Хроники застывших миров. Эпоха Лондона
Хроники застывших миров. Эпоха Лондона

Полная версия

Хроники застывших миров. Эпоха Лондона

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

Элиза лежала в двух шагах от меня. И от этого зрелища у меня перехватило дыхание. Графитовая паутина чудовища больше не держала её, но нанесенный урон был катастрофическим. Девушка почти полностью потеряла цвет. Её некогда золотые волосы теперь казались прозрачными стеклянными нитями, сквозь которые просвечивал белый грунт изнанки. Кожа на руках и лице выцвела до абсолютной прозрачности, став похожей на тонкую кальку. Стоило ей пошевелиться, как на её запястьях с тихим треском углублялись кракелюры — сетка мелких морщин-трещин, из которых не шла кровь, а сыпалась сухая, белая клеевая пудра.

— Элиза! — я попытался рвануться к ней, но левую сторону тела прошила такая яростная, ослепляющая вспышка боли, что я с криком повалился обратно на холщовые нити.

Жгут, который я наспех набросал на лестнице, лопнул во время падения. Карандашная скверна Человека без лица, оставшаяся на моем плече, больше ничем не сдерживалась. С ужасом я увидел, что плоская, двумерная штриховка уже переползла на ключицу и стремительно продвигалась к груди, к самому сердцу. Кожа под штрихами теряла объем, превращаясь в жесткий, плоский лист пергамента. Кости внутри плеча превращались в пористый, хрупкий графит, готовый рассыпаться от любого вздоха. Я буквально выгорал изнутри, превращаясь в чужой недописанный эскиз.

— Нет, нет, нет... — Элиза, превозмогая собственную слабость, поползла ко мне. Её прозрачные колени шуршали по нитям холста. Она протянула свои хрупкие, истонченные руки и коснулась моего плоского, серого плеча. — Макс, держись. Не смей засыпать. Если ты закроешь глаза, графит доберется до сердца, и ты просто станешь частью этого полотна. Навсегда.

— Мне... больно, — выдавил я, чувствуя, как легкие сжимаются, отказываясь принимать воздух. Плоская грудная клетка с левой стороны больше не могла расширяться. Из глаз брызнули слезы.

Элиза смотрела на меня, и в её пустых, потерявших синеву глазах отразилось такое глубинное, отчаянное горе, какого я не видел ни у одного живого человека в реальности. Она понимала, что ничем не может помочь. У неё не было красок, не было Проводящей Кисти — та выпала из моих пальцев и лежала чуть поодаль, тускло мерцая натянутым ультрамарином.

Прозрачная слеза покатилась по её растрескавшейся щеке. Она наклонилась ниже, и эта одинокая капля упала прямо на границу моей раны — туда, где живая, горячая кожа сталкивалась с мертвой серой штриховкой монстра.

Ши-и-ик...

Раздался тихий, влажный звук, словно каплю воды уронили на сухую акварельную кювету. В месте, куда упала слеза Элизы, серая карандашная штриховка вдруг дрогнула, размылась и потекла, обнажая под собой нормальную, живую, розовую человеческую плоть. Влага её слез сработала как идеальный, естественный разбавитель для чужеродной графитовой скверны.

Я судорожно вздохнул. Часть легкого с левой стороны снова наполнилась воздухом.

— Вода... — прохрипел я, в упор глядя на девушку. — Элиза, твои слезы... они размывают рисунок! Ты — живая вода этого мира!

— Мои слёзы?.. — Элиза растерянно коснулась своей щеки, но её пальцы, похожие на матовое стекло, лишь сухо звякнули. — Это временно, Макс. Я таю. Этот мир высасывает меня, здесь нет связующей основы. Мне нужен пигмент, нужно масло... иначе я просто стану прозрачным воздухом.

Я с трудом приподнялся, опираясь на правую руку. Левое плечо после слезы Элизы немного отпустило, графитовый отек спал, но кожа вокруг раны всё ещё оставалась пугающе серой и плоской.

— Нам нужно укрытие, — я огляделся по сторонам, ища хоть какой-то ориентир в этом бесконечном поле из холщовых нитей.

И тут я заметил его. В паре сотен метров от нас, вздымаясь к белесому небу холста, возвышалась колоссальная конструкция. Это была грандиозная деревянная балка — гладко отполированный, потемневший от времени брус толщиной с трехэтажный дом. Он уходил в бесконечность, образуя идеальный прямой угол с другой такой же балкой.

Подрамник. Гигантский деревянный каркас, на который дед натянул этот застывший мир.

Из стыка деревянных брусьев торчал кованый железный гвоздь размером с корабельную мачту. А прямо под ним, в тени колоссального бруса, угадывался силуэт... обычной двери. Обычной деревянной двери, покрытой потеками въевшегося лака, точно такой же, как на чердаке дедовского особняка. Альберт Вертон построил свое тайное убежище на самой границе холста.

— Элиза, сможешь дойти? — я подобрал с земли Проводящую Кисть, которая теперь казалась единственным весомым предметом в этом призрачном месте.

Она молча кивнула, но когда я попытался помочь ей встать, мои пальцы почти провалились сквозь её плечо. Подхватив её под локоть — точнее, под легкую, неосязаемую оболочку, которая от нее осталась, — я двинулся вперед, волоча за собой полузасохшую левую ногу.

Дверь в подрамнике поддалась на удивление легко. Внутри не было бездны. Мы шагнули через порог и оказались в пространстве, которое сломало остатки моего здравого смысла.

Это было искаженное, вывернутое наизнанку отражение дедовской мастерской из реального мира. Но если в реальности это был пыльный захламленный чердак, то здесь мастерская казалась обитаемым ковчегом. Кругом высились стеллажи, заставленные циклопическими стеклянными банками с чистыми, светящимися пигментами — от ультрамарина до жженой кости. Воздух здесь был густым, теплым и целебным. Он пах льняным маслом, живичным скипидаром и пчелиным воском. Стоило мне сделать вдох, как жжение в графитовом плече окончательно прекратилось.

На огромном верстаке в центре комнаты лежал раскрытый, недописанный дневник деда — гораздо толще и массивнее того карманного блокнота, что я таскал с собой.

Но моё внимание привлекло другое. В самом углу мастерской, занавешенный тяжелой холстиной, стоял огромный мольберт. И из-под этой ткани во все стороны расползались жирные, липкие черные потеки туши, которые намертво въелись в деревянный пол.

— Мы на месте... — прошептала Элиза, без сил опускаясь на старую деревянную кушетку. Её контуры в полумраке комнаты мигнули, став ещё более прозрачными. — Макс... дневник. Ищи записи о Первом Холсте. Мы должны понять, что дед скрыл в самом начале...

— К черту дневник, — хрипло выдохнул я, разворачиваясь к стеллажам. — Дневник подождет. Ты исчезаешь, Элиза. Я не для того тащил тебя сквозь купол собора, чтобы ты растворилась среди этих балок.

Я бросился к рядам циклопических стеклянных банок. Руки дрожали от остатков адреналина, но глаза художника мгновенно сканировали этикетки, написанные размашистым, угловатым почерком деда. «Натуральный ультрамарин», «Индийская желтая», «Киноварь»... Каждая банка изнутри светилась собственным, почти осязаемым внутренним светом, словно Альберт Вертон запер в стекле частицы живого солнца и закатного неба.

Рядом, на нижней полке, стоял тяжелый глиняный кувшин с надписью: «Очищенное льняное масло. Связующее вещество Изнанки».

Я схватил кувшин, прижал его к груди здоровой правой рукой и стащил со стеллажа плоскую деревянную чашу-ступку. Подбежав к кушетке, на которой полупрозрачным призраком замерла Элиза, я опустился на колени прямо перед ней. Её пальцы уже почти слились с текстурой обивки, а сквозь грудь отчетливо просвечивали волокна деревянного каркаса кушетки. Время исчислялось секундами.

— Так, хорошо... как там говорил дед? Масло — это плоть, пигмент — это душа, — лихорадочно бормотал я, выплескивая густую, золотистую жидкость из кувшина в ступку. Запах подсолнечника и теплого льна мгновенно ударил в нос, успокаивая бьющиеся нервы.

Я оглянулся на стеллаж, выхватил банку с глубоким, царственным неаполитанским золотом — цветом, который идеально подходил к её волосам, — и щедро сыпанул мерцающий порошок в масло. Затем добавил каплю небесной лазури для глаз.

Ворс Проводящей Кисти, почувствовав настоящие, чистые материалы Изнанки, радостно запульсировал. Стоило мне опустить его в чашу, как волоски жадно впитали смесь. В ступке происходило настоящее чудо: сухой порошок и вязкое масло не просто смешивались — они вступали в алхимическую реакцию, порождая живую, переливающуюся субстанцию, которая двигалась сама по себе, словно жидкое золото, пронизанное синими искрами.

— Элиза, не шевелись, — тихо сказал я, стараясь, чтобы мой голос звучал уверенно.Я замахнулся и сделал первый, мягкий мазок кистью по её прозрачному плечу.

Вжих...

Влажный, сочный звук живописи заполнил тишину мастерской. И в ту же секунду там, где прошел ворс кисти, случилось чудо. Прозрачная, похожая на кальку оболочка девушки впитала пигмент с жадностью иссушенной пустыни. Золотая краска мгновенно распределилась под её кожей, возвращая телу объем, плотность и здоровое, живое тепло. Сетка кракелюра на её ключице с тихим щелканьем начала затягиваться, словно заживающий шрам, а белая клеевая пудра растворилась, превращаясь в гладкую, мягкую кожу.

— Ох... — Элиза судорожно вздохнула, и её грудь взметнулась. С этим вздохом в неё вернулся объем. Она больше не была плоским наброском.

Я поймал кураж. Забыв о боли в собственном графитовом плече, работая одной рукой, я начал наносить мазок за мазком. Я прописывал контуры её рук, возвращал плотность её пальцам, аккуратно, кончиком ворса, касался её выцветших волос, и они тут же вспыхивали тяжелым, благородным золотом, рассыпаясь по плечам живыми прядями.

Самым сложным были глаза. Я набрал на кисть чистую, неразбавленную лазурь Изнанки, замер на долю секунды, глядя в её пустые стеклянные зрачки, и аккуратно поставил две крошечные точки.

Мир вокруг словно качнулся. Глаза Элизы мгновенно впитали синеву. Прозрачная пустота исчезла, уступив место глубокому, сияющему небесному цвету, в котором снова загорелся тот самый знакомый, упрямый и гордый огонек.Она подняла руку — теперь совершенно плотную, осязаемую, теплую — и удивленно посмотрела на свои пальцы. На них больше не было трещин. Она снова была завершенным шедевром.

— Ты сделал это... — прошептала она, и её голос прозвучал чисто, объемно, без патефонного хрипа. Она перевела взгляд на меня, и в её глазах промелькнуло что-то, чего я раньше не видел — глубокая, искренняя благодарность, смешанная с изумлением.

— Ты не просто ремесленник, Макс Вертон. Ни один ремесленник не смог бы так почувствовать пропорции связующего на Изнанке. Ты вернул мне жизнь.

Я устало опустил кисть в чашу, чувствуя, как силы стремительно покидают меня. Напряжение спало, и левое плечо снова глухо заныло, напоминая, что моя собственная рана лишь временно заблокирована лазурным жгутом.

— Мы квиты, — выдавил я с улыбкой, вытирая пот со лба здоровой рукой. — Ты вытащила меня из Лондона, я вытащил тебя из купола. А теперь... теперь давай разберемся, где мы вообще оказались и что это за чертовщина прячется в углу.

Элиза медленно поднялась с кушетки, пробуя ногами твердый деревянный пол мастерской. Её движения обрели былую грацию. Она подошла ко мне, мягко коснулась моего здорового плеча и повернулась лицом к верстаку, где лежал массивный дневник деда, и к занавешенному холсту, от которого по полу ползли черные чернильные потеки.

— Теперь, — тихо произнесла она, и её лицо снова стало серьезным, — мы готовы узнать правду. Иди сюда, Макс. Нам нужно открыть Главный Дневник Альберта.

Мы подошли к массивному верстаку вместе. Тяжелый переплет Главного Дневника был обтянут грубой, потемневшей от времени кожей. Стоило мне коснуться обложки здоровой рукой, как по пальцам пробежало легкое покалывание — книга была напитана лазурью Изнанки не меньше, чем Проводящая Кисть.

Я раскрыл дневник примерно посередине. Страницы здесь были толстыми, из плотной тряпичной бумаги, и пахли архивной пылью. Почерк деда Альберта на Изнанке выглядел иначе: линии букв были четкими, глубокими, нанесенными густой сепией. Взгляд сразу зацепился за подчеркнутую дату, оставленную ровно за год до его исчезновения.

«12 ноября. Эпоха Лондона завершена в подмалевке, — читал я вслух, и мой голос эхом отдавался в тишине убежища. — Но я совершил фатальную ошибку, которую совершают все стареющие мастера. Я попытался перенести на холст не просто эстетику викторианских улиц. Я попытался запереть внутри картины свои собственные страхи. Свою стареющую память, свой ужас перед наступающей слепотой и ту немощь, что сковывает мои пальцы в реальном мире. Я думал, что холст переплавит этот ментальный мусор в благородную тень. Как же я ошибался...»

Я сглотнул вставший в горле ком и перевернул страницу. На следующем развороте был изображен детальный анатомический эскиз человеческого силуэта, но вместо внутренних органов дед размашисто набросал переплетенные шестеренки, викторианские дымовые трубы и темные масляные кляксы.

«Страх обрел форму быстрее, чем я успел прописать свет, — продолжал я чтение, чувствуя, как холодеют пальцы. — Он стал Первым Наброском этого мира. Живым черновиком, который я не смог стереть. Ему не нужны законы перспективы, ему плевать на гармонию цвета. Он — Человек без лица, овеществленная пустота моего собственного угасающего разума. Когда он понял, что я не дам ему сойти с полотна в реальный мир, он начал пожирать краску изнутри. Он высасывает цвет из кварталов, чтобы обрести плотность и стать трехмерным. Если этот монстр накопит достаточно пигмента, он прорвет холст с обратной стороны. Он выйдет в мою реальную мастерскую. И тогда его скверну уже никто не сможет смыть».

Строчки оборвались. Дальше шли лихорадочные чертежи собора цитадели, схемы замка-палитры и рецепты закрепителей.

Элиза, стоявшая рядом, медленно перевела взгляд с дневника на занавешенный холстиной мольберт в самом темном углу комнаты. Жирные, густые потеки черной туши, ползущие из-под ткани по деревянному полу, теперь казались не просто грязью. Они пульсировали. Лениво, едва заметно, словно в такт дыханию спящего хищника.

— Макс... — тихо произнесла она, и её золотые волосы слабо качнулись в полумраке. — Этот дневник — лишь теория. Альберт запер свой Первый Набросок не в Лондоне. Он оставил его здесь. Прямо на Изнанке. В самом сердце своей тайной мастерской.

Внутри меня всё сжалось от дурного предчувствия. Графитовая рана на плече глухо отозвалась скрежещущим онемением, словно предупреждая об опасности.

Я сделал шаг назад, сжимая Проводящую Кисть так сильно, что дерево древка хрустнуло. Но отступать было некуда. Чтобы спасти этот мир и не дать монстру ворваться в мою реальную жизнь через картину, я должен был увидеть врага с самого начала. С его истоков.

Я подошел к мольберту. Протянул правую руку и ухватился за край тяжелой, испачканной в чернилах холстины, которая закрывала картину.

— Ну же, деда, посмотрим на твой главный кошмар, — прошептал я сквозь зубы.

Одним резким движением я рванул ткань вниз.

Глава 8. Первый набросок

Тяжелая, испачканная в чернилах холстина с глухим шорохом упала к моим ногам. От поднявшейся волны вековой пыли я закашлялся, но тут же задохнулся, так и не сумев сделать выдох. Разум художника, привыкший к логике линий и пропорций, просто отказался обрабатывать то, что открылось моим глазам.

Это был не автопортрет деда. И не абстрактная чернильная клякса.

Перед нами на массивном подрамнике стоял грандиозный, колоссальный триптих — картина, разделенная на три равные вертикальные части. И в центре каждой из этих частей был изображен... я сам.

— Это... как? — мой голос прозвучал чужой, сорванной струной. Проводящая Кисть в правой руке лихорадочно задрожала.

Центральный холст с пугающей, фотографической точностью запечатлел то, что произошло всего полчаса назад. На нем был нарисован я — в своем ярком, проклятом желтом худи, стоящий на коленях на гранитной площадке перед запертыми дубовыми вратами собора. Мое левое плечо на холсте было безжалостно распластано, превращено в плоский, безжизненный карандашный набросок. А прямо надо мной, занеся тяжелую черную трость, возвышался гигантский силуэт Человека без лица. Изумрудные фосфорические бездны его глаз на картине горели так ярко, словно дед Альберт подмешал в краску живой огонь.

Но левая и правая створки триптиха ломали всякую логику времени и пространства.

На левом холсте я увидел себя в совершенно иных декорациях. Никакого туманного викторианского Лондона. Там, под палящим, выжигающим краску солнцем, высились колоссальные, залитые кровью и золотом арки римского Колизея. Я стоял посреди пыльной гладиаторской арены, одетый в разодранную тогу, а из моей груди торчал обломок нарисованного гладиуса. И тень, падающая от трибун Колизея на мое умирающее нарисованное тело, принимала отчетливые, жуткие очертания исполинского силуэта в цилиндре. Человек без лица стоял там, среди древних римлян, безмолвно наблюдая за моей смертью.

Правый холст дышал холодной, монохромной эстетикой. Он был выполнен в стиле старинной японской живописи тушью — суми-э. Среди бамбуковых рощ, согнувшихся под тяжестью нарисованного снегопада, угадывался силуэт деревянных храмов древнего Киото. И на ступенях этого святилища снова лежал я. В тяжелых самурайских доспехах, сжимая в коченеющих пальцах сломанную катану. Мое лицо на этом холсте было скрыто гротескной маской демона, но под маской, сквозь прорези для глаз, читался мой собственный, полный ярости и обреченности взгляд. А позади, прямо из падающего снега и чернильного тумана бамбука, соткался тот же самый длинный, костлявый силуэт. Человек без лица держал в руках не трость, а нарисованное черной тушью копье, направленное мне в горло.

Дед Альберт не просто предвидел мое появление. Он зафиксировал мою гибель в трех разных эпохах за много лет до того, как я вообще взял в руки его кисть.

— Макс... — Элиза медленно подошла ближе, её пальцы, вернувшие тепло благодаря неаполитанскому золоту, судорожно вцепились в мой рукав. Её небесно-синие глаза в упор смотрели на японскую створку триптиха. — Посмотри на низ картин. Альберт не закончил их.

Я опустил взгляд. Она была права. Если верхняя часть всех трех холстов была прописана до мельчайших деталей, то в самом низу, у подножия Колизея, лондонских ступеней и Киотского храма, краска истончалась. Она превращалась в те самые жирные, пульсирующие черные потеки туши, которые стекали с холста прямо на деревянный пол мастерской.

Человек без лица не был порождением Лондона. Он был древним Чернильным Проклятием, вечным преследователем Творцов, который веками убивал меня в разных телах. И сейчас, в эпохе Лондона, он пожирал этот мир лишь для того, чтобы накопить силы и закончить триптих — стереть меня во всех трех временах одновременно.

— Киото... — Элиза осторожно провела кончиком прозрачного ногтя по краю правого холста, там, где сухая тушь суми-э сталкивалась с сырыми чернильными потеками. — Альберт бредил этим городом. Постоянно повторял, что тишина Киото способна укротить любой гнев. Но, судя по картине, гнев укротил его самого.

Я не выдержал. Отвернувшись от жуткого триптиха, где три моих воплощения истекали нарисованной кровью, я бросился обратно к верстаку. Здоровая правая рука лихорадочно перелистывала плотные тряпичные страницы Главного Дневника. Графитовое онемение в левом плече снова начало пульсировать — ультрамариновый жгут, наложенный кистью, держался, но рана требовала ответов.

— Ну же, старик, — шептал я, пролистывая листы, покрытые схемами закрепителей и эскизами лондонских трущоб. — Ты не мог просто нарисовать мою смерть в Риме и Киото и уйти. Где разгадка?

Наконец, ближе к самому концу дневника, бумага сменила цвет. Вместо желтоватых архивных листов пошли плотные, волокнистые страницы, явно сделанные из рисовой шелухи и папируса. Почерк деда Альберта стал небрежным, рваным, буквы скакали, словно он писал их в полуобморочном состоянии.

Я впился глазами в текст, читая про себя:

«3 марта. Я понял, что Человек без лица — это не локальная ошибка. Это древний Чернильный Эхо-паразит, который преследует нашу династию Живописцев из века в век. Я думал, что я первый, кто открыл Проводящую Кисть. Глупец! Мой прадед в девятнадцатом веке создавал Эпоху Лондона. Но когда я опустился в Изнанку холста, я обнаружил глубокие, древние культурные слои. До Лондона здесь был Рим. Великая Эпоха Империи, которую орден Живописцев создавал веками, пока монстр не выпил из неё весь пурпур, превратив цветущую цивилизацию в монохромный пепел. А до Рима... до Рима было Чернильное Сердце Изнанки — Эпоха Киото. Первая, чистейшая попытка зафиксировать мир на холсте с помощью туши и веры».

У меня перехватило дыхание. Я перевернул страницу. Там был набросан эскиз карманных часов, но вместо цифр на циферблате были выведены три символа: Башня (Лондон), Орел (Рим) и Сакура (Киото).

«Монстр не просто путешествует между картинами, он закольцевал время внутри триптиха. Каждая эпоха — это рубеж. Если Человек без лица до конца сотрет Лондон, триптих перевернется, и Тьма хлынет в Эпоху Рима. Я запер проходы, как мог. Но орден оставил подсказку: Проводящая Кисть — это не просто инструмент созидания. Перевернутая обратной стороной, она работает как Очиститель. Макс, если ты читаешь это, помни: чтобы уничтожить монстра, тебе придется пройти по его следам в обратном порядке. Смыть его скверну в Лондоне, восстановить баланс в Риме и дойти до Первого Источника — в храмах Киото. Только там, где Чернильный Эхо-паразит родился, его можно растворить навсегда»

Я медленно поднял голову. Дневник Альберта Вертона больше не был просто записной книжкой сумасшедшего художника. Это была дорожная карта. Инструкция к войне, которую мне предстояло вести на три фронта.

— Он хочет перевернуть триптих, — тихо сказала подошедшая сзади Элиза. Она смотрела на дневник через мое плечо. — И прямо сейчас Эпоха Лондона держится на последнем издыхании. Если собор цитадели рухнет окончательно, проход в Рим откроется сам. Но мы провалимся туда не как спасители, а как обломки стертого мира.

В этот момент пол под нашими ногами ощутимо вздрогнул. На верстаке жалобно звякнули стеклянные банки с пигментами, а с потолочного бруса посыпалась мелкая древесная стружка. Из-за стен подрамника донесся далекий, приглушенный гул — собор цитадели снаружи окончательно разваливался на куски, погребая под собой остатки разрушенного моста.

Я лихорадочно прижал здоровую правую руку к левому плечу. Стоило собору рухнуть, как графитовая штриховка на моей коже вспыхнула новой волной онемения. Серая сухая ткань дернулась, подбираясь к ключице, а из-под порванного рукава худи на пол с тихим стуком просыпалась горсть мелкой графитовой пудры. Рана была намертво привязана к Лондону: пока монстр уничтожал этот мир, я рассыпался вместе с ним.

— Нам нельзя возвращаться в город через парадный вход, там всё завалено гранитом, — Элиза подбежала к верстаку, лихорадочно перелистывая Главный Дневник Альберта в поисках схем. — Должен быть другой путь. Альберт не мог запереть себя на Изнанке без черного хода.

Я подошел к триптиху, стараясь не смотреть на левую и правую створки с Римом и Киото — эти картины пугали меня своей неотвратимостью, но их время еще не пришло. Мой фронт был здесь. В центральном холсте, где Человек без лица прямо сейчас душил Лондон чернильным туманом.

— Смотри сюда, — я указал пальцем на нижнюю часть центрального холста.

Там, у самого подножия нарисованного собора, где краска переходила в жирные потеки туши, дед Альберт оставил крошечную, едва заметную деталь. Среди графитовых обломков был нарисован маленький канализационный люк, от которого в сторону лондонских трущоб тянулась тонкая, едва заметная линия.

— Черный ход под Собором, — Элиза вскинула голову, и её лазурные глаза блеснули пониманием. — Тайный коллектор для слива отработанной краски и растворителей. Он ведет прямиком в подземные тоннели под Уайтчепелом. Человек без лица ищет нас на поверхности, среди руин, он не ожидает, что мы зайдем к нему со спины.

— Значит, возвращаемся в трущобы, — я перехватил Проводящую Кисть. Ультрамариновый ворс слабо запульсировал, словно откликаясь на нарисованную линию на холсте. — Мне нужно найти способ смыть эту тварь с улиц, пока этот графит не добрался до моего сердца.

Элиза решительно кивнула. Она подошла к стеллажу, схватила пару небольших глиняных флаконов с чистым льняным маслом и закрепителем, пряча их в карманы моего тяжелого серого плаща, который всё еще был на ней.

— Я иду с тобой, Макс. Теперь, когда ты вернул мне цвет, я смогу удерживать форму в Лондоне гораздо дольше. Но помни: в коллекторах краска сырая. Там законы гравитации и плотности работают совсем иначе.

Я подошел к центральному холсту триптиха. Протянул правую руку, коснулся ворсом кисти нарисованного люка, и краска на полотне мгновенно пришла в движение, завихрившись влажным синим водоворотом. Тяжелый, сырой запах лондонских нечистот, смешанный со скипидаром, ударил в лицо.

Сжав зубы от боли в плече, я сделал шаг вперед, проваливаясь сквозь холст обратно в свой первый застывший мир.

На страницу:
4 из 6