — Я не знаю когда. Но будет.
— Хорошо, — сказала она, и допила чай, и встала, и сказала Князю: «Спасибо. Хороший стол», — и Князь, кажется, перестал дышать, — и пошла к мотоциклу, и я пошёл проводить, и у мотоцикла она сказала мне уже не при всех, тихо:
— Я не знаю, что у вас будет дальше. Но я хотела бы, чтобы вы рассказали. Не про руку. Вообще.
— Расскажу, — сказал я. — Когда будет свободный вечер.
— У вас не бывает свободных вечеров.
— Будет, — сказал я. — Один. Я его найду.
Она засмеялась — коротко, как тогда, у проезда, — и села в коляску, и мотоцикл ушёл, и я стоял у ворот и смотрел ему вслед, и знал, что за спиной, у стола, двадцать человек смотрят на меня, и не оборачивался, чтобы не видеть, какое у Артиста лицо.
Но я знал какое.
Посыльный пришёл через полчаса. Тот же парень с дорожного поста — он, кажется, теперь считал нас своими, — с бумагой от Чумакова, короткой: завтра утром выйти от пилорамы к дороге на Слуцк; после открытия дорожного коридора — сопровождать своё горючее, бочки, переданные автомобильной службой, к передовым ремонтникам у Слуцка; точка передачи — двор у дороги на восточном подходе; ждать открытия у выхода, не идти через Любань, пока не скажут.
Я прочёл, и вечер кончился так, как кончаются вечера, после которых есть работа: не обрывом, а переходом.
— Василий, — сказал я. — Второй ЗИС — под бочки. Твой, ты повезёшь. Утром грузим. Суров — «Опель» пустой, место оставить: если по дороге придётся перегружать — чтобы было куда. Фрол — люди, посты, выход в шесть. Дед — тягач идёт с нами, ты с ним. Мелехин — твои вперёд, как сегодня. Спать.
— Спать, — сказал Фрол. — Наконец-то кто-то сказал.
И они пошли, и стол убрали окончательно, и лампа вернулась на гвоздь, и я обошёл пилораму — четыре грузовика, будка, тягач, тридцать два человека в новых сапогах, то есть шестеро в новых, а остальные в своих, — и подумал, что вот это, наверное, и есть то, ради чего вся неделя: не машины. Вечер, после которого люди идут спать в хороших сапогах, и знают, что завтра в шесть, и не боятся этого.
И один свободный вечер, который я обещал найти. Где-то он был. Я его ещё не видел. Но я уже знал, что он мне нужен, а это, как показывала эта неделя, было полдела.
# Глава 14. «Горючее должно приехать»
Бочки нам передали в шесть утра, у ворот пилорамы, и я принимал их так, как в той жизни принимал чужой груз на площадку: по счёту, по таре, по бумаге.
Десять бочек. Закрытых, с пробками на ключ, опломбированных сургучом по краю, — автомобильная служба армии передавала своё горючее своим же передовым ремонтникам, и мы были не хозяева этого бензина, а те, кто его везёт. Это надо было понимать ясно, и я это сказал вслух, при всех, у ворот: «Не наше. Довезти. Сдать по счёту. Пломбы не трогать». Князь кивнул так, будто я оскорбил его самим предположением, что можно иначе.
Грузили на второй ЗИС. На его ЗИС. Это было решено вчера, и это было правильно: Г-02 после ремонта ходил ровно, у него был кузов с высокими бортами, куда бочки становились в два ряда и не ёрзали, и у него был Князь, который, я это уже знал, не даст ни одной бочке качнуться. Десять бочек — полторы с лишним тонны вместе с тарой; Дед посмотрел на рессоры, когда поставили последнюю, и сказал: «Сядет, но повезёт». В кабину к Князю — никого: место пассажира было под сопровождающего, но сопровождающего служба не дала, дала бумагу, и я положил бумагу Князю в планшет.
А «Опель» Сурова я оставил пустым.
Это надо объяснить, потому что Князь спросил, и спросил справедливо: зачем гонять порожний грузовик, если можно взять на него людей и разгрузить остальные? Я ответил так, как ответил бы своему диспетчеру: если мы везём груз, у нас должна быть машина, куда его можно переложить. Не потому, что я знаю, что случится. Потому, что я не знаю. У меня на площадке всегда стоял один пустой борт — под то, что сломается по дороге. Он стоял двадцать лет, и раз в месяц оказывался нужен, и в этот раз окупал остальные двадцать девять дней.
— Понял, — сказал Князь. — Запасной кузов.
— Запасной кузов.
— Тогда пусть Гаврила едет за мной. Если что — рядом.
— За тобой.
Куда мы везём — это я знал из бумаги, и это было просто: во двор у дороги на восточном подходе к Слуцку, километрах в десяти от города, где стояли наши передовые ремонтники, — те, что шли за наступлением и чинили на ходу то, что можно починить на ходу. У них, как было написано, стояли машины: обслуженные, готовые, ждущие заправки. Как тот ЗИС у бочек в первое утро, только там он был один, а тут их было — не написано сколько. Много. И бензина у них не было, потому что тот, что должен был прийти, не пришёл: дорога. И вот теперь дорога открывалась, и мы везли.

